Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов

Год написания книги
2013
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Заказы на традицию

Осознание того, что в новых политических условиях родословная может стать основанием для получения административных и финансовых льгот, побудило ректоров ряда университетов заказать исторические исследования и использовать их в качестве исторического обоснования права на привилегии. Эта установка на официальном сайте Саратовского государственного университета выражена так: «Мы с огромным уважением относимся к поискам наших коллег, но сохраняем при этом свое право на выбор модели управления. Наш университет – классический – требует особо бережного отношения»[186 - «Наш университет – классический»: интервью с ректором СГУ, профессором Л.Ю. Коссовичем[Электронный ресурс] // Газета «Саратовская панорама». № 25. 19 апреля 2006 г. URL: http://www.sgu.ru/smi/article51.php (дата обращения 26.10.2012).]. Последнее замечание характерно для ректора, само назначение и деятельность которого сопровождались громкими публичными скандалами и острым конфликтом между ректоратом и деканатом исторического факультета (при явном участии политических сил). Эта история середины 2000-х годов получила широкую огласку в прессе[187 - Михель Д. Университетская интеллигенция и бюрократия: борьба за университетские свободы в постсоветской России // Неприкосновенный запас. 2007. № 1 (51).].

Итак, потребность в непрерывной истории, внимание к прошлому и традициям, сближающие позднеимперские и позднесоветские университетские юбилеи претерпели в постперестроечные годы примечательную трансформацию[188 - См. характерные работы: Ляхович Е.С., Ревушкин А.С. Университеты в истории и культуре дореволюционной России. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1998; Аврус А.И. История российских университетов: очерки. М.: Моск. обществ. науч. фонд, 2001.]. Политическая актуальность и выгодность «длинной истории» способствовали утаиванию разрывов в университетском прошлом и игнорированию соответствующих тем. Так, казалось бы, доступ к архивам и практически отсутствие цензуры должны были в 1990-2000-е годы вызвать всплеск интереса к политическим репрессиям в советских университетах 1930-1940-х годов. Но он бы явно акцентировал разрыв между дореволюционным и советским периодами университетской жизни, продемонстрировал, насколько выдрессированной и этатистской стала «советская вузовская интеллигенция», а потому такой интерес не родился или не был поддержан.

Изредка попадающие на страницы историографических сочинений сюжеты о репрессиях и ограничениях сверху в привычном страдательном залоге только пресекают возможность социологически заостренной постановки вопроса о сращенности знания и власти в советское время, о симбиозе академической и политической элит[189 - Александров Д. Немецкие мандарины и уроки сравнительной истории // Рингер Ф. Закат немецких мандаринов: академическое сообщество в Германии: 1890–1993 / пер. с. англ. Е. Канищевой, П. Гольдина. М.: Новое литературное обозрение, 2008. С. 617–632.]. Чаще всего исторические факты политических гонений используются университетской администрацией как охранная грамота для сохранения статус-кво или «свободы рук» в делах внутриуниверситетских. Для сравнения ситуаций напомним, что после 1988 г. в Германии критическая дистанция по отношению к компромиссам с прошлым позволила переоценить немецкую традицию культуры и «чистого знания», показать ее зависимость от политической стратегии и конъюнктуры того или иного периода. Эта болезненная и явно неприятная процедура позволяет обрести иммунитет против повторения трагедий прошлого.

Весь арсенал новейшей критической интеллектуальной истории, истории повседневности, политической и социальной истории оказался неудобным для самолегитимирующих установок верхушки университетского корпуса и обслуживающих их историков. Интерес новейшей университетской историографии к подвижным иерархиям, неравенствам, генерационным или академическим конфликтам[190 - См. материалы периодического издания: «Jahrbuch f?r Universit?tsgeschichte». Особенно выделяются в этом смысле работы Кристофа Шарля, Виктора Каради (на которых решающим образом повлиял Пьер Бурдьё), Рюдигера фом Бруха (Rьdiger vom Bruch), Митчелла Эша (MitchellG.Ash), усвоивших критические уроки Фрица Фишера, Джорджа Моссе и Фрица Рингера и др. См.: Шарль К. Интеллектуалы во Франции: вторая половина XIX века / пер. с фр. под ред. С.Л. Козлова. М.: Новое издательство, 2005, и др.] никак не отвечает желаниям простой, механической преемственности и представлениям об общей лояльности вузовской интеллигенции к политике властей предержащих (в духе всегдашнего – что в 1890-е, что в 1950-е – «служения Отчизне»).

В результате в сегодняшних общих трудах по истории университетского образования XIX в. можно прочитать следующие рассуждения о национальном своеобразии отечественной высшей школы: «Подводя итог сказанному, подчеркнем еще раз основную особенность литературы, посвященной описанию истории отечественной высшей школы в начале ХХ в[ека]. Речь идет о недооценке духовной или политической составляющей этого важнейшего признака русской модели университета…Не секрет, что гигантский взлет российской науки и культуры стал возможным благодаря возникшей в начале [XIX] века системе императорских университетов, в стенах которых получали великолепную огранку лучшие умы России, прославившие свою страну в веках корифеи науки и искусства. И она, эта система, преодолевая пиковые спады, неуклонно развивалась, развивается и, надо полагать, будет развиваться в дальнейшем. Об этом свидетельствует активное личное участие президента России в разрешении судьбоносных проблем современной высшей школы.

