Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов

Год написания книги
2013
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Как явствует из надписи на заглавном листе книги протоколов за 1756 г., их назначение было в фиксации коллективных решений: «для лучшего учреждения наук обсуждено и с общего согласия». Запись в протоколе 16 октября того же года гласила, что ученым советом «положено решать с общего согласия [общим голосованием] дела, касающиеся до лучшего учреждения наук… и на этом собрании рассуждали о публичных лекциях, которые должен [читать] каждый профессор, сколько часов и дней [в неделю], кроме того, об общих нуждах университета и гимназии, а в заключение постановили, что такие собрания будут происходить два раза в неделю»[239 - Там же. Т. 1. С. 27. Внеплановые собрания конференции назывались экстраординарными.].

Протоколы раннего периода демонстрируют полную зависимость конференции от куратора. Записи Дильтея тех лет являются лишь перечнем пунктов прилагаемого в копии послания конференции к Шувалову («Было утверждено письмо к превосходительному г[осподину] куратору» – с приложением копии письма[240 - Там же. С. 27, 28. Копии писем отсутствуют.]) или кратким пересказом его ордеров к директору или сотрудникам канцелярии[241 - Там же. С. 30, 33.]. Протоколы 1757 г. практически не сохранились[242 - За исключением двух кратких записей.] (их восполняют ордера и «репорты» директора и асессоров за этот период). Но в протоколах 1758 г. заметны перемены: в протокольных текстах появились персональные голоса профессоров. Кроме того, на форме и на содержании стал сказываться накопленный делопроизводственный опыт. Первый секретарь конференции дворянин Б.М. Салтыков[243 - Университет начинает пользоваться подготовленными им кадрами: секретарем конференции становится Борис Салтыков, воспитанник гимназии первого набора, после окончания за успехи произведенный в прапорщики и взятый на представление Шувалову в Санкт-Петербург (См.: Там же. С. 109). Впоследствии, отправленный в Швейцарию, стал посредником Шувалова и Вольтера, вольнодумцем и писателем.] стал вести записи на французском языке и делал их более развернутыми и нарративными. Теперь протокол не только фиксировал принятое решение, но и содержал его обоснование.

В 1757 г. директором университета был назначен И.И. Мелиссино[244 - Подбор кадров осуществлял сам Шувалов. И.И. Мелиссино прошел в университете все ступени – от асессора канцелярии до директора (в 1757–1763 гг.). При нем в университете была устроена больница с аптекой и открыт оберж. При кураторе Адодурове он предпочел перевестись в Синод обер-прокурором, а через восемь лет вернулся в университет куратором. Мелиссино (вместе с М.М. Херасковым) стал инициатором основания университетского Благородного пансиона при Московском университете.], с деятельностью которого связаны административные новшества. Запись от 20 июня 1758 г. гласит: «Г[осподин] директор приказал вести на конференции протокол, в котором следует отмечать отсутствующих членов каждого собрания и все, о чем там будут рассуждать и рапортовать его превосходительству»[245 - Документы и материалы… Т. 1. С. 111.]. С этого момента протоколам была придана еще и дисциплинарная функция. В них появились объяснения причин отсутствия профессоров на заседаниях[246 - Там же. С. 112, 115 и т. д.], записи, выдающие латентные конфликты с куратором. (Например, одна из записей гласит: «Если только его превосходительство соблаговолит назвать по отдельности тех, кто подразумевается в его обвинении, таковые тотчас же удалятся со всею почтительностью и покорностью, с какой обязаны и всегда будут относиться к его повелениям»[247 - Документы и материалы… С. 154.].)

Благодаря этому протоколы превратились в развернутые синкретичные тексты с включением списков студентов, экзаменующихся и пр. В них уже нет ссылок на приложения. Видимо, протокол интериоризировал информацию подготовительных документов («экстракт» с протокола отсылался в Санкт-Петербург с нарочным). При этом появилась многослойность текста, соединение в нем фрагментов из иных документов. Так, в нарративном по стилю протоколе можно обнаружить куски с личными обращениями напрямую к куратору в виде прямой речи: «Согласно ордерам вашего превосходительства г[осподин] директор намеревался дать по 6 часов в день каждому учителю…»[248 - Там же. С. 119.]; «Если его превосходительству желательно, чтоб в университете начали печататься периодические листы, то конференция усиленно просит о присылке… сочинений»[249 - Там же. С. 113.]; «Я прошу ваше превосходительство уведомить меня, вполне ли освобожден г[осподин] Поповский от всех обязанностей, по моим представлениям»[250 - Там же. С. 143.].

