– Замутилов, – сказал я громко, – это он, сивоконь поганый, продался патриарху и братии, чтобы этого вашего Мефистофеля срубить зубилом этой ночью и молотком. Свидетельствую, аве Мария.
Зачем я это сказал, не знаю. Особенно про Божию Матерь. Прости мне, Господи.
– Ты бы нам, – было сказано с табуретки, – отстегнул бы лучше баблом.
– А хохлом тебе не бу-бу? А табуреткой вместо зубила?
– Господа, – занервничал Исаак Соломонович, – идемте, на братание опоздаем. Хрен с ним, с Мефистофелем, срубили и срубили, не жалко. Лёва, алле, алле! – Это он уже хваткорукому, подъехавшему к нам с табуреткой.
Вышла из заведения баба Зоя.
– Что, соколики, ментов не заказывали? Сейчас свистну – будут, родимые. – Она засунула в свой рот сигарету. – Соломон, с тебя форшмак с помидорами. Ну а этот почем приперся? – ткнула она в маленького туфлей. – Хуврот, твое место где? Вот там и сиди, где надо. И табуретку отдай, казенная.
– Не могу табурет отдай, – заголосил Хуврот вышеназванный, – Висневский Борка на ние зализает. Ленин на бронивик не видел? Висневский Борка на табуретку тозе. Его с ние далеко видай. Висневский Борка хоросо говорить. Маленький толко Борка. Не могу табурет отдай. Висневский Борка обизаеца будет. Депутат зе, не срань зеленый.
– Ты это по какому заговорил, чмонь? – наехала на него баба Зоя. – Я прикармливаю его, припаиваю, а он мои табуретки пыбздит. Соломон, что за дела?
– Се ля ви, – сказал Исаак, а может, Соломон, я не знаю – представился он мне Исааком. Впрочем, все они, Ешпеевы, на одну фамилию, как сказал однажды классик русской поэзии на каком-то поэтическом диспуте.
– Брататься, брататься, парни! Все на массовое братание. Но перед этим выпить. Накатим? – появился еще один – в полубороде-полунет.
– Геша, думал, ты помер, брат! – Хуврот перешел на русский. – Поминали тебя на Греческом. Морды били, по-гречески говорили. Ты живой? Или призрак оперы?
– Плюнь в меня, тогда и узнаешь, Паша, – осклабился из полбороды новоприбывший.
– Ну сучара, ну божья рвань, – ответила ему баба Зоя, – как ты, быдла, мог помереть, не заплатив мне за малька «Пять озер»?! Клялся ж ведь: баба Зоя, помираю, до ночи не доживу. Мать едрить, мудрить не перемудрить. Это хорошо, что ты выжил. Щас мы стребуем с тебя в полну цену.
– Здравствуй, праздник мирового еврейства, – голос раздался новый – чумной, хрипатый и пьяный довольно сильно. – Наши все давно на братании, а кто не наши, те против нас. Этот твой Замутилов, небось, трахает вовсю Маяковского в его железобетонную задницу, големчиков уже наплодил. А вы…
– Твой – это чей, Капронов? – остановил его непомерший Геша, тот, что в полубороде-полунет. – Из какого союза, блядь? Из питерского? Из российского, гнида? – И только вонзил он коготь в физиономию этого мозгляка, чтобы избороздить траншеями его богопротивную рожу, как позвонила мне родная жена.
– Пойдешь с работы, – сказала Ирка, – купи яиц, картошки и половинку хлеба, дома жрать нечего. И детям сладкого – сырков, мороженого, что будет…
Я не успел ответить, как баба Зоя, зияя пастью, полной кариеса и коварства, уже кричала в мой телефон:
– Не купит он, нажрался уже. Братание у твоего Серёги. Все деньги пропил, что были, на блядей оставил последние. – И заорала в трубку: – Привет, тоска!
– Ирочка, – я попытался вмешаться. Но мобильник погас трагически, как закат, окрасившись чернотой могильной.
Ешпеев сказал:
– Не ссы.
Услышать от еврея такое – это как от Господа Бога в последний день сотворения мира услышать: «Сотворил, да и насрать. Сами между собой разберутся».
Пока я раздумывал над проблемой, подошел писатель Зубатский.
– Если жизнь лишена смысла, то и проза должна соответствовать этому, – пролепетал он, как всегда и везде, что-то бесталанное и беззубое, вопреки своей зубатской фамилии.
Баба Зоя ему кивнула:
– Хороший ты, робкий, импотент, да?
Зубатский засмущался, ушел.
Я не помню, как подошел человек с фингалом.
– Там, на Маяке, наших бьют! – объявил он. – Валимте все туда, на помощь!
– А накатить? – сказал Геша, глядя в спину улетучивающегося Капронова и втягивая в бойцовский палец свой саблезубый коготь. – Я еще не поенный, чтобы морду мне набили по-трезвому. Баба Зоя, налей, а? Может быть, в последний раз меня видишь. На Маяк мы, там наших бьют.
– Ишь ты, – ответила баба Зоя. – «Пять озер» по тебе плескаются, за которые ты мне денежку должен. Вот тебе, а не налей! – И предъявила ему толстомордую фигу с маслом. Потом оглядела всю нашу прирастающую когорту и сказала, плюнув в сторону должника Геши: – Пойду. Разворуют там всё с Евлашкой в моем шалмане, дуйте на братание, товарищи-господа, скоро, возможно, свидимся. Табуретку отдай. – Это она Хувроту.