На исходе XIX века особенно ярко оказались выражены именно те признаки отечественной высшей школы, которые выделили ее в мировом университетском сообществе. Посаженный рукой Ломоносова в обогащенную сильной протекционистской политикой, берущей начало от Петра Великого, почву саженец привился, окреп и принес богатые плоды…И если после еще более острых кризисов, пережитых высшей школой в ХХ столетии, она не только устояла, но и обеспечила дальнейший расцвет отечественной науки и культуры, значит, такой курс написан на ее роду, и другого не дано»[191 - Отечественные университеты в динамике золотого века русской культуры / под ред. Е.В. Олесеюка. М.: Союз, 2005. С. 184. См. также:Был ли «русский путь» развития университетов? / Олесеюк Е.В. и др. // Социально-гуманитарные знания. 2009. № 3. С. 145–158; Олесеюк Е.В., Гаврилов В.С., Динес В.А. Еще раз о национальных моделях образования и о новом прочтении исторических текстов // Социально-гуманитарные знания. 2009. № 6. С. 305–320.].

Конечно, подобные изоляционистские самоописания «русской модели университетов» представляют собой крайность в исторической литературе, но крайность допускаемую и даже поощряемую. Данный коллективный труд издан под грифом Федерального центра образовательного законодательства и посвящен VII Всероссийскому съезду ректоров.

О неудобстве ревизии университетских исследований

Условия развития университетских исследований в современной России таковы, что административный заказ и групповые интересы преподавателей-коллег служат жестким ограничением в разработке целого ряда тем и предохраняют университетские исследования в целом от методологической ревизии. Так, поскольку вопрос о кризисах и конфликтах не приветствуется потребителями и заказчиками историй, самыми «фундаментальными» работами по истории университетов раннесоветского времени остаются концептуально устаревшие труды Ш.Х. Чанбарисова и Ф.Ф. Королева[192 - Чанбарисов Ш.Х. Формирование советской университетской системы: (1917–1938 годы). Уфа: Башкир. книж. изд-во, 1973; Королев Ф.Ф. Из истории народного образования в советской России: (низшие и средние профессиональные школы и высшее образование в 1917–1920 годы) // Известия Академии педагогических наук РСФСР. Вып. 102. 1959. С. 3–157.]. И поскольку ревизия теоретических оснований и аналитического инструментария, выявление дискурсивной природы исторических источников и созданных на их основе нарративов ведет к утрате веры читателей в эпические сказания об Университете, она вызывает противодействие альянса университетских чиновников и ангажированных ими историков. И это понятно.

Действительно, аналитическая деконструкция обнажает рукотворный и изменчивый характер фетиша – «университетской традиции». Более того, в тех случаях, когда мы работаем не только с одним типом источников – правительственными распоряжениями и законодательными проектами, обнаруживается сосуществование в одном временном срезе нескольких несовпадающих традиций (например, одна – у студентов, другая – у профессоров, третья – у ректоров). К тому же далеко не все традиции письменно фиксировались и превращались в нормативный и дисциплинирующий свод. В университетском фольклоре и мемуарах можно обнаружить следы неписаных традиций, действовавших на уровне практик (банкет после защиты диссертации или уход студентов за могилами профессоров, например).

Университетские традиции имеют разные сроки жизни и периоды обновления. И можно сказать с уверенностью: нет единой и всеобщей университетской традиции, она всегда гетерогенна и образуется из совокупности разных традиций. Другое дело, что усилиями нескольких поколений университетских писателей и в XIX в., и в последующем создавался и затем несколько раз радикально переписывался Большой нарратив университетской традиции, своего рода эпос университетской жизни. Собственно, в данной статье мы прослеживали его создание, заложенные в него намерения, его бытование и модификации. Он вбирает в себя писаные и неписаные традиции и пытается создать из них единый, вневременной, самотождественный поток. Такой нарратив всегда изготавливается для определенных нужд – обретения самоидентичности, рекламы, пропаганды образования, мифологизации университета, извлечения политических и финансовых льгот, но затем он утрачивает эту условность и начинает претендовать на документальное отражение реальности.

Понятно, что такое толкование или опрощение святыни не должно нравиться ни верующим в нее, ни тем более «служителям культа». Для многих историков университетов гораздо проще, почетнее и безопаснее поставлять на книжный рынок нечитабельные юбилейные компиляции и биографические справочники университетских сотрудников со времен основания школы и до сегодняшнего ее руководителя[193 - См. характерный пример: Исторический факультет Санкт-Петербургского университета, 1934–2004: очерк истории. СПб.: Изд-во С.-Петерб. гос. ун-та, 2004. В качестве образца ведомственных изданий см.: Очерки истории российского образования: к 200-летию Министерства образования Российской Федерации: в 3 т. / под ред. В.М. Филиппова. М.: МГУП, 2002.], чем трогать те стороны прошлого, которые не вписываются в беспроблемную картину поступательного неразрывного развития «нашего славного заведения».