После того как секретарем конференции был назначен учитель Николай Билон[251 - Николай Билон (ум. 1765): не позднее чем с 1757 г. – учитель, с 1759 г. – лектор французского языка и словесности, автор неизданных учебников грамматики. Был секретарем с 1759 по 1764 г. включительно.], протоколы стали более стилистически ровными, а прямая речь в них была переформатирована в косвенную (например: «Так как в 5 часов [уже] темно, то г[осподина] куратора просят подтвердить, что занятия после обеда должны продолжаться только один час…»[252 - Документы и материалы… Т. 1. С. 275.]). С 1765 г. записи заседаний обрели внутренний формуляр: «Постановлено:»; «Рассуждали… решено, что…»; «(готовальни) должны быть закуплены…»; «профессора заявили, что для университета необходимо, чтобы вице-директор послал…»; «было повелено» (устроить диспут); «установлена необходимость» (преподавания этики)[253 - Там же. Т. 3. С. 356, 359, 362 и т. д.]. Видимо, усложнение университетской жизни, управления и делопроизводства отразилось на продолжительности заседаний конференции и объеме ее протоколов.

Свидетельства конфликтов

Напомню, что поначалу (с 1759 г.) протоколы велись на французском языке, не визировались и не содержали указания имен заседателей. Кураторов И.И. Шувалова и Ф.П. Веселовского (который в 1760 г. был назначен в помощники Шувалову[254 - Генерал-майор, он сменил на этом посту скончавшегося куратора Л.Л. Блюментроста (тот недолго и лишь номинально был куратором). Веселовский до своего кураторства был дипломатом, он служил при различных дворах Европы и с воцарением Екатерины II ушел в отставку «по собственному желанию».]) устраивала произвольная форма университетской документации. При В.Е. Адодурове конференция стала строго следовать нормам коллежского делопроизводства. Выпускник Академического университета, он, видимо, был хорошо знаком с организацией его управления, воспроизводящего правила делопроизводства коллегий. Воспитанники этого специфического университета стали носителями необычных для ученых корпораций того времени отношений и этики служения. Они воспринимали бюрократизацию академической жизни как должное и сами содействовали этому в своей научно-административной карьере. Примеры тому дает не только управление Московским университетом, но и попечительство над Казанским университетом С.Я. Румовского[255 - Вишленкова Е.А. Казанский университет Александровской эпохи: альбом из нескольких портретов. Казань: Изд-во Казан. ун-та, 2003. С. 80–86; Костина Т.В. Академик С.Я. Румовский и Казанский университет: историографический контекст // Академия наук в истории культуры России XVIII–XX веков / отв. ред. Ж.И. Алферов. СПб.: Наука, 2010. С. 81–101.].

Знаток латыни Адодуров, служивший в Санкт-Петербургской академии переводчиком, потребовал вести протоколы на латинском языке. Это требование привело на секретарскую должность доктора юриспруденции и ординарного профессора Карла Генриха Лангера[256 - В отсутствие Лангера протоколы велись профессором медицинского факультета Керштенсом. См.: Документы и материалы… Т. 2. С. 20.]. Секретарь был обязан проверять и визировать протоколы у всех заседателей, указывать дату и даже «часы прибытия и выхода из конференции»[257 - Там же. С. 39.].

Любопытно, что в те годы профессора стали использовать протоколы в качестве официальных писем, для коллективных обращений к куратору. Причиной тому было игнорирование Адодуровым решений конференции. Отзвуки этих событий отразились в записях. В одной из них высказывалось опасение, что совет профессоров сделается общим посмешищем, «если узнается (чего никак нельзя избежать), что сам председатель конференции, его превосходительство г[осподин] куратор, считает неважным пренебрежительное отношение к приказанию конференции»[258 - Документы и материалы… С. 117.].

Очередной инцидент (1765–1766) возник в связи с необходимостью отстоять честь университета на внешнем уровне как конфликт с книгопродавцем Христианом Людвигом Вевером: он «всю конференцию поносил грубейшими ругательствами…, говоря: “Нахалы в конференции не должны мне ничего приказывать! Они мне не начальство! Пусть они сначала получат чины, а тогда командуют! Плевал я на всю конференцию!”. Возмутившийся профессор Иоганн Фридрих Эразмус потребовал, чтобы его мнение было внесено в протокол. Он смело заявил: “Совещания господ профессоров в конференциях – ни к чему, и они становятся смешны, если господин куратор легко на другой день отменяет то, что постановила конференция”»[259 - Там же. С. 310.].