Человек с фингалом назвался Евдокимом Евстафьевичем. Интеллигентным казался с виду. Галстук в дрипушку, шнурки на ботинках в лесенку, носки с блестками, тужурка на нем с опушкой из чего-то не броского, но богатого. Выставил бутылку «Едреной», выпили, он нам говорит:
– Я – Ерёмин, представитель партии «Все за нас». Знаком с самим Загубовым Виталием Алексеевичем, нашим партайгеноссе. Мы с коллегами из сочувствующих партий и организаций вышли на братание мирно, а эти фашиствующие уроды – Гошка Боткин, Айдар Урылин, Селим Пасев и Шкандыбаев Жорка – превратили мирное братание в матюгание и обкладывание всех фуями и нахами. Несимпатично было это с их стороны. Насобирали в свой клан ублюдков, которые ни бэ-бэ, ни мэ-мэ по-культурному, ну какое это, извините, братание?
– Ладно, мы ж да, не против, – сказал ему Соломон-Исаак. – Товарищи выпивающие, вы как? Поддержим партию «Все за нас»?
– Накатит, тогда поддержим, – ответила ему вся наша компания, кроме одного воздержавшегося. Был им, конечно, Геша.
– А фонарь у тебя за что? – спросил он представителя партии, сощуривши глаз по-ленински. – Видал тебя где-то я. Не на Сенной ли ты меня гасил с мусорами, когда я самоутверждался на помойном бачке в семнадцатом? Ребро мне не ты ль сломал? – Он заголил ту часть своего многострадального тела, где в семнадцатом ему сломали ребро.
Товарищ представитель Ерёмин слился, пока Геша заголял и показывал. Понял, что не светит здесь ему ничего с пропагандой и агитацией за партию «Все за нас» среди таких уродов, как Геша.
– Ты, Исаак, не брат мне, – сказал Геша, запахнувшись в зипун. – Не брат ты мне, Исаак, не брат мне. Ты и ему не брат, – показал он на меня почему-то. – Как твоя фамилия, эй? Не Рабинович ли? – поинтересовался он у меня.
– Омохундроедов моя фамилия, мы из Тотьмы. В Тотьме все Омохундроедовы да Монаховы.
– А, из Тотьмы? Где это – Тотьма? – Геша проинспектировал череп, словно это был школьный глобус с разными городами, странами, параллелями, морями, меридианами, скрытыми под неухоженной всклочью его сильно сальных волос – проинспектировал, но города не нашел. Затерялся городок Тотьма среди глухих и зыбучих плешей его башки.
– Там она, – подсказал я Геше и пальцем ткнул на угол с Некрасова. На магазин «Семь я».
– Главное, когда идешь на братание, бьют там морды или не бьют, быть на высокой ноте, – объяснил мне по пути Исаак, а может, Соломон, я запутался. Хрен их, евреев, знает. – Соль или лучше ля. Чтобы дух твой парил над бытом, как ангел над умирающим Петербургом.
Что значит «умирающим», я не понял. Еврейский юмор – та еще хрень, без русской полбанки не разберешься. Хотя Бабеля я читал, Ирка, жена, заставила. Классика это, мол. «А то, окромя наклеек, которые на бутылках винных, читал ли ты хоть книжку какую-нибудь за годы замужества моего с тобою?» «Кюхлю» я читал, сказал я. Книжку про восстание декабристов. «Кюхлю», – фыркнула Ирка и сунула мне этого Бабеля.
Взяли в «Семь я» «Столыпинку», со скидкой была она. Это Хуврот настоял, ну который был Паша по варианту Геши. Две бутылки на четверых, чтобы за второй не бежать – вдруг ноги на полпути откажут.
Пошли в Басков, там садик компактный есть – во дворе какого-то общежития. Скамейка ломаная, урна с окурками, кот какой-то об ноги трется. Мы ему налили, коту. Выпил кот, попросил еще. Геша его ногой подкинул, и улетел кот за куст безродный, колеблющийся на октябрьском сквозняке. Больше не приходил кот, только зырил на нас плотоядным зеленым глазом из-за куста – левым, правый был у него заплывший.
– Все за нас… за вас… На фигас? – доказывал Геша Хувроту. – Ваших, наших, не наших гнобят… Ладно, пойдем, посмотрим, вдруг не всех еще перегнобили. Поможем нашим, вашим, не нашим. Если еще не всех.
– А накатить? – сказал Соломоныч, отличный русский мужик, с такими хоть в пещь огненную, хоть в бой за святую Русь, такие не подведут в сражении.
– Сашка, – ответил я Исааку, – люблю я тебя, заразу. – И сунул свою пьяную морду в то место на его гардеробе, откуда он достал портсигар, а после этого зажигалку с блестками, сильно похожими на бриллианты. – Пора мне, – сказал я всем. – Завтра на том же месте. Обещаю, с меня бухло. Вы братайтесь за меня, камарады. Мысленно я с вами, товарищи.
И, пошатываясь, ушел со сцены.