В результате в российской историографии практически нет работ, посвященных университетам периода революций и гражданской войны[194 - Из немногих исключений: Литвин А.Л. Ученые Казанского университета во время смены политических режимов // Власть и наука, ученые и власть: материалы международного коллоквиума. СПб.: Дмитрий Буланин, 2003. С. 124–132. См. также заключительную главу о культурных преобразованиях в монографии: Рынков В.М. Социальная политика антибольшевистских режимов на востоке России: (вторая половина 1918–1919 год). Новосибирск: Сибпринт, 2008; Михеенков Е.Г. Вузовская интеллигенция города Томска в годы революции и Гражданской войны, февраль 1917 – конец 1919 г.: дис… канд. ист. наук. Томск, 2002; Сизова А.Ю. Российская высшая школа в революционных событиях 1917 г.: дис… канд. ист. наук. М., 2007, и некоторые другие работы. Отметим важные публикации К.В. Иванова, А.Н. Еремеевой и Л.Г. Берлявского об этом периоде в недавно вышедшем сборнике: Расписание перемен: очерки истории образовательной и научной политики в Росийской империи – СССР (конец 1880-х – 1930-е годы). М.: Новое литературное обозрение, 2012.В то время как на Украине, где этот период связывают с предысторией нынешней государственности, издана замечательно полная подборка документов о Киевском университете: Alma mater: Унiверситет св. Володимира напередоднi та в добу украiнськоi революцii: матерiали, документи, спогади: у 3 кн. Кн. 1–2 / автори-упорядники: В.А. Короткий, В.І. Ульяновський. Киiв: Прайм, 2000.]. Очень редко появляются публикации о противоречиях и изменениях состава послевоенной вузовской интеллигенции. А если и появляются, то их авторы принадлежат скорее к цеху историков науки[195 - Лейбович О.Л. В городе М.: Очерки социальной повседневности советской провинции в 40-50-х годах. 2-е изд., испр. М.: РОССПЭН, 2008. С. 178–214 (глава о судьбе историка Л.Е. Кертмана в послевоенной Перми); Сизов С.Г. Идеологические кампании 1947–1953 годов и вузовская интеллигенция Западной Сибири // Вопросы истории. 2004. № 7. С. 95–103; Идеология и наука: дискуссии советских ученых середины XX века / под ред. А.А. Касьяна. М.: Прогресс-Традиция, 2008 (на материалах г. Горького); Берельковский И.В. Власть и научно-педагогическая интеллигенция: идеологический диктат в СССР конца 1920-х – начала 1950-х годов: (по материалам Нижегородской губернии – Горьковской области). 2-е изд., доп. М.: МГТУ; Н. Новгород: НГПУ, 2007.]. У университетской истории России нет удовлетворительной хронологии, нет истории переходов, поворотных точек и трансформаций, нет проблематизации связи политической и университетской историй.

Для движения в этом направлении нужны комплексные источниковедческие исследования университетских архивов и «архивов идентичностей». Без них мы имеем дело, во-первых, с отсутствием исследований, посвященных анализу феномена университетской традиции в России; во-вторых, с разрывом концептуальной преемственности в обсуждении этой темы в разных дисциплинах и даже в рамках исторической науки; в-третьих, со спекулятивным манипулированием университетской историей со стороны одного из участников трансформационного процесса и с весьма слабым знанием генеалогии вопроса со стороны других игроков.

Для создания условий диалога экспертов и политических элит, для успешной реализации реформационных замыслов, а также для стимуляции отечественных исследований было бы полезным соединить усилия специалистов в области истории университетов, историков науки и социологии образования, чтобы достичь категориальных соглашений[196 - О возникающих здесь ловушках и дилеммах см., в частности: Пастухов В.Б. Концепция «идеального университета» как разновидность русской национальной утопии // Общественные науки и современность. 2007. № 1. С. 26–30.]. Нам представляется возможным выработать согласованные языки и параметры описания феномена «российский университет» в исторической ретроспективе и в социологическом горизонте. Это позволит эффективнее диагностировать объект наших штудий и выявлять причины его современного состояния.

И.П. Кулакова

Протоколы конференции Московского университета как вариант самоописания[197 - В данной научной работе использованы результаты, полученные в ходе выполнения проекта «Культура университетской памяти в России: механизмы формирования и сохранения», выполненного в рамках программы фундаментальных исследований НИУ ВШЭ в 2012 г.]

Объектами рассмотрения в данной статье являются так называемые протоколы (акты) университетской конференции (ученого совета) Московского университета за 1755–1786 гг. Это пятнадцать увесистых томов свидетельств из допожарной (до пожара 1812 г.) эпохи его истории. В дальнейшем я буду использовать условный термин «протоколы», хотя помимо материалов текущего делопроизводства в переплеты вшиты и иные виды документов. Собственно протоколы составляют только девять томов из пятнадцати. Остальные тома содержат ордера кураторов и директоров, рапорты университетских лиц, их прошения, а также копии документов из сенатского архива[198 - Документы и материалы по истории Московского университета второй половины ХVIII века: в 3 т. / подг. Н.А. Пенчко. Т. 1. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1960. С. 17. См. также характеристику материалов университетского архива, данную Н.А. Пенчко: Там же. С. 16–19.]. Судя по содержанию этого собрания, в университетской канцелярии хранились так называемые протокольные бумаги – документы, которые конференция запрашивала из разных присутственных мест для принятия решений. Изредка среди этих текстов попадаются записки профессоров научно-методического характера[199 - Профессорская конференция вынуждена была заниматься в том числе и вопросами методики преподавания в гимназии. Так, здесь можно найти выписку из протокола конференции от 12 мая 1767 г., где подробно расписаны методы обучения иностранным языкам, в том числе латыни (грамматический разбор, диалоги, заучивание и пр.). См.: Там же. Т. 3. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1963. С. 40.]. Присоединенная к протоколам заседаний профессоров переписка конференции и канцелярии обнаруживает конфликты их интересов. Как правило, она возникала в результате стремления чиновников контролировать академическую сферу и защитной реакции на это профессоров[200 - Например, запрос канцелярии в конференцию «по поводу господ Третьякова и Десницкого» (от 6 мая 1766 г.) и ответ конференции на запрос канцелярии (от 20 мая 1766 г.) см.: Там же. С. 251, 253.].