Протоколы доносят до нас обрывки и более серьезного инцидента на внешнем уровне, так называемого бунта профессоров в мае 1764 г. Он был вызван массовым «отзыванием» студентов для государственных нужд (30 человек были затребованы в распоряжение Медицинской коллегии). Куратор Адодуров поначалу игнорировал протесты профессоров, подтвердив свое распоряжение в бесцеремонной форме (побывавший у него «офицер донес, что его превосходительством был повторен на словах тот же самый приказ об их отправлении»). Тогда конференция заявила, что из-за куратора не сможет «провести производство в студенты» и подготовить их к государственной службе. Адодуров отступил, и это было обнадеживающим знаком силы коллегиальных действий[260 - Инцидент подробно рассмотрен в кн.: Сточик А.М., Затравкин С.Н. Медицинский факультет. М.: Медицина, 1996. С. 111–115. Правда и то, что через два года студенты в количестве 21 были вновь затребованы – теперь для работы в Уложенной комиссии.].

Подобные эпизоды, на мой взгляд, важны не только для понимания обстоятельств выработки норм университетского сообщества. Примечательно, что университетские документы (в данном случае протоколы заседаний) стали использоваться как форма фиксации требований. Это подтверждают размышления Мишеля де Серто о повседневных «стратегиях власти» и разнообразии тактик сопротивления им[261 - Certeau M. The Practice of Everyday Life. Berkeley: University of California Press, 1984.]. Их появление в университетской конференции было явным следствием адаптации бюрократического опыта и его использования в корпоративных интересах. Осознание специфики своей деятельности, ответственность и самодостаточность становятся проявлениями автономного мышления профессоров. Они порождали определенный баланс сил, необходимый в условиях слабости университетской автономии.

Итак, можно констатировать: существовавшая в XVIII в. практика ведения университетского делопроизводства породила полидискурсивный источниковый комплекс. Предназначенные для чтения куратора протоколы включали в себя разнородные тексты, были продуктом разных технологий письма – произвольного описания прошедшего заседания, центонных рассуждений, отчетов о проделанной работе. Само предназначение делало его своего рода коллективной репрезентацией, а перформативный характер источника предполагал определенный отбор свидетельств. Некритическое же использование историками этих материалов в итоге обеспечивает воспроизведение в университетских исследованиях коллективной мифологии профессоров XVIII в.

Я надеюсь, что изучение технологий университетского делопроизводства и фронтальное прочтение всего «снегиревского собрания» без купюр в сочетании с изучением иных источников позволят выйти из шевырёвского видения университетского прошлого и отказаться от практики иллюстративного использования документов. Посредством аналитических процедур работы с документальными понятиями мы можем выявить синхронные смыслы и латентные значения исследуемой эпохи, ощутить неспешный ритм и особый эмоциональный строй университетской повседневности, понять психологию московского профессора, распутать сложную паутину его социальных коммуникаций, родственных и научных связей, а заодно убедиться в необходимости жесткой рефлексии над исследовательскими процедурами историка.

А.Е. Иванов, И.П. Кулакова

Ипостаси русского профессора: социальные высказывания рубежа XIX–XX вв.[262 - В данной научной работе использованы результаты, полученные в ходе выполнения проекта «Культура университетской памяти в России: механизмы формирования и сохранения», выполненного в рамках программы фундаментальных исследований НИУ ВШЭ в 2012 г.]

Большую часть наших представлений о функциях профессоров российских императорских университетов мы черпаем из законодательных актов правительства и отложившегося в архивах делопроизводства. Это тексты, фиксировавшие или регулировавшие поведенческие практики университетского человека в пределах учебного заведения. То, что применительно к XVIII и первой половине XIX в. в большинстве случаев это совпадало с пространством социальной активности профессора, подтвердили появившиеся в печати в конце XIX столетия воспоминания профессоров и студентов. Мемуары же более позднего времени – начала XX в. – убеждают нас в том, что для рубежа веков характерно расширение образовательного пространства за счет кружков и домашних семинаров, а также выход профессоров за пределы учебных аудиторий, кабинетов и лабораторий в публичное пространство политики, предпринимательства и социальной экспертизы. При этом участие профессоров в заседаниях государственной думы и государственного совета, в министерских комиссиях, в коммерческой деятельности, выступления в периодической печати и прочие социальные высказывания не зафиксировались в протоколах университетского совета и не регулировались университетскими уставами.

