– Было бы странно, если б я не знал. Как-никак он был мне родным братом. А тебе, вижу, не очень-то я по душе, да и дом мой, похоже, тебе не нравится, и овсяная каша тебе не по вкусу. Что ж, любезный, – тебя, кажется, зовут Дэви – ничего не поделаешь. Выходит, я твой родной дядя, а ты мой родной племянничек. Так, стало быть. А теперь подай мне письмо и изволь есть что дают.
Будь я на несколько лет моложе, я бы не выдержал и разрыдался. Разные чувства теснились в моей душе: стыд, разочарование, уныние. Решительно сбитый с толку, не зная, радоваться мне или плакать, я подал ему письмо и молча принялся за еду, глотая кашу без всякого аппетита, насколько, конечно, это возможно в семнадцать лет.
Между тем дядя, наклонясь к очагу, тщательно изучал письмо, повертывая его то так, то этак.
– Что в нем? – внезапно спросил он. – Ты читал его?
– Вы же видите, сэр, что печать не сломана.
– Так-то так, а все-таки, что тебя привело ко мне?
– Я уже говорил вам: я пришел передать вам это письмо.
– Э, нет, – с лукавым видом сказал дядя. – Уж верно, ты на что-то надеялся, ведь не просто же так ты проделал такой путь.
– Должен признаться, сэр, когда мне сказали, что у меня есть богатые родственники, я действительно питал надежду на то, что они окажут мне покровительство. Но я не нищий, сэр. Я не прошу подаяния, мне ничего не нужно от вас, коль скоро я вам неугоден. Пускай я беден, но у меня есть друзья: они, поверьте, не откажут мне в помощи.
– Ну-ну, распетушился! – оборвал меня дядя. – Ничего, мы еще с тобой поладим. А теперь, дражайший племянник, я вижу, ты уже откушал моей каши, позволь же и мне немного подкрепиться. Да-а-а, – продолжал он, сидя на стуле, который я ему с поспешностью уступил. – Нет ничего питательнее овсяной каши.
И, пробормотав молитву, дядя принялся доедать из тарелки.
– Да-а, – начал он снова, отложив ложку. – Твой отец знал толк в еде. Да и ел не сказать чтобы много, но зато за милую душу. Ну а я так, понемножку, не то что, бывало, он. – С этими словами он отхлебнул пива, но тут, вспомнив, вероятно, об обязанностях гостеприимства, поспешил добавить: – Если хочешь пить, так вода у меня за дверью.
Я ничего ему не ответил, но и не тронулся с места. В груди моей клокотала злоба. Что же касается дяди, то он, чувствуя на себе мой взгляд, продолжал есть и временами взглядывал исподлобья, выхватывая настороженным взором то чулки мои, то башмаки, но по-прежнему не решаясь смотреть мне в лицо. Впрочем, раз глаза наши встретились. В его беглом, брошенном исподтишка взгляде изобразился на миг такой затравленный страх, какой, наверное, испытывает вор, запустивший руку в чужой карман, когда его ловят с поличным. Я подумал, что дядюшкина боязливость проистекает, видимо, из нелюдимости, замкнутости. Кто знает, быть может, привыкнув ко мне, он переменится. Резкий голос прервал мои размышления:
– А что, давно твой отец умер?
– Три недели назад, – отвечал я.
– Скрытный был человек Александр. Все, бывало, молчал, слова из него не вытянешь. А что, обо мне он ничего не рассказывал?
– Поверьте, я только от вас узнал, что у него, оказывается, есть брат.
– Боже мой! – воскликнул Эбинизер. – А позволь спросить, о поместье он ничего не сказывал?
– Ничего, сэр.
– Подумать только. Вот странный человек.
Тем не менее он, казалось, остался доволен, но то ли самим собою, то ли мной, то ли скрытностью моего отца – чем именно, я не мог понять. Было явно, однако, что его неприязнь ко мне постепенно сменялась каким-то иным чувством, ибо вскоре, отужинав, он подошел ко мне, потрепал по плечу, говоря:
– Мы еще с тобой поладим. Рад, что впустил тебя. А теперь пойдем, покажу, где ты будешь спать.
К моему удивлению, он не взял с собой ни свечи, ни лампы. Мы пошли по темному коридору, поднялись по лестнице. Дядя остановился у какой-то двери и, тяжело дыша, долго возился с ключами. Я шел за ним следом, несколько раз спотыкался и чуть было не упал. Темно было так, что хоть глаз выколи. Отперев дверь, дядя пропустил меня вперед. Я сделал на ощупь несколько шагов и, обернувшись, попросил дать мне свечу на ночь.
– И, полно, какие свечи! Луна на дворе.
– Вы ошибаетесь, сэр. Небо заволокло, и здесь ничего не видно. Постели и то не найдешь.
– Ну-ну, вздор. Ужасно боюсь, когда зажигают свечи. А вдруг, не ровен час, пожар. Нет-нет, уж не взыщи, мой милый. Спокойной ночи.
Я не успел промолвить и слова, как дядя живо захлопнул дверь и повернул ключ в замке. Поистине хоть плачь, хоть смейся. В комнате было сыро и холодно, как в колодце. Я добрел до кровати, но она оказалась сырее торфяного болота. По счастью, я захватил свой узелок с вещами. Закутавшись в плед, я лег на полу возле кровати и тотчас заснул.
Когда я проснулся, уже рассвело. Я увидел, что нахожусь в большой комнате с тремя окнами, обитой тисненой кожей и обставленной дорогой мебелью с инкрустацией. Лет десять, а может быть, двадцать тому назад покои эти были роскошны. Теперь здесь царило страшное запустение: грязь, сырость, мыши и пауки сделали свое дело. Несколько оконных стекол было выбито. И видимо, неспроста. Казалось, дядя сидел в осаде, обороняясь от разъяренной толпы соседей во главе с Дженнет Клаустон.