В исследовательской литературе этот сложносоставной комплекс источников именуют «снегиревским собранием». Сейчас он хранится в Отделе редких книг и рукописей Научной библиотеки Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова и вот уже 150 лет репрезентирует начальную историю Московского университета[201 - Иванов А.Е. Ученые степени и звания в дореволюционной России. М.: ИРИ РАН, 1994; Сточик А.М., Затравкин С.Н. Медицинский факультет Московского университета в XVIII веке. М.: Медицина, 1996; Петров Ф.А. Немецкие профессора в Московском университете. М.: Христианское издательство, 1996; Кузнецова Н.И. Социокультурные проблемы формирования науки в России: (ХVIII – середина ХIХ века). М.: УРСС, 1997; Университет для России. Т. 1. Взгляд на историю культуры XVIII столетия / под ред. В.В. Пономаревой, Л.Б. Хорошиловой. М.: Русское слово, 1997; Пономарева Г.А., Щеглов П.В. Об учебной астрономической обсерватории, построенной в 1804 г. на крыше центральной части корпуса Московского университета на Моховой улице // Историко-астрономические исследования. Т. 25. М.: Наука, 2000. С. 41–42; Андреев А.Ю. Московский университет в общественной и культурной жизни России начала XIX века. М.: Языки русской культуры, 2000; Он же. Лекции по истории Московского университета: 1755–1855. М.: Изд-во Моск. гос. ун-та, 2001; Кунц Е.В. Иностранные профессора в штате Моск. университета в первой трети XIX века: дис… канд. ист. наук. М., 2002; Костышин Д.Н. Алексей Михайлович Аргамаков: материалы для биографии // Россия в XVIII столетии. М.: Языки славянской культуры, 2004; Кулакова И.П. Университетское пространство и его обитатели: Московский университет в историко-культурной среде XVIII века. М.: Новый хронограф, 2006; Феофанов А.М. Студенчество Московского университета второй половины XVIII – первой четверти XIX века: дис… канд. ист. наук. М., 2006; Сердюцкая О.В. Московский университет второй половины XVIII века как государственное учреждение: преподавательская служба: дис… канд. ист. наук. Брянск, 2008; Андреев А.Ю. Российские университеты XVIII – первой половины XIX века в контексте университетской истории Европы. М.: Знак, 2009; Феофанов А.М. Студенчество Московского университета XVIII – первой четверти XIX века. М.: Изд-во Правосл. Св. – Тихоновского гум. ун-та, 2011; Феофанов А.М. Уровень образованности высшей российской бюрократии второй половины XVIII – первой половины XIX века // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Серия II. История. История Русской православной церкви. 2012. № 1 (44). С. 17–27.]. Иные известные исследователям источники играют в их текстах комплементарную роль по отношению к протоколам.

Можно предположить, что историографическая ситуация изменится после публикации материалов, собранных Д.Н. Костышиным (в сотрудничестве с Е.Е. Рычаловским) в российских и зарубежных архиво– и книгохранилищах (два тома этого проекта уже увидели свет[202 - История Московского университета: (вторая половина XVIII – начало XIX века): сб. док. Т. 1. 1754–1755 / отв. ред. Е.Е. Рычаловский; сост., вступ. ст. и прим. Д.Н. Костышина. М.: Academia, 2006; Там же. Т. 2. 1756. М.: Academia, 2011.]). Поскольку в 1960–1963 гг. протоколы конференции уже издавались исследователями Московского университета, публикаторы решили не включать их в свое обширное издание. Такое решение вполне объяснимо с коммерческой точки зрения: протокольная коллекция объемна и значительно удорожила бы предприятие[203 - История Московского университета… Т. 2. С. 6.]. Возможно, в этом решении есть и другой резон: издатели как бы противопоставляют истории Московского университета, версия которой зиждется на преимущественном изложении и цитировании протоколов, новую историю, которая может быть создана на основе анализа выявленных ими документов.

Гипотетическая возможность появления такого нарратива побудила меня задуматься над дискурсивной природой протоколов XVIII в.: над тем, каков был тогда механизм производства и фиксации высказываний, а также над тем, является ли зафиксированная в протоколах версия реальности согласованным корпоративным творчеством или это сумма непреднамеренных разрозненных свидетельств.

На такую постановку проблемы меня подвигли и наблюдения коллег, изучавших университетскую культуру России XIX в.[204 - Вишленкова Е.А, Галиуллина Р.Х., Ильина К.А. Русские профессора: университетская корпоративность или профессиональная солидарность. М.: Новое литературное обозрение, 2012.] Они выявили глубинную зависимость историографических версий от политики документирования и архивирования исследуемого времени, продемонстрировали разные формы участия создателей и хранителей делопроизводства в создании нарративов университетского прошлого[205 - Wiszlenkowa E. University Archives as a Cultural Project (Russia, the first Half of the 19th Century) // Rozprawy z dziejow oswiaty / red. J. Schiller. T. XLVIII. Warszawa, 2011. P. 183–198; Ильина К.А. Профессора и бюрократические коммуникации в Российской империи первой трети XIX века // История и историческая память: межвуз. сб. науч. тр. Саратов, 2011. Вып. 4. С. 133–158; Вишленкова Е.А., Ильина К.А. Университетское делопроизводство как практика управления: (опыт России первой половины XIX века) // Вопросы образования. 2013. № 1. С. 232–255; статья Е.А. Вишленковой и К.А. Ильиной «Архивариус: хранитель и создатель университетской памяти» в этой книге.].