Для улавливания этих высказываний исследователь должен расставить более широкие сети, используя как послужные списки профессоров, так и «архивы идентичностей» – частные архивы профессоров, которые в годы советской власти образовали альтернативный по отношению к государственным университетским и министерскому архивам фонд. Так исторически сложилось в России, что, например, в отличие от ситуации в Германии профессорские документы не могли быть сданы в государственный архив при жизни и не выкупались университетом после смерти ученого. Только после революции 1917 г. и кардинального изменения архивной политики в нашей стране домашние архивы стали добровольно и принудительно сдаваться в государственные библиотеки и музеи. Со временем они образовали при них сеть отделов рукописей и письменных источников. Эти «архивы идентичностей» позволяют исследователям анализировать инициативные виды социальной активности российских профессоров начала XX в., реконструировать их сложную социальную идентичность.

Просопографический портрет высказывающихся

Престижность интеллектуального труда, порожденная модернизационными процессами в поздней Российской империи, растущие грамотность и сеть государственных школ содействовали увеличению сословия русских профессоров. В 1899 г. их было около 2,5 тысячи человек, а в 1914 г. число профессоров выросло почти вдвое и составило около 4,5 тысячи[263 - Иванов А.Е. Высшая школа России в конце ХIX – начале ХХ века. М.: Академия наук СССР, Ин-т истории СССР, 1991. С. 208.]. Основной их функцией, как и прежде, было воспроизводство себе подобных. И профессора выполняли ее в экстенсивном режиме: в 1913 г. во всех высших учебных заведениях империи училось около 120 тысяч студентов, а с конца ХIХ в. по февраль 1917 г. только в одиннадцати университетах дипломы получили более 150 тысяч человек[264 - Там же. С. 319–320.].

В официальном делопроизводстве дооктябрьской России педагогический корпус высшей школы делился на профессоров[265 - В общественном сознании конца ХIX – начала ХХ века под понятием «профессор» подразумевался всякий, кто профессионально занимался наукой и ее преподаванием.] и младших преподавателей, что отражало не столько специализацию в научно-педагогических функциях, которые нередко мало заметны, сколько различия в номенклатурно-правовом статусе. Первые были администраторами, советниками и организаторами науки (членами ученых советов, заведующими кафедрами, деканами факультетов, членами Академии наук; в 1914 г. профессора составляли 87 % действительных членов Академии наук[266 - Кравец Т.П. От Ньютона до Вавилова: очерки и воспоминания. Л.: Наука, 1967. С. 200.]), вторые – только учителями.

По своему гражданскому статусу профессура, представлявшая различные области и направления фундаментального и прикладного научного знания, относилась к привилегированной части российского чиновничества. По уставу 1884 г. ко времени полной выслуги (25 лет) профессора достигали чинов V–IV (статский генерал) классов. Некоторые поднимались до ранга тайного советника (III класс). Например, по данным на 1898 г., только в Санкт-Петербургском университете служили девять тайных советников. Среди них, в частности, были такие крупные ученые, как А.О. Ковалевский, А.Н. Бекетов, А.Н. Веселовский, В.И. Сергеевич. Возможность такой чиновной карьеры давало либо участие в государственном управлении, либо членство в императорской Академии наук. С 1906 г. стало возможным совмещение того и другого: в составе академической курии университетские профессора заседали в Государственном совете и Государственной думе[267 - Усманова Д.М. Профессора и выпускники Казанского университета в Думе и Государственном совете России: 1906–1917. Казань: Изд-во Казан. ун-та, 2002.].

Судя по послужным спискам преподавателей 19 высших учебных заведений Министерства народного просвещения[268 - Рассмотрено 936 послужных списков.], в начале XX в. социальный состав профессоров стал более гетерогенным, чем ранее, за счет вливаний из разных категорий дворянства. Примерно треть преподававших в университетах и четверть – в народнохозяйственных институтах были выходцами из потомственно-дворянских семей. Учеными становились потомки именитых и древних дворянских родов, как, например, Б.Н. Чичерин, основоположник «государственной школы» в русской историографии, братья-философы С.Н. и Е.Н. Трубецкие, естественники отец и сын А.Н. и Н.М. Бекетовы, сейсмолог Б.Б. Голицын, физиолог растений К.А. Тимирязев. Подобные примеры редкость, но в отличие от начала века такой выбор жизненного пути для аристократа стал возможен.

В течение всего столетия существования университетов в России столбовое дворянство неохотно направляло своих отпрысков на стезю науки. Взбираться по крутой академической лестнице социального восхождения было существенно труднее, нежели по пологим склонам бюрократической и военной карьеры. Рост ученого не был быстрым и требовал постоянных умственных и физических усилий. Такую карьеру избирали только те из потомков дворянской аристократии, для кого наука и преподавание представлялись единственно возможным способом самореализации.Большинство же представителей потомственного дворянства в профессорско-преподавательской корпорации были сыновьями тех, кто обрел право принадлежать к «первенствующему сословию» не по рождению, а на имперской службе.

