Как подчинить мужа. Исповедь моей жизни
Рихард фон Крафт-Эбинг
Ванда Захер-Мазох
Кто такой Леопольд фон Захер-Мазох? Как ему удалось стать одним из самых популярных писателей века и дать имя целому виду патологий? Лучше всего об этом знает только один человек: его жена. Ванда Захер-Мазох, обладавшая огромным сексуальным и психологическим влиянием на писателя, без ложного стыда рассказывает в своей автобиографической книге историю их семейных отношений. Ее перо, словно хлыст, безжалостно и откровенно разоблачает тайны их интимной жизни.
Дополнительные штрихи к образу «отца одной перверсии» дополняют психологический портрет Леопольда фон Захера-Мазоха, написаны величайшим психиатром XIX века Рихардом фон Крафт-Эбингом, а также автобиографические заметки самого писателя.
Ванда Захер-Мазох
Как подчинить мужа. Исповедь моей жизни
Ванда фон Захер-Мазох
Исповедь моей жизни
Я родилась в Граце в 1845 году. Отец мой, Вильгельм Рюмелин, был военным агентом. За несколько месяцев до моего рождения моя мать принуждена была, вследствие падения, пролежать в кровати последнее время беременности и питаться только самым ограниченным количеством пищи, необходимой для поддержания жизни. Но так как она была здоровая и сильная женщина, то этот случай и ее режим нисколько не повлияли ни на нее, ни на меня. Я родилась необыкновенно маленькой и нежной, но не была ни болезненной, ни слабой, и всю мою жизнь, не отличаясь особенной силой, я всегда была здоровой.
Отец мой, происходивший из очень известной семьи в Штутгарте, пользовался протекцией принца Александра Вюртембергского, бывшего в то время военным губернатором в Граце; принц почти совершенно избавил его от обязанностей службы и превратил в личного управляющего своего дома.
Когда мне исполнилось два года, принц получил другое назначение и вместе со своей семьей покинул Грац. Это был настоящий удар для моего отца, так как он привык в продолжение многих лет к свободной и почти независимой жизни, ему не хотелось снова тянуть лямку, и он предпочел выйти в отставку.
Чтобы не оставаться праздным, он выхлопотал себе место в администрации южных железных дорог, которые в то время только что были построены, и был назначен начальником станции в Кранихсфельде, на линии Грац – Пуниет. Станция, расположенная на некотором расстоянии от деревни, стояла посреди громадного чудного леса, перерезанного железнодорожным путем.
В то время мне было только три года, дыхание смерти и отчаяние впервые слегка коснулись меня.
Это было летом, в спальне моих родителей; перед открытым настежь окном грозно высились мрачные деревья леса. Моя мать, сидя на кровати и держа меня на коленях, плакала, в то время как отец, стоя перед ней, как будто старался в чем-то убедить ее.
Вид слез на дорогом лице причинял мне невыразимое страдание; инстинктивно я чувствовала, что причиной их были слова отца, но мой детский мозг тщетно старался понять их смысл. Помню слова: «Не бойся, это не страшно; надо затопить печь, закрыть трубу, плотно запереть окна и двери, затем мы уснем и больше уже не проснемся».
Странно, что я никогда никому не рассказывала об этом случае, даже будучи взрослой, когда могла бы обратиться к моей матери за объяснением.
* * *
Живо помню себя в монастыре сестер в Граце в 1848 г., во время революции. Против монастыря, в строении, которое охранялось войском и целой батареей пушек, помещалась комиссия продовольствия войск. В монастыре царили страх и беспорядок. Окна и двери были забаррикадированы, и монахини старались при помощи усиленных молитв, песнопений и восковых свечей устранить нападение революционеров. Потом снова наступили мирные времена. В начале моего пребывания в монастыре тоска по матери стоила мне горьких слез, но со временем образ ее несколько потускнел, и я начала привыкать к спокойствию монастырской жизни. Мне нравился обширный тихий монастырь и темные одежды монахинь, их бледные лица, их грустные улыбки и глаза, полные самоотречения.