Научная судьба протоколов

История интерпретаций протоколов конференции XVIII в. прекрасно иллюстрирует перипетии развития и современное состояние университетских исследований в России. Впервые в качестве источника для большого нарратива университетского прошлого их использовал С.П. Шевырёв в 1855 г. Историк русского языка и литературы анализировал предоставленный ему профессором М.И. Снегиревым[206 - Историю спасения протоколов в 1812 г. и хранения в частной коллекции М.И. Снегиревым см.: Московский университет и С.-Петербургский учебный округ в 1812 г. / под ред. К.[А.] Военского. СПб.: Министерство народного просвещения, 1912; Эйнгорн В.О. Московский университет, губернская гимназия и другие учебные заведения Москвы в 1812 г.: вып. 1–2. М.: Тип. т-ва А.А. Левенсона, 1912; Любавский М.К. Московский университет в 1812 г. М.: Изд-во имп. общ-ва истории и древностей российских при Моск. ун-те, 1913; Андреев А.Ю. 1812 год в истории Московского университета. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1998.] комплекс делопроизводственных документов как литературный памятник, который пересказал близко к тексту, оживляя рассказ о славном прошлом просветительского учреждения голосами «старых» профессоров. Поскольку цитаты в «Истории» Шевырёва были объемными, а исследовательская парадигма и принципы обращения с источниками долгое время не менялись, то несколько поколений его последователей легко обходились без обращения к оригиналам протоколов, иллюстрируя свои нарративы фрагментами из юбилейной истории[207 - Рождественский С.В. Исторический обзор деятельности министерства народного просвещения. СПб.: Министерство народного просвещения, 1902; Он же. Очерки по истории системы народного просвещения в России в XVIII веке. Т. 1. СПб.: Тип. М.А. Александрова, 1912; Любавский М.К. Московский университет в 1812 г.].

Вновь «снегиревское собрание» стало объектом анализа лишь спустя столетие после выхода «Истории» Шевырёва. Проявленный к нему интерес был результатом, с одной стороны, реабилитации университетского прошлого, а с другой стороны, развития советского источниковедения. В этом контексте в 1950–1953 гг. появились доклады и статьи о спасенных в годы Отечественной войны 1812 г. и Великой Отечественной войны протоколах[208 - Пенчко Н.A. Основание Московского университета. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1953.]. Их автор – сотрудник университетской библиотеки, знаток иностранных языков и истории книжного дела Н.А. Пенчко расшифровала и перевела с латыни, немецкого и французского языков фрагменты протокольных записей и провела тщательную археографическую работу[209 - Документы и материалы…]. Выход в 1960–1963 гг. трехтомной публикации протоколов с обширными научными комментариями стал событием для историков.

Это издание предоставило современникам отличный от Шевырёва рассказ об университетском XVIII в. Только, несмотря на кажущуюся объективность и достоверность, эта источниковая версия прошлого не была свободной от дискурсивной организации. Читательское восприятие и прочтение документов запрограммировано научными примечаниями, комментариями, купюрами и даже последовательностью публикации материала. В духе идеологии советского национализма 1950-х годов Пенчко заключила источниковые свидетельства в рамку борьбы русских подвижников науки против союза корыстных профессоров-иностранцев с «сиятельными» крепостниками.

С археографической точки зрения издание не было полным. Во-первых, в целях экономии некоторые латинские тексты заменены переводами. Во-вторых, Пенчко призналась, что поскольку протоколы в основном повторяют содержание протокольных документов, то для публикации порой брались исходные тексты[210 - «В тех случаях, когда текст протокола представляет собой… латинский перевод, пересказ или даже простой перечень приложенных к нему в подлиннике русских документов, обычно со стандартной резолюцией конференции “доложить куратору”». См.: Документы и материалы… Т. 2. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1961. С. 17–18.]. Такое же решение было принято в отношении всех дублирующих информацию документов. Заметим: это лишает исследователей возможности анализировать нормы университетского делопроизводства XVIII в.

В издании есть указания на неизданные тексты из «снегиревского собрания». Данные из этих текстов потребовались для подготовки комментариев[211 - Там же. Т. 2. С. 17–18; Т. 1. С. 36.]. Но особенно удивительно сейчас звучит следующее заявление Пенчко: «Документы 1761 г. печатаются с некоторыми изъятиями, преимущественно за счет многочисленных ордеров Веселовского, которые не представляют научного интереса (курсив мой. – И.К.)»[212 - Там же. Т. 1. С. 187.]. Таким образом, мы сталкиваемся с проблемой стирания фрагментов исторической памяти публикаторами источников, берущими на себя право оценки значимости информации. Исходя из всего этого, я полагаю, что ценная как историографический феномен публикация Н.А. Пенчко вряд ли может заменить для историка аналитическую работу с оригиналами протоколов.

Между тем ситуация в новейшей российской историографии такова, что не только тщательно оберегаемые в ОРКиР оригиналы протоколов, но и вполне доступное их переиздание редко используются исследователями. В XXI в. истории Московского университета XVIII в. продолжают создаваться по лекалам Шевырёва, с его же цитатами и приправой из национально-патриотических аллюзий советского времени[213 - Такая возможность расширилась после появления в 1998 г. факсимильного издания: Шевырёв С.П. История императорского Московского университета, написанная к столетнему его юбилею: 1755–1855: ротапринтное издание. М.: Изд-во Моск. ун-та, 1998.].

Приведу пример такого воспроизводства. Один из «патриотических» сюжетов, развитый в послевоенной историографии, – о борьбе за чтение лекций отечественными и иностранными профессорами на русском языке (в редкой публикации по истории Московского университета XVIII в. речь не идет о «горячей борьбе Н.Н. Поповского с иностранными профессорами за чтение лекций по философии на русском языке»).