В начале нового столетия примерно 50 % состава профессорско-преподавательского корпуса были выходцами из средних и низших слоев российского общества: духовенства, разночинско-чиновничьей среды[269 - Сыновья личных дворян, чиновников, обер-офицеров (до капитана включительно), врачей, провизоров, частнопрактикующих юристов, художников, учителей, инженеров.], предпринимательского мира[270 - Сыновья купцов, почетных граждан.], мещан, крестьян, казаков и пр. «Поповичами» были профессор русской истории Московского университета В.О. Ключевский, основатель научной школы по конструированию машин И.А. Вышнеградский, профессор физиологии Санкт-Петербургского университета А.А. Ухтомский, профессор химии А.Е. Фаворский, профессор электротехнического института в Санкт-Петербурге, изобретатель радиотелеграфа А.С. Попов.

Интенсивность профессорского труда

Высокий статус профессора «оплачивался» в России беспрецедентной перегрузкой. Если в 1898/99 учебном году на одного преподавателя приходилось 13 студентов, то в 1913/14 – уже 27, а к 1917-му – 34[271 - Иванов А.Е. Высшая школа России… С. 207; Цыганков Д.[А.] Московский университет в городском пространстве начала ХХ века // Университет и город в России: (начало ХХ века) / под ред. Т. Маурер, А.[Н.] Дмитриевa. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 434.]. Правительство явно скупилось на финансирование новых штатных единиц. В начале ХХ в. большинство высших учебных заведений имело штаты и расписание, утвержденные еще в 1880-1890-е годы.

Столь же скупым правительство было и в тратах на подготовку научной смены деятелям профессорско-преподавательского корпуса высшей школы. Многие из так называемых «профессорских стипендиатов», оставленных при университетах для приготовления к профессорскому званию[272 - «Профессорские стипендиаты» были двух категорий: проходившие научную подготовку при российских университетах и «заграничные», т. е. командированные для подготовки магистерских диссертаций в университеты европейские. В 1900 г. первых было 184, а вторых – всего 19; в 1913 г. – 465 и 33 соответственно. См.: Иванов А.Е. Ученые степени в Российской империи: ХVIII век – 1917 год. М.: ИРИ РАН, 1994. С. 81. Для удовлетворения собственных потребностей в преподавателях прикладных дисциплин имели «профессорских стипендиатов» и инженерные институты. Правда, по завершении подготовки они получали не ученые степени, а ученые звания профессоров, адъюнкт-профессоров, адъюнктов и пр.], не получали государственного содержания. В 1896 г. таковых было 28 из 91, в 1902 г. – менее половины из 218, в 1915 г. – 111 из 245[273 - Иванов А.Е. Высшая школа России… С. 21.]. Данная ситуация да и размер стипендий побудили профессора Демидовского юридического лицея в Ярославле В.Г. Щеглова заявить: «Научный труд для многих талантливых молодых ученых ныне превратился в научный аскетизм. Посему и университетские кабинеты, и лаборатории значительно опустели, а научная работа в них увяла. Многие способные ученые работники покидают ныне университет, находя себе на других практических поприщах лучшие обеспечение и жизнь. Посему и научные силы России и поныне все еще малочисленны по сравнению со странами Запада»[274 - Труды высочайше учрежденной Комиссии по преобразованию высших учебных заведений. Вып. IV. СПб.: Тип. В. Безобразова, 1903. С. 132–133.]. Данная констатация не утратила своей истинности и в 1917 г.

Хроническое недофинансирование института «профессорских стипендиатов» предопределило низкую пополняемость сословия через процедуру защиты диссертаций. В 1886–1899 гг. диплома магистра удостоились 358 человек, за тот же срок в 1900–1913 гг. – 447[275 - Шаповалов В.А., Якушев А.Н. Историко-статистические материалы по университетам России о количестве лиц, утвержденных в ученых степенях и учено-практических медицинских званиях (1794–1917 гг.): справ. пособие. СПб.: С.-Петерб. гос. ун-т, 1995. С. 148–203 (подсчет наш. – А.И., И.К.).]. Такой темп прироста был уже недостаточен, чтобы восполнить убыль докторов наук. В начале ХХ в. наблюдается регрессивная динамика: если в 1886–1899 гг. в университетах было защищено 1108 докторских диссертаций, то в 1900–1913 гг. – всего 754[276 - Там же.]. В результате образовывались профессорские вакансии, заполнить которые было некем. В 1900 г. таковых насчитывалось 62, в 1913-м – 123[277 - Иванов А.Е. Высшая школа России… С. 208.].

