– Заметно, – снова засмеялся Плифон. – Поживешь с моё, многое будешь замечать. Я решил завершить один трактат, недописанный великим Федором Метохитом. Ты слышал об этом человеке?
– Слышал, – сказал я. – Знаменитый царьградский астроном.
– Не только астроном, – продолжил Плифон. – Метохит был человек универсальный, теперь таких нет. Трактат этот логографический, посвящен славянам, живущим за Борисфеном. Поможешь мне?
– Я с радостью, – сказал я. – У меня свободного времени много.
Четыре раза в неделю я приходил в дом, где остановился Гемист, и рассказывал ему о наших обрядах, порядках, традициях, в общем, обо всей нашей жизни.
Гемист редко бывал один, обычно вокруг крутились ученики, которые взирали на него подобострастно, как на вновь явленное божество. Меня это немного раздражало, и всё же передо мной постепенно разворачивался невероятный мир этого удивительного человека.
Плифон не был христианином. Не придерживался он и веры в Магомета, Иегову или неведомого Зороастра, про которого любят рассказывать небылицы купцы из-за дербентских железных ворот. Плифон был самым настоящим эллинским язычником, таким же, как Геркулес и Орфей.
В учении, которое его ученики так и называли «Эллинская теология», древние греческие боги существовали в строгой и ясной иерархии: Зевс – причина всех причин, Посейдон – посредник между людьми и явлениями, Гера – матушка-природа и так далее: от высокого к низменному.
«Пройдёт считанное количество лет, – утверждал Плифон, – христианство и ислам рухнут, как подросший человек выбрасывает игрушки, подаренные ему, когда он был капризным ребенком. Не надо быть великим философом, чтобы понимать: есть ценности вечные, а есть вещи временные, преходящие. Явление Христа в эманации римских умов было вызвано безудержным наступлением варваров, это была наивная попытка спасти тот мир, который рушился у них на глазах. В глазах же варваров, в свою очередь, Иисус и апостолы были куда более приятными существами, чем их жестокие, тупые и ограниченные Перуны, Одины и Армузды. Конечно, в эру Христа и Магомета мир изменился, но ни одна, повторяю, ни одна животрепещущая проблема добродетельного и благополучного существования людей так и не была решена. Значит, надо возвращаться к тому, что придумано до нас и умами лучшими, чем мы».
Разумеется, Гемист вёл такие речи только в узком кругу, и я был польщен, что оказался допущен в этот круг. На диспутах Вселенского Собора, где он порой выступал, Плифон держался рьяным противником латинян. Как нормальный человек нашего времени, он был двуличен.
Гемист кряхтит в повозке. Дождь стучит по войлоку, которым она обтянута.
– Не люблю зиму, – ворчит Гемист. – Как можно всё время жить под дождём? На Пелопоннесе крестьяне в это время делают крепкое вино. Оно желтоватое по цвету, отменно согревает старые кости.
Я смотрю в окошко, вырезанное в войлоке. Серый, унылый, предгорный пейзаж. «В Москве скоро масленица, – думаю я. – Настюшка блины будет печь. Как она там, моя родная».
– Я предупреждал Палеолога, – говорит Плифон, – что это будет судилище, а не Собор. Так оно и вышло.
– Утопающий хватается за любую соломинку. Ты же сам всё понимаешь, господин.
– Но не также бездарно, – возражает Плифон. – Латинянам не до нас. Они все передрались за место под солнцем, столько грязи и желчи излили на Лик Божий, что его уже и не рассмотришь. Надёжные люди сообщили мне, что французский король Карл VII отказался признать Папу Евгения. Король сейчас в Базеле, на Соборе, где осуждают две ереси – современную богемскую и древнюю, от греков исходящую. Замечательно, нас к извергам гуситам приравняли. Без французского короля крестовый поход против турок утопия. Да и османы совсем не сарацины, которые сражались с крестоносцами в Палестине. Современно организованное государство, которому, пожалуй, можно позавидовать.
– Я заметил, что ты уважительно относишься к неверным, ритор, – сказал я.
– Я был одним из воспитателей нынешнего султана Мурада, – сказал Плифон. – Давно, двадцать пять лет назад. Тогда моя жизнь в Константинополе совсем осложнилась, больно бешено я нападал на монастыри и призывал к их закрытию. – Плифон захихикал. – Когда чем-то сильно увлечён, глупость всегда летит впереди тебя. Мне намекнули, что мой зад хорошо подходит для кола. Я бежал, мои соратники сделали так, будто я попал в плен к туркам. Султан Баязет милостливо принял меня в Андрианополе и назначил учителем своего старшего сына. Так что я хорошо изучил османов, и поверь, у них есть чему поучиться. Мой воспитанник султан Мурад блестяще образованный человек, который извлекает максимум пользы из дикости своего народа. Кроме того, он искусный политик. Перед самым отплытием Палеолога в Венецию он прислал ему письмо, где предлагал больше надежд возлагать на дружбу с ним, чем с латинянами.
– Не ты ли посоветовал султану написать такое письмо, господин?
– Ты преувеличиваешь моё значение в этом мире. Пусть не покажется тебе это апорией, но я не вижу ничего противоестественного в соседстве мечети и святой Софии.
– Да, мне это трудно представить, – сказал я.
– Зато в призрачности союза с латинянами ты уже вполне должен был убедиться, – сказал Плифон. – Надо следовать логике вещей, как учил Пифагор. Османы также охотно примут ценности нашего мира, как варвары когда-то приняли лучшее из римского мира. Просто не надо к ним относятся как к дикарям и защищаться иконой как щитом. Ты должен знать, что мусульмане не отрицают Христа, просто они полагают его одним из великих пророков.
– Ты же не веришь в будущее христианской веры, – сказал я. – Тебе что полумесяц, что икона – всё одна белиберда.
– Я верю в то, что будущее будет совсем иным, чем мы себе можем представить, – задумчиво сказал Плифон. – Георгий трапезундский, один из наших философов, давно живёт в Риме, давно перешёл в латинскую веру, написал, что по приезду во Флоренцию со мной хочет повидаться Козимо Медичи. Утверждает, что банкир мечтает возродить Платоновскую Академию. Мне это очень любопытно.
Лето от сотворения мира 6947, четвертая седьмица Великого Поста.
Наконец-то дело нашлось и для моего замечательного друга Афанасия. После прибытия во Флоренцию повезли нас в ткацкий квартал показать, как с червя шелковичного кокон снимают. Квартал этот как бы и в городе, и одновременно за городской стеной. Большая роща тутовых деревьев, на которых бабочка живёт, обнесена крепостной стеной, которая хоть и пониже, чем городская, но всё равно высокая. На стене караул стоит денно и нощно, смотрит, чтобы никто из чужаков без спроса в квартал проник не смог. Между шелковицами домики ремесленников, там они живут, там шёлк выделывают. Там и помирают, кладбище у них своё, отдельное от горожан.
Рьяно во Флоренции секреты шёлковые хранят, женятся ремесленники обычно между своих, если вдруг невеста со стороны, после свадьбы она родителей и свояков больше не увидит, запрещено под страхом смертной казни. Говорят также, что если жена шелковода сыновей произвести не может, нанимают женщину со стороны, чтобы она ребенка выносила, а как мальчишка родится, к себе его забирают, чужая женщина ему матерью становится. Если же девчонка на свет божий появится, отдают в монастырский приют, а оттуда, когда вырастет, в срамной дом поступает. Об этом пронырливый Афанасий разузнал, а уж, правда или нет, я не знаю.
Дружок мой Афанасий сумел с этими ремесленниками подружиться. Они ему показали, как нить шелковую с кокона стягивать, у станка разрешают стоять, объясняют, что к чему. Афанасий им опасным не кажется, наверное, потому что ни слова на их языке не понимает. Полюбил Афанасий шёлковое дело, в квартал ремесленный каждый день как службу в церковь ходит, на девок, на моё счастье, почти внимания не обращает.
Город Флоренция очень большой и того, что в нём есть, не видел я ранее в других городах. Храмы высокие и красивые, из белого камня построенные. Через весь город река течёт, широкая и быстрая, Рна называется, местные жители на свой лад Арно зовут. Через реку каменный мост перекинут, по обеим сторонам моста палаты торговые. Товаров там множество, камки, аксамиты со златом, сукна скарлатные разные, масло дровяное, что из маслин делают. Видел я деревья, кипарисы и кедры. Кедр похож на нашу сосну, а кипарис корой как липа, только хвоя у него кудрявая и мягкая.
Есть во Флоренции икона чудотворная, образ пречистой Божьей Матери. Перед иконой в божнице шесть тысяч сделанных из воска изображений исцелённых людей: кто разбит параличом, или слепой, или хромой, или без рук, или великий человек на коне приехал, так устроено, что они как живые стоят, какие недуги и язвы у них были, так и сохранены.
Есть ещё иной монастырь, также построен из белого камня хитро и твёрдо, и ворота в нём железные. В этом монастыре сорок старцев живут, они к мирянам никогда не выходят, и миряне тоже к ним не приходят. А рукоделье у старцев такое – златом и шёлком на плащаницах святых вышивать.
Во Флоренции и Папа Евгений, и Палеолог. Смотрят друг на друга приветливо, но кривовато. На днях по поручению Папы Иоанн де Монтенегро, кардинал Родосский, так теперь велено Торквемаду называть, предал анафеме бискупов, что в Базеле на другом Соборе заседают. Палеолог ждёт посланцев от короля Венгерского и короля Польского, те вроде твёрдо обещали прибыть.
Папа между тем торопит, требует, чтобы Вселенский Собор продолжился. Не нравится ему, что внутри Римской церкви раскол с новой силой разрастается. Решили собраться накануне светлого праздника Пасхи, обсуждать главное расхождение – прибавление к святому Символу веры или на латыни – филиокве.
Открыл диспут Марк эфесский. Народ в соборную божницу не пустили, как это было на диспутах в Ферраре, Евангелие лежало на престоле нераскрытым, статуи апостолов ликом вниз, свечи перед ними не зажжены. Перед Марком на кафедре несколько книг Деяний Вселенских Соборов.
– Верую в Духа Святого, Господа истиннаго и животворящего, Иже от Отца исходящего, Иже с Отцом и Сыном споклоняема и сславима, глаголившего пророки, – произнёс Марк. – Вот восьмой член святого Символа, утвержденного Отцами Никейскими на первом Вселенском Соборе и подтвержденный отцами Эфесскими на втором Соборе, которые запретили менять хоть одно слово в нём под страхом для епископов низложения, а для мирян – отлучения. Отцы второго Собора, постановив сие правило, показали свое уважение к Никейскому Символу, не позволив себе внести в него наименование Богородицы, столь необходимое в учении о домостроительстве нашего спасения. Святой Кирилл Александрийский, председательствовавший на Эфесском соборе писал Иоанну Антиохийскому: «Воспрещаем всякому изменять Символ веры, изданный святыми Отцами Никейскими. Ни себе, ни кому-либо другому не позволяем переменять или впускать в Символ этот ни одного слова, ни даже одного слога».
– Это послание, – присовокупил Марк. – Было читано на третьем Вселенском Соборе, им принято и утверждено. Далее, – продолжил Марк. – На чётвертом, Халкедонском Соборе было определено держаться Символа Никейского и Никейско-Константинопольского как одного. Отцы Собора сказали: «Сей святой Символ достаточен к полному познанию истины, так как содержит в себе совершенное учение об Отце и Сыне и Святом Духе». В Деяниях пятого, Константинопольского, Собора содержится письмо Папы Римского Вигилия патриарху Евтихию. Вот что пишет Папа: «Мы всегда хранили и храним веру, раскрытую святыми Отцами на четырех вселенских Соборах, и оным Соборам во всём последуем». На шестом Вселенском Соборе, который утвердил Символ, составленный на первых двух Соборах и принятый за правило веры тремя последующими, было прочтено послание Папы Агафона греческим императорам, где Папа пишет, что Римская церковь твёрдо придерживается веры, принятой пятью Вселенскими Соборами и особенно заботится, чтобы определённое правилами оставалось неизменным, без уменьшения или прибавления, как в речах, так и в мыслях оставалось неповрежденным. В заключение прочту определение седьмого Вселенского Собора, последнего перед нынешним, где говорится о Никейском Символе веры: «Все мы так веруем, все едино мудрствуем. Сия есть вера Апостольская, сия есть вера православная. Кто сей веры не приемлет, да будет отлучён от Церкви».
С этими словами Марк покинул кафедру и сел на своё место.
«Любопытно, – подумал я. – Что можно противопоставить этой сияющей логике фактов?»
Все ждали, что выступит Торквемада, который теперь Монтенегро и всё такое прочее. Но вместо него на кафедру поднялся кардинал Юлиан и положил перед собой весьма древнего вида пергаментный манускрипт.
– Это книга Деяний седьмого Вселенского Собора, записана на латыни, привезена представителем Римской церкви на Соборе и хранится в папской библиотеке, – торжественно произнёс кардинал. – Я прочту ту часть, которая касается Символа веры.
Читал Юлиан медленно, монотонно, слова Деяний полностью совпадали с той книгой, которую предоставили православные. За исключением одного места. В гулкой тишине капеллы прозвучало: «Святой Дух исходит от Отца и Сына».
Патриарх Иосиф вопросительно посмотрел на Виссариона никейского.
– Я не знаю, по какой причине, – сказал кардинал Юлиан, – представленные Церквями книги не совпадают. Возможно, те потрясения, которые испытывает