Для его построения на университетском материале исследователи пользовались протокольными свидетельствами. Дело в том, что первые поколения российских студентов были выходцами из весьма разных социальных слоев: дворяне, разночинцы, «поповичи». Из них только дети священнослужителей владели латынью. Для учащихся дворян она была сущей мукой, так как не входила в круг светского образования. В этой связи преподаватели, желавшие удержать студентов первого набора, стремились облегчить их обучение за счет русского языка. Сторонником таких мер был ученик М.В. Ломоносова Николай Поповский (преподаватель-практик академической закалки). На заседании конференции 19 сентября 1758 г. он предложил, «чтоб философия читалась по-русски для нескольких учеников, ездивших в Петербург, и для некоторых других, из коих одни вообще не желают учиться латыни, а другие уже слишком великовозрастны, чтоб быть в состоянии окончить латинский язык к 20 годам (курсив мой. – И.К.); кроме того, они уже сделали успехи в других предметах, которые должны будут оставить из-за латинского языка. Но, как записал секретарь конференции со слов Поповского, чтоб дать им все-таки понятие о философии, г[осподин] Яремский может им ее читать 4 часа в неделю по-русски»[214 - Документы и материалы… Т. 1. С. 135.].

Это предложение Поповского вызвало споры в конференции. Вот аргументация профессоров-иностранцев[215 - Присутствовали профессора Филипп Генрих Дильтей, Иоганн Генрих Фромман, Иоанн Матисс Шаден, Иоганн Христиан Керштенс.], участвовавших в этом же заседании (именно она обычно цитировалась исследователями для обвинений немецких профессоров в нелюбви к русской культуре и языку): «остальные г[оспода] профессоры, хотя и считают тоже, что это было бы полезно для небольшого числа таких учеников (курсив мой. – И.К.), опасаются, как бы легкость слушания философических лекций на русском языке не привлекла всех других учеников и не отвратила бы их от занятий латинским языком, который есть главная цель учреждения университета и основание всех наук и к которому большинство отнюдь не имеет склонности»[216 - Документы и материалы… Т. 1. С. 135.]. Если данное высказывание контекстуализировать, то из него лишь явствует, что разногласия Поповского и его коллег-иностранцев в данном случае были порождены локальным эпизодом – проблемой отлынивания студентов от изучения трудной для них латыни.

Место производства высказываний

Чтобы избежать таких произвольных интерпретаций и не навязывать протоколам желаемые смыслы, необходимо постоянно иметь в виду специфику российской интеллектуальной ситуации, в которой жил Московский университет, в которой действовала и вела записи своих заседаний его конференция.

К середине XVIII в. в Западной Европе конференции ученых корпораций давно стали частью повседневности[217 - A History of the University in Europe / W. Ruegg (ed.): Vol. 1. Universities in the Middle Ages / H. De Rudder-Symoens (ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 1992; Vol. 2. Universities in Early Modern Europe (1500–1800) / H. De Ridder-Symoens (ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 1996; Vol. 3. Universities in the Nineteenth and Early Twentieth Centuries (1800–1945) / W. Ruegg (ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 2004; Vol. 4. Universities since 1945 / W. Ruegg (ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 2011; Андреев А.Ю. Российские университеты…]. Для России же это было новое учреждение, появившееся в 1725 г. вместе с Санкт-Петербургской академией наук (далее – АН). Прививка новой формы сообщества и управления им проходила с большими трудностями, что демонстрирует история академического университета. Тем не менее к 1755 г. внутри тандема академии и университета выросло целое поколение молодых ученых, знакомых с азами академического быта. Благодаря этому университет в Москве получил возможность использовать два различающихся опыта организации интеллектуальной жизни: приглашенных из Европы профессоров и петербургских ученых. Предполагалось, что отечественный опыт поможет усвоению и адаптации опыта импортированного.

Хотя Московский университет (пока в форме гимназии) открылся весной 1755 г., первое заседание его конференции (или, как ее еще называли, ученого совета или просто совета профессоров) прошло лишь 16 октября 1756 г., после приезда трех первых профессоров[218 - В течение года был объявлен профессором приехавший из Санкт-Петербурга Поповский, затем прибыли из-за рубежа в соответствии с заключенными контрактами профессора Фромман и Дильтей (впоследствии количество профессоров увеличилось).]. Согласно «Проекту о учреждении Московского университета», который составили М.В. Ломоносов и И.И. Шувалов, профессора должны были раз в неделю[219 - Постепенно выяснилось, что назначенного первоначально одного заседания в неделю недостаточно, и решено было собираться по два раза в неделю.] (в присутствии директора) иметь «собирания, в которых советовать и рассуждать о всяких распорядках и учреждениях, касающихся до наук и лучшего оных произвождения»[220 - Проект об учреждении Московского университета, 12 января 1755 г. § 7 // Пенчко Н.А. Основание Московского университета. Прил. 2. С. 160–161. В электронном виде см.: Проект об учреждении Московского университета. URL: http://www.hist.msu.ru/Science/Ustavi/U1755.htm (дата обращения 4.11.2012).]. На основании сохранившихся протоколов можно понять, что куратор, живший в Санкт-Петербурге, рассматривался профессорами как удаленный председатель конференции (и «независимый арбитр»)[221 - Документы и материалы… Т. 2. С. 117.], отслеживающий ее деятельность по присылаемым документам[222 - Конференция заседала с участием директора. В отсутствие его в нее включались асессоры канцелярии, а с февраля 1757 г. и ректор (Шаден) получил право присутствия на конференции «за особливым столом». См.: Документы и материалы… Т. 1. С. 36.].