Дефицит кадров сдерживал развитие отечественной науки и ставил русских ученых – профессоров и преподавателей – перед необходимостью интенсифицировать труд. В том, что это было так, убеждает высокая позиция России в научных рейтингах, в частности, в области промышленной химии. При этом в стране было ученых-химиков в 15 раз меньше, чем в США, в 8 раз меньше, чем в Германии и Великобритании, в 2,5 раза меньше, чем во Франции[278 - Волобуев П.В. Русская наука накануне Октябрьской революции // Вопросы истории естествознания и техники. 1987. № 3. С. 7.].

В 1909 г. В.И. Вернадский писал о достижениях соотечественников так: «Две расы в последние 25 лет сделали огромный скачок в мировом научном производстве – англосаксонская и русская… То, что было создано русским обществом в литературе, музыке и искусстве, давно уже оценено и понято. Но до сих пор не оценена и не понята огромная творческая работа русских ученых, непрерывно блестяще развивающаяся в течение последнего полустолетия. А между тем по величине и культурному значению она может и должна быть поставлена наравне с другими всем ясными созданиями нашего национального гения»[279 - Вернадский В.И. Перед съездом // Вернадский В.И. Публицистические статьи. М.: Наука, 1995. С. 176–177.].

Ученый имел в виду недооценку «русской научной деятельности» в России. Мировое научное сообщество к началу ХХ в. признавало заслуги российских коллег, особенно в естествознании и технике, развивавшихся, в отличие от гуманитаристики, поверх национально-культурных границ и обусловленных ими научных традиций. «Если мы взглянем на цифры работ русских ученых, – продолжал В.И. Вернадский, – на количество русских имен, мелькающих в мировой хронике естествознания, мы увидим, как это количество неизменно растет, как все больше и быстрее мелькают родные русские имена в культурной летописи человечества»[280 - Там же. С. 176.].

Расширение форм преподавания

Для части профессоров загруженность педагогической работой представлялась «учебной барщиной»: на нее были обречены все исследователи, дабы «только получить право проводить свои ученые работы, чтобы оплатить возможности прославить Россию своими открытиями»[281 - Лебедев П.Н. Собр. соч. М.: Изд-во АН СССР, 1963. С. 339.] (высказывание профессора физики Московского университета П.Н. Лебедева). Однако большинство относились к преподаванию иначе – как к культурной миссии профессора.

Профессор был публичным человеком и постоянно находился под наблюдением своих слушателей. Об этом свидетельствуют мемуары студентов 1880-1900-х годов. Прочитанные как единый текст, они передают неоднозначное отношение учеников к учителям. Каждому из тех, кто запечатлелся в памяти слушателей, воздается по заслугам: одним – благодарностью и даже восхищенным поклонением за выдающуюся ученость, высокое педагогическое мастерство; другим – неприязнью за бездарность, нерадение к своим обязанностям. В исследуемое время к этой обычной мемуарной практике добавился еще один аспект. Начало ХХ в. в России отмечено студенческими обструкциями профессорам по политическим мотивам.

Преподавательская деятельность воплощалась в формах общения со слушателями – аудиторных занятиях и домашних беседах. Инициаторы неформального общения и внеаудиторных занятий становились объектами особенной признательности мемуаристов[282 - Никс Н.Н. Московская профессура во второй половине XIX – начале XX века. М.: Новый хронограф, 2008. С. 94.]. В учебной рутине запоминались те профессора, которые обладали незаурядным лекторским мастерством.

Возьмем, к примеру, воспоминание московского универсанта второй половины 80-х годов ХIX в. Б.А. Щетинина о виртуозном лекторском даре известного ученого-правоведа Н.А. Зверева: «По изяществу и красоте стиля каждая лекция этого талантливого профессора была настоящим chef d’oeuvre’oм. Что-то классическое, античное чувствовалось в красоте его речи, местами доходившей до высокого поэтического подъема: она то разгоралась бурным пламенем, то звучала грустной и тихой мелодией, нежно лаская слух. В художественных характеристиках Н.А. Зверева каждый исторический образ, выхваченный им из глубины веков, вставал перед нами как дивное классическое изваяние, которым можно любоваться с восторгом. Все эти Анаксимандры и Пифагоры ярко запечатлевались в воображении, по мере того как искусный лектор-художник уверенно и смело набрасывал их великолепные рисунки, и уже не скоро изглаживались из памяти»[283 - Щетинин Б.А. Первые шаги: (из недавнего прошлого) // Московский университет в воспоминаниях современников. М.: Современник, 1989. С. 549.].