Я любила нашу церковь с алтарем, украшенным цветами, звуки органа, пение сестер, иконы и тихие разговоры о Боге и ангелах. Воображение мое было всегда настроено на все сверхъестественное и высокое, и я чувствовала себя ближе к Небу, далеко от всякого зла. До сих пор любовь к матери всецело наполняла мое сердце, теперь же, лишенная ее общества, я вся предалась мечтам о Боге.
* * *
Мне было около восьми лет, когда я вернулась к родителям, которые в это время снова поселились в Граце, на Лиренгассе, в том же доме, где я родилась. Мой отец, отказавшись от места начальника станции, получил должность в Государственном контроле.
Тогда впервые я заметила, что мои родители не были счастливы в совместной жизни. Между ними часто происходили сцены, причем они обменивались резкими словами. Сердце мое сжималось от боли, и, не желая ничего видеть и слышать, я зарывала свою голову в подушки. Однажды я услыхала, как моя мать угрожала уйти навсегда, и с тех пор страх, что она исполнит это, не покидал меня. Иногда эта мысль приходила мне в голову в классе среди урока, и я начинала рыдать так сильно, что учительница, думая, что я больна, отсылала меня домой. Я без передничка бежала домой, и если не находила там матери, то впадала в страшное отчаяние. В ожидании ее я проводила иногда целые часы перед домом, и самые мрачные картины не покидали моего воображения.
* * *
Каждое воскресенье отец водил меня на музыку в Шлоссберг. Тут я постоянно встречала молодую и изящную женщину, г-жу де К., своеобразная красота которой действовала на меня чарующе: она восхищала и вместе с тем болезненно нервировала меня. Иногда я старалась приблизиться к ней, чтобы дотронуться до ее шелкового платья дрожащими руками и вдыхать запах ее духов. Как далека я была тогда, любуясь ее прелестным личиком, от мысли, что судьба приведет меня на ту же самую дорогу, и я буду во власти той же таинственной силы, как и она! Много лет спустя, когда жизнь случайно столкнула меня с г-жей де К., я увидела два ее портрета; каждый из них был произведением большого художника, но оба совершенно не походили на воспоминания и впечатления моего детства. Один из них находился в музее красавиц художника Принцгофера, другой – в «Разведенной жене» Захер-Мазоха. Искусство художника, он сам признавался мне в этом, было не в состоянии передать чарующую прелесть этой женщины; писатель сумел вполне изобразить ее красоту, но представил ее в ложном свете.
* * *
Мне было двенадцать лет, когда со мной произошло странное и таинственное приключение, оставившее неизгладимое впечатление. Должна заметить, что я не была болезненным или рано развитым ребенком; развитие мое шло вполне нормально, и я спала всегда спокойным и глубоким сном.
Кровать моей матери была двойная, т. е. из нее по вечерам выдвигали нечто вроде ящика, на котором устраивалась для меня постель. Сзади нее было окно, выходившее в сад, а впереди – дверь в соседнюю комитату. Стена, разделявшая комнаты, была очень толстой, и закрытая дверь образовывала нечто ироде ниши.
Однажды ночью я проснулась, но не так, как обыкновенно просыпаются после мирного сна в приятном полусознательном состоянии, которое исчезает только через несколько минут, а с совершенно ясным сознанием, как будто я совсем не засыпала. Какой-то таинственный толчок заставил меня поднять голову и открыть глаза. Я увидела стоящего в нише юношу необычайной красоты. Ниша была темная, но видение лучезарное и как будто само выделяло свет. На юноше была длинная белая одежда, открывавшая шею и руки. Он смотрел на меня своими голубыми глазами, глубоким и печальным взором, как бы желая сказать мне что-то грустное и вместе с тем радостное. И взгляд его не был мне чуждым, напротив, он казался мне привычным, точно я сама смотрела на себя.