В полномочия конференции входило руководство учебным процессом. «Проект о учреждении Московского университета» (§ 8) предусматривал утверждение на заседании профессоров учебника (источника) для преподавания каждого курса. Это положение отсылало к западной практике, но в нем имелась корректировка, отражающая российскую специфику: «каждый повинен последовать тому порядку и тем авторам, которые ему профессорским собранием и от кураторов (курсив мой. – И.К.) предписаны будут»[223 - Пенчко Н.А. Указ. соч. С. 153.]. Это дополнение усилило права университетского куратора.

Директор и подчиненные ему асессоры образовывали канцелярию, ведавшую бюджетом, жалованьем преподавателей, закупками книг и инструментов. Она являлась аналогом печально известной своим формализмом и проволочками канцелярии Санкт-Петербургской академии. Впрочем, по замыслу Шувалова, университетский директор был не «только чиновник», он должен был знать «науки» (т. е. учитывать специфику заведения) и выполнять часть функций, которые в западных университетах были у ректора (присутствовать на заседаниях конференции, на экзаменах и вообще «науки учреждать»)[224 - О функциях директора и канцелярии см.: Пенчко Н.А. Указ. соч. С. 54–56. См. также: Копелевич Ю.Х. Основание Петербургской академии наук. Л.: Наука, 1977. С. 112–113.]. Это должно было защитить университет от бюрократизации. И действительно, подчиненная куратору канцелярия не получила той власти, какая была у канцелярских служащих АН. В этой связи Н.А. Пенчко даже предполагала, что университетской канцелярии как органа управления вообще не существовало[225 - Пенчко Н.А. Указ. соч.].

Однако, судя по переписке в протоколах, канцелярия не только была, но и претендовала на монополию в управлении. Она действовала как инструмент контроля в самых разных сферах («для порядочных щетов и экономии», «принять рапорты от г[оспод] инспектора, ректора и пристава»), а также как дисциплинарный орган. Ее асессоры должны были наблюдать за расписанием, поведением и питанием студентов, за чистотой, за лазаретом, «чтоб не случилось пожара». Канцеляристы определяли пространственные координаты жизни учащихся (разделение на классы и уровни, дворян и разночинцев в столовых; устройство учебных помещений и разделение жилья казеннокоштных и своекоштных – в домашнем быту, распределяли учащихся на пансион и в «отборный» ректорский класс). Они структурировали время, деля его на учебное (классное и домашнее) и досуговое (прогулочное, праздничное и каникулярное). Канцелярские служащие (дворяне по происхождению) далеко не всегда считались со спецификой своего ведомства, они активно вмешивались в процесс преподавания и в научные вопросы, что порождало конфликты и противоречия.

В этом отношении история Московского университета может служить прекрасной иллюстрацией к высказыванию Мишеля Фуко: «государственной структуре при всем том, чт.е. у нее обобщенного, абстрактного, даже насильственного, не удавалось бы удерживать таким вот образом, непрерывно и мягко, всех этих индивидов… если бы она не использовала… все возможные мелкие локальные и индивидуальные тактики»[226 - Фуко М. Власть и знание // Фуко М. Интеллектуалы и власть: избранные политические статьи, выступления и интервью. М.: Праксис, 2002. С. 290.]. Исследуемое университетское пространство было тем более дисциплинарным, что именно здесь формировались новые для российской культуры навыки поведения образованного человека: начиная от внешнего вида и манер и заканчивая ценностными ориентирами и идеалами[227 - Элиас Н. О процессе цивилизации: социогенетические и психогенетические исследования. М.; СПб.: Университетская книга, 2001; Идея воспитания «нового человека» в эпоху Просвещения в странах Западной Европы и России // Теория и практика воспитания «нового человека» в истории педагогики (социально-политический аспект): сб. науч. тр. / под ред. Г.Б. Корнетова, О.Е. Кошелевой. М.: Ин-т теории и истории педагогики РАО, 2008.].

Московский университет, однако, был структурой, не вписывавшейся ни в практику дворянского хозяйствования, ни в систему имперской сословной политики. С момента основания он имел особый правовой статус (и даже в документах именовался «новым местом»). Его документы и проблемы были отнесены к полномочиям Сената, но главной фигурой в нетвердой вертикали власти был «превосходительный господин куратор» (так звучало обращение к нему) – независимый арбитр, имевший право прямой апелляции к императрице.