И еще один колоритный пример блестящего лекторства – профессора философии Киевского университета А.Н. Гилярова из воспоминаний П.П. Блонского: «А.Н. Гиляров напоминал Сократа. Стоя у доски и несколько цедя сквозь зубы, он как бы вслух вдумывался в мысль излагаемого философа, с сократовской иронией относился к его противоречиям, односторонностям и прямым нелепостям. При этом он говорил просто, но прекрасным слогом, без лишних слов. Каждая его фраза на лекции, как и в книгах, была обдуманна и по содержанию, и по слогу»[284 - Блонский П.П. Мои воспоминания. М.: Педагогика, 1971. С. 52.].

Но даже в когорте таких академических звезд недосягаемое место занимали те профессора, кого можно отнести к научно-педагогическим небожителям, обладавшим необыкновенным общественно-культурным магнетизмом, притяжение которого испытывали широчайшие круги учащейся молодежи. Такой живой легендой Московского университета был профессор В.О. Ключевский. «Поистине гениальный профессор», – напишет о нем в своих воспоминаниях московский универсант 1884–1890 гг. А.А. Кизеветтер. В Ключевском-лекторе органически сочетались «качества, которые студенты желали бы видеть в каждом из своих преподавателей» – «глубокий ученый, тонкий художник слова и вдохновенный лектор-артист»[285 - Кизеветтер А.А. На рубеже двух столетий: воспоминания 1881–1914. М.: Искусство, 1996. С. 47.].

Лекции В.О. Ключевского слушали не только историки-филологи, на них стремились побывать едва ли ни все московские универсанты. Ставший в 1901 г. студентом юридического факультета М.В. Вишняк вспоминал: «На лекцию его валом валили студенты всех факультетов. Задолго до начала огромная аудитория была заполнена до отказа. Теснились у стен и в проходах, устраивались на выступах окон и на ступеньках кафедры…Это была в сущности не лекция, не анализ того, что было в прошлом России, а репродукция прошлого в образах, в тщательно подобранной словесной ткани, в нарочитой интонации действующих исторических персонажей. Отдельная лекция, конечно, не могла дать знание. Но она вызывала не менее ценные эмоции художественного порядка»[286 - Вишняк М.[В.] Дань прошлому. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954. С. 52–53.].

Не всегда, однако, для того чтобы привлечь внимание студентов, надо было обладать совершенным ораторским искусством в общепринятом значении. «Тихое, спокойное, лишенное хлестких фраз выступление, иногда с выраженными дефектами речи (В.О. Ключевский, Ф.Е. Корш), зачастую оказывало на аудиторию более сильное воздействие, нежели исполненная пафоса речь»[287 - Никс Н.Н. Указ. соч. С. 95.].

Имела значение и репутация лектора как человека, своей жизненной стратегией подтверждавшего свои взгляды. На юридическом факультете Московского университета «множество посторонней публики» проникало на лекции А.И. Чупрова (политэкономия) и М.М. Ковалевского (государственное право) – ведь эти профессора являли собой уникальный пример эмансипации интеллектуалов от власти и жизненной самореализации. Медиков, филологов, математиков, естественников, «почтенного возраста вольнослушателей» в огромный актовый зал набивалось так много, что самим юристам приходилось спозаранку занимать удобные в первых рядах места и, чтобы не потерять их, в ожидании своих кумиров прослушивать все предшествовавшие лекции. И тот и другой делали юридический факультет Московского университета популярнейшим у интеллигентной молодежи (и это при том, что здесь работало целое созвездие профессоров-правоведов).

А.И. Чупров обладал всеми качествами, необходимыми для формального лидерства в профессорской среде: выдающимися интеллектуальными способностями в сочетании с такими же качествами души и сердца. Слава Чупрова была огромна: «К нему прислушивались, как к какому-то оракулу… Блестящий оратор, всесторонне образованный, человек стойких и независимых убеждений, искренний, гуманный, прогрессист в лучшем смысле этого слова… Каждая лекция его будила мысль, вызывала оживленные, горячие споры, иногда целые дебаты, и мы все чувствовали, как у нас пробуждался серьезный интерес к науке»[288 - Щетинин Б.А. Указ. соч. С. 539–540.]. (К сожалению, осенью 1899 г. Чупров прекратил преподавание и выехал за границу для лечения, откуда уже при жизни не возвращался.)