Сначала я была точно очарована и не сразу поняла нею странность этого видения, потом я испугалась и закрыла глаза.
Мое сердце колотилось так сильно, что, мне кажется, я слышала его биение. Я переждала несколько минут и затем робко выглянула из-под одеяла. Видение не исчезало. Я снова закрыла глаза, и когда их открыла, видение все еще продолжало оставаться на месте; обезумев от страха, я разбудила мать и просила ее взять меня к себе в постель. Мать согласилась, и я, закрыв глаза, чтобы ничего не видеть, встала и скользнула к ней. Я спрятала голову под одеяло и старалась поскорее уснуть, но тщетно: любопытство мучило меня, и я снова взглянула. Видение не исчезало. Твердо решившись на этот раз не смотреть и дрожа от страха, я прижалась к матери, обняла ее и наконец смогла заснуть.
Проснувшись на другой день, я тотчас же вспомнила о видении, но ниша была по обыкновению пуста.
Я еще раз в жизни увидела то же видение, и притом вне дома и при дневном свете.
Дни, предшествовавшие первому причастию всего нашего класса, были для меня необыкновенно тягостными и тревожными, и если бы священник, дававший нам уроки Закона Божия, не был таким добрым и приветливым человеком и не обращался бы даже со мной, самой плохой его ученицей, чрезвычайно мягко, я чувствовала бы себя еще более несчастной.
Необыкновенное волнение охватило весь класс, и все мы ходили с перепуганными лицами. Мы совершенно перестали обращать внимание на уроки, и только один вопрос исповеди занимал нас. Считалось ли то или другое грехом? Целый день слышались вопросы на эту тему и тревожные неуверенные ответы.
Ученицы держали всегда под рукой заложенным в какую-нибудь книгу длинный листик бумаги, на котором помечали все грехи, приходившие им на память. Мы считали, что для того, чтобы получить полное отпущение, надо исповедаться решительно во всех грехах. Те из нас, у кого список был уже порядочно заполнен, торжественно махали им в воздухе, чтобы показать подругам, у которых он был еще не так длинен.
Я заметила, что ученицы, пользовавшиеся худшей репутацией в классе и которые, казалось, должны были наиболее тревожиться, чувствовали себя более спокойно и уверенно, чем остальные. Некоторые, беспрестанно повторяя десять заповедей, всячески старались достигнуть приличных результатов. Я сама принадлежала к числу этих несчастных. Не достигнув желанного результата с заповедями, я обращалась к изучению семи смертных грехов, но тоже без успеха. Все это мучило меня, и я с завистью смотрела на тех, кому доставалось это без особого труда. Одна из моих подруг, которой удалось составить очень почтенный список грехов, сжалилась надо мной и предложила воспользоваться ее листом. Мне оставалось только списать и прочесть их на исповеди.
Предложение это показалось мне очень остроумным, и я обрадовалась возможности положить конец тягостному состоянию. Но меня тотчас же стало мучить сомнение. А если Господь, который знает все, заметит этот обман? Как я буду ловко поймана! Кроме того, все это казалось мне не вполне чистоплотным, точно подруга предложила мне воспользоваться ее грязным бельем. А между тем, я должна была идти на исповедь, следовательно, у меня должны быть грехи.
Наступил роковой день, я стояла в церкви, ожидая своей очереди с еще большей тревогой и волнением. Я наблюдала за ученицами, выходившими из исповедальни, и заметила, что в то время, как одни были сильно взволнованы, другие едва скрывали улыбку.
Наконец наступила моя очередь.