Между тем за окном ярко светило солнце. Я почувствовал, что продрог до костей. Я подбежал к двери своей темницы и принялся стучать и кричать. Пришел мой тюремщик и выпустил меня на свободу. Он вывел меня во двор, где стоял колодец с бадьей, предложил мне умыться, «ежели нужно», и оставил меня одного. Потом, насилу отыскав дорогу, я добрался до кухни, где на огне уже варилась овсяная каша. На столе виднелись две большие тарелки, подле каждой роговая ложка и уже знакомый читателю одинокий стакан пива. Вид его оказал на меня такое действие, что дядюшка, должно быть заметив мой удивленный взгляд, поспешил спросить, не желаю ли я выпить эля – так неизменно величал он этот напиток.
Я сказал, что не прочь иногда выпить пива, однако пусть он не беспокоится.
– Полно, полно, мой милый, – возразил Эбинизер. – Не могу же я тебе отказать, коли все в свою меру.
Он достал с полки второй стакан, а затем, к моему изумлению, вместо того чтобы налить пива из бочки, попросту отлил часть из своего стакана в другой, так что в обоих оказалось поровну. Без сомнения, это был благородный поступок. У меня даже захватило дух. Конечно, мой дядя порядочный скряга, подумал я, но зато он не лишен благородства, а в сочетании с благородством даже скупость, порок весьма неприглядный, вызывает подчас невольное уважение.
Когда каша была съедена, а пиво выпито, дядя Эбинизер достал из шкафа глиняную трубку и плитку табаку, отрезал себе на один раз, а остаток тотчас запер в шкаф. Затем, облюбовав место на подоконнике, в лучах солнца, он принялся пускать кольца дыма. Время от времени он бросал через плечо взгляд в мою сторону, после чего неожиданно спрашивал:
– Ну а как поживает твоя матушка?
И когда я отвечал, что матушка моя тоже умерла, помолчав немного, дядя говорил:
– Ах, господи. Да-а, хороша была девица.
И через несколько времени снова спрашивал:
– А скажи, что за друзья у тебя?
Я отвечал, что друзья мои принадлежат к роду Кэмпбеллов, хотя в действительности у меня среди них был только один друг, эссендинский священник; остальные же Кэмпбеллы, вероятно, даже не подозревали о моем существовании. Мысль, что дядя весьма невысокого обо мне мнения, была несносна, и потому я слукавил, желая придать себе весу в его глазах.
Между тем дядя покуривал свою трубочку, что-то усиленно соображая.
– Да, Дэвид, – наконец произнес он. – Ты правильно сделал, мой милый, что явился прямо к своему дядюшке. Я высоко чту фамильную честь и постараюсь что-нибудь для тебя сделать. Но покуда я не решил, по какой части тебя пристроить – законоведческой, богословской или военной; последнее, как мне кажется, наиболее подходящее поприще для такого статного юноши, – так вот, покуда я не решил, изволь меня слушаться. Мне совсем не нравится, что ты, носящий гордое имя Бальфуров, унижаешься до каких-то горцев, Кэмпбеллов. Чтобы больше я этого от тебя не слышал. Никаких посланий, никаких писем, никому ни слова, а иначе вот тебе бог, а вот – порог.
– Дядя Эбинизер! – воскликнул я. – У меня нет оснований полагать, что вы желаете мне дурного. Это было бы низко с моей стороны. Но поверьте, у меня тоже есть самолюбие. Попрошу вас заметить, я явился сюда не по своей прихоти. И если вы еще раз укажете мне на дверь, то знайте, я не заставлю вас повторять это дважды.
При этих словах дядя заметно смутился.
– Ну, полно-полно, любезный. Что за горячность. Потерпи уж денек-другой. Я же тебе не волшебник, чтобы извлекать деньги со дна тарелки, из которой едят кашу. Предоставь мне несколько дней, и, уверяю тебя, я подыщу тебе достойное место. Но помни: уговор таков – никому ни слова.
– Хорошо, я согласен, – проговорил я. – Но довольно об этом. А за помощь буду вам чрезвычайно признателен.
Я возомнил по самонадеянности, будто одержал верх над дядей, и, дабы закрепить свое превосходство, стал жаловаться на сырую постель, требуя просушить ее во дворе.
– Кто здесь хозяин, ты или я?! – пронзительным голосом вскричал дядя и тотчас притих. – Ну-ну, прости меня, Дэви. Это я так. Что же, всё в моем доме к твоим услугам, нам ведь делить нечего. В конце концов, родная кровь не вода. Как-никак ты мой единственный родственник.
И он принялся без умолку говорить о былом величии рода Бальфуров, о своем отце, распорядившемся перестроить дом, и о том, как он сам после смерти отца остановил строительство, почитая сию затею греховною расточительностью. Мне вспомнились слова Дженнет Клаустон, и я передал дяде наш разговор.
– Вот шельма! – воскликнул он в раздражении необыкновенном. – В тысячу двести пятнадцатый раз! Столько минуло дней с тех пор, как я продал имущество этой негодницы. Ну ничего, она у меня попляшет! «Будь проклят»… Да прежде она сама поджарится на угольях! Ведь самая что ни на есть ведьма. Да я на нее к секретарю, в суд!
И с этими словами он кинулся к сундуку, достал из него очень старый, но, впрочем, вполне приличного вида синий кафтан, весьма недурную касторовую шляпу и принялся лихорадочно одеваться. Потом торопливо схватил со шкафа дорожную палку, запер сундук, спрятал ключи в карман и уж было направился к двери, как вдруг какая-то мысль остановила его.