М.М. Ковалевский обладал колоссальной научной эрудицией, «цитатами так и сыпал, то и дело уснащая свою речь разными меткими, великолепными метафорами и необыкновенно удачными сравнениями…неожиданно отвлекшись от своей темы, он делал экскурсию во власть современной русской действительности»[289 - Там же. С. 540.]. Лекции М.М. Ковалевского о конституционном строе западноевропейских стран были также развернуты на современные проблемы. «Я привык думать, что моя кафедра была учреждена… для того, чтобы готовить россиян к конституции, и я добросовестно исполнял принятое на себя обязательство»[290 - Цит. по: Никс Н.Н. Указ. соч. С. 107–108.], – так он характеризовал ситуацию своего увольнения из университета «за убеждения», после чего несколько лет преподавал в крупнейших университетах Европы.

Мемуаристы обессмертили тех профессоров, кто доверился и впустил студентов в свой домашний мир. Благодаря этому известно, что, например, заседания семинара П.Г. Виноградова нередко проходили у него на квартире. Он охотно и во всякое время принимал студентов у себя дома, любезно позволял им пользоваться своей библиотекой. Бывшие студенты вспоминали, что профессор А.А. Остроумов, человек довольно замкнутый, «обладал замечательными способностями учителя-друга, объединявшего вокруг себя учеников»[291 - Гукасян А.Г. А.А. Остроумов и его клинико-теоретические взгляды. М.: Госмедиздат, 1952. С. 22.]. И профессор-химик М.И. Коновалов каждую субботу собирал у себя дома молодых ученых и студентов, благодаря чему субботние вечера были для многих «и школой науки, и школой жизни, и школой лучшего отдыха»[292 - Памяти Михаила Ивановича Коновалова. М.: [б.и.], 1908. С. 14.].

Многим мемуаристам запомнилось их участие в «дальних экскурсиях» по России и за рубеж. У истоков экскурсионного метода преподавания стояли профессора Санкт-Петербургского университета историк С.Ф. Платонов и И.А. Шляпкин (читавший курс истории русской литературы). Они совместно осуществили первые опыты научно-исторических поездок в Новгород, Псков, Нарву, Москву со слушательницами Санкт-Петербургских высших женских курсов, где они также преподавали. В начале ХХ в. научно-практические экскурсии по России стали рутинным элементом учебно-педагогического арсенала не только университетских, но и профессоров народнохозяйственных – инженерно-промышленных и аграрных – институтов.

Менее распространенными были заграничные студенческие экскурсии. Они были дорогостоящими и чрезвычайно сложными в организационно-хозяйственном смысле. Зато они стали объектами широкого внимания академической общественности и столичной прессы и о них всегда упоминали в мемуарах участники. Их история началась в 1903 г. с экскурсии в Грецию членов возглавляемого профессором философии С.Н. Трубецким Историко-филологического общества при Московском университете. Всего в ней участвовало 139 человек.

В мемуарах можно обнаружить описания экскурсий 1907 и 1912 гг. в Италию, организованных профессором всеобщей истории Санкт-Петербургского университета И.М. Гревсом. Такие поездки готовились как экспедиции, в них приглашались специалисты по итальянскому средневековью: искусствоведы – профессор Д.Н. Айналов и приват-доцент М.А. Полиектов, знаток Ватиканского архива эпохи Возрождения В.А. Головань, специалист по раннехристианскому и византийскому искусству А.И. Анисимов, урбанист средневековой Италии Н.П. Оттокар. В путешествие бралась даже научно-справочная библиотека. Тщательно продумывались маршруты и способы их преодоления (пеший ход, в экипажах, по железной дороге), заблаговременно заказывались гостиницы, разрабатывался распорядок каждого дня, принципы самоуправления.

Формой внеучебного научно-творческого общения профессоров со студентами в начале ХХ в. стали научные кружки. Они объединяли далеко не всех учащихся, а наиболее даровитых, любознательных и пытливых, открывая им путь к личному общению с теми из преподавателей, лекции и семинары которых представлялись им наиболее увлекательными. Для профессоров кружковая работа со студентами нередко обретала не просто просветительско-педагогический смысл, а и научно-исследовательский, например, в случае с кружком философии права при Петербургском университете. Для его руководителя – профессора-правоведа Л.И. Петражицкого – кружок был необходим в качестве экспериментальной лаборатории для коллегиального и «деятельного обмена мыслей, самостоятельной разработки поставленных проблем»[293 - ГАРФ. Ф. 63. 1909/1910. Д. 26. Т. III. Ч. II. Л. 1.].

В целом самоуправляющиеся институции, каковыми являлись студенческие научные общества и кружки, будучи относительно автономной по отношению к учебному процессу школой научной самодеятельности, расширили пределы научно-творческого и идейного влияния профессоров на учащихся.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8