Кризис ручного управления

Административный стиль куратора зависел от его личности и влиятельности при дворе. Образованный и близкий к императрице И.И. Шувалов занимал по отношению к университету позицию покровителя[228 - О специфике патронажа в сфере российской науки XVIII в. см.: Кулакова И.П. И.И. Шувалов и Московский университет: тип «просвещенного покровителя» (к постановке проблемы) // Философский век: альманах. Вып. 8. Иван Иванович Шувалов (1727–1797): просвещенная личность в российской истории: к 275-летию Академии наук. СПб.: С.-Петерб. центр истории идей, 1998; Она же. Михаил Ломоносов: жизненные стратегии в контексте эпохи // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 2011. № 4. С. 26–28.]. При этом он действовал в интересах просвещенного государства, а не науки как таковой. Именно этим объясняется его борьба с чиновниками за высокий статус императорского университета[229 - Скорее всего, тут не обошлось без влияния М.В. Ломоносова, настрадавшегося от бюрократов в Академии наук; решительно против деятельности канцелярии высказывается в своей записке и Герхард Фридрих Миллер, указывая на отсутствие ее существенной роли в европейской академической традиции.]. В одном из своих ордеров он рекомендовал университетскому директору подать на коллежских чиновников жалобу прямо в Сенат, обещая такой бумаге сопровождение и поддержку[230 - «Подчиненные коллегиям, следовательно, и университету, судебные места… совсем указов канцелярии университета не исполняют… оному видно иного способу нет… как принесть жалобу правительствующему Сенату». Результатом жалобы стал указ от 22 декабря 1757 г., подтвердивший привилегии университета. См.: Документы и материалы… Т. 1. С. 60, 309.]. И хотя сам куратор мог лично конфликтовать с отдельными профессорами[231 - См., например, протокол заседания конференции от 2 октября 1759 г.: Там же. С. 154.], он рассматривал такие противоречия как домашние. Плотной опекой он создал благоприятные условия для укрепления социального статуса профессорского сословия, но, похоже, лишил его опыта саморегуляции и отстаивания прав.

Шувалов корректировал недостатки тогдашнего государственного управления университетом личными распоряжениями и личными денежными средствами. Его ордера, направленные директору и канцелярии, выявляют практику такого рода. Эти тексты были типичными канцелярскими бумагами для того времени – деловой слог, в который вплетены фрагменты прямой речи автора[232 - Например: «На нынешней неделе отпущено бумаги: в 1 ящике под № 1 миттель роайль тридцать стоп, еще в пяти ящиках под № 3 заморской комментарной» и т. д. См.: Там же. С. 107. И тут же: «Я слышал, что некоторые ученики взяли свои от университета увольнении, о которых мне неизвестно. Того ради изволите прислать мне их имена… Учителя Соловьева – я слышу, что он человек весьма прилежный и знающий – отпускать жаль. Если можно – стараться его уговорить и удовольствовать…» См.: Там же. С. 107–108.]. Тем не менее после смерти своей покровительницы, императрицы Елизаветы Петровны, Шувалов был обвинен в небрежении к правилам делопроизводства и заменен В.Е. Адодуровым. Ревизия выявила, что, смешав кассы университета и подведомственной ему Академии художеств[233 - Шувалов сам признавал, что, латая дыры, вынужден был рассматривать подопечные ему Московский университет и Академию художеств как «сообщающиеся сосуды»: «Оба сии училища, под моим одним будучи правлением, часто заимообразно деньги имели». См.: В правительствующий Сенат императорского московского университета от куратора И.И. Шувалова доношение // ЧОИДР. 1858. Т. 8. С. 70, 72.], доверяя канцеляристам (некоторые векселя оказались «не протестованными»), куратор выдавал деньги «не в силу указов», «без поруки и без закладу».

В своих оправдательных письмах Шувалов писал: «более старание я и прилагал к его [университета] основанию и распространению, нежели к подробному наблюдению канцелярского порядка». Он предложил Сенату либо «списать» обнаруженный дефицит за счет тех средств, которые Шувалов уже передал университету, либо покрыть ущерб его состоянием[234 - Документы и материалы… Т. 1. С. 311.]. В итоге Шувалов был оправдан, так как в ходе расследования выяснилось, что на проекте об учреждении университета императрица написала: «Дополнение штата отдается в волю кураторов», вследствие чего все документы вести «высочайшею доверенностию»[235 - Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. 25. Кн. 13. 1762–1765. Гл. 3: Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны: 1763 год [Электронный ресурс]. URL: http://www.magister.msk.ru/library/history/solov/solv25p3.htm (дата обращения 7.11.2012).]. Но для последующих университетских администраторов негативный опыт бескорыстного служения и его уязвимость с точки зрения делопроизводства стали хорошим уроком.

Ретроспективно мы можем сказать, что в этой истории проявился кризис домодерного способа управления, документирования и ведения делопроизводства. Ручное управление профессорским сословием уступало место новым тенденциям в имперском управлении, требовавшим формализации отношений, рационализации всех связей и действий государственного учреждения. И хотя модернизация ассоциируется у исследователей с прогрессом, в памяти современников и в концепциях цитирующих их историков отставка Шувалова стала знаком негативных тенденций в университетской жизни. По свидетельствам мемуаристов, при Адодурове в университете воцарилась тяжелая чиновная атмосфера[236 - Андреев А.Ю. Российские университеты… С. 270.].

Протоколирование заседаний

Ведение протоколов как административная практика появилось в России XVIII в. в контексте реформы государственного управления. Посредством протоколов документировалась деятельность постоянно действующих коллегиальных органов – коллегий и Санкт-Петербургской академии наук (академические протоколы сохранились за весь XVIII в. и полностью опубликованы)[237 - Протоколы заседаний конференции императорской Академии наук с 1725 по 1803 г. Т. 1. СПб.: Тип. имп. Академии наук, 1897; Т. 2. СПб.: Тип. имп. Академии наук, 1899.]. Они же являлись формой отчетности перед вышестоящими органами, были инструментом дисциплинирования или самодисциплинирования.

Что касается университета, то на него эта практика была распространена не сразу и затем постоянно корректировалась. В 1756 г. прошло 13 заседаний конференции. 14 текстов являются первыми протоколами этих профессорских форумов. Часть из них велась на латыни профессором Ф.Г. Дильтеем. «По содержанию и по внешнему оформлению, – утверждают их издатели, – [они представляли] лаконичный перечень главных пунктов обсуждения, без подписи и без перечисления присутствующих членов»[238 - Документы и материалы… Т. 1. С. 24.].
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8