Я встала на колени, прочла молитву и умолкла. Наш священник, толстый францисканец, задыхавшийся от жиру, прождав с минуту и видя, что мое молчание продолжается, спросил меня: «Ну, в чем дело? Разве у тебя нет грехов? Хочешь, я помогу тебе? Может быть, ты…» И он начал предлагать мне вопросы, правда, очень умильным голосом, но в резких, неприкрытых выражениях и с полнейшим профессиональным безразличием. Я не слушала его, я только смотрела на его простое крестьянское лицо, красное и полное, которое он постоянно вытирал от пота бумажным синим платком, и негодовала на судьбу, которая послала мне такого некрасивого и простецкого представителя церкви. И когда он, тоже в прямых, резких выражениях, предложил мне вопросы по поводу шестой заповеди, которые я и не поняла даже вполне, я внутренне возмутилась и, продолжая упорно молчать, почувствовала, что никогда в жизни не пойду уже более к исповеди.
Но мои мучения еще не кончились. Надо было идти к причастию. У моей матери было обыкновение давать мне в случае нездоровья какой-то порошок, завернутый в облатку. Поэтому вкус облаток был мне до того противен, что даже мысль о них вызывала во мне тошноту. И потому, когда я, встав рано на рассвете, голодная, изнервничавшаяся и расстроенная исповедью, склонилась на колени перед алтарем и когда священник положил мне облатку на язык, я почувствовала дурноту и должна была призвать на помощь всю свою нравственную силу, чтобы успеть дойти до дверей церкви, закрыв рот платком, в котором лежала облатка. Я подозреваю, что все поняли, что я не проглотила ее. Но я так удачно избавилась от нее, что за неимением никаких доказательств, никто ничего не сказал мне.
С этого дня я вычеркнула из моей жизни раз навсегда всякую обрядность в религии.
* * *
Одно время на нашу долю выпала полоса богатства и величия.
Дворец принцев Вюртембергских, напротив которого мы жили, в продолжение многих лет был необитаем и наконец в один прекрасный день был продан графу Герберштейну. Принц оставил в Граце большую часть своей обстановки и множество различных вещей, которые теперь необходимо было вывезти из дворца. Принц дал знать моему отцу, что все находящееся во дворце он отдает в его пользу при условии очистить дворец в три дня. Это был роскошный подарок, так как продажа принесла отцу целое небольшое состояние, правда, привлекшее на нас новые беды. Желая сам заняться этой продажей, отец отказался от своей должности. Вероятно, деньги, прошедшие за это время через его руки, несколько повлияли на его рассудок, так как он, никогда не занимавшийся делами, пустился в спекуляции. Это должно было окончиться плохо, и так оно и случилось.
* * *
Мое отношение к отцу, всегда очень нежное и доверчивое, внезапно изменилось благодаря одному очень неприятному обстоятельству. Однажды, вернувшись из школы, я нашла дверь нашей квартиры запертой на ключ. Думая, что моя мать ушла куда-нибудь неподалеку и вернется вскоре, – моего отца в этот час никогда не бывало дома, – я уселась па лестнице и стала ждать ее. Через некоторое время я услышала шаги в квартире, затем дверь отворилась, и из нее вышла потрепанная, вульгарная женщина самого низкого разряда. Хотя у меня было не совсем ясное представление о том, что произошло, тем не менее я поняла, что это было нечто низкое и грязное. Какое потрясение испытала я! Чувствовать, что узы, связывающие нас с любимыми существами, рушатся, – ужасно, в особенности, когда причиной разрыва являются не внешние обстоятельства, а полное несходство взглядов. Я страдала, как страдают только дети, которые не обладают ни надеждами юности, ни рассуждением зрелого возраста, способными дать успокоение и утешение.
Теперь я стала очень редко разговаривать с отцом. Я стыдилась его, и ему было неловко передо мной.
* * *
В пятнадцать лет я стала ходить в школу кройки и шитья, которую посещали молодые девушки лучших семейств города. В числе учениц находилась некая Анна фон Визер, которая всецело завладела вниманием учениц. Это происходило не оттого, что она была интересна сама по себе, но потому, что она и ее семья были близко знакомы с семейством дворянина Захер-Мазоха, бывшего тогда начальником полиции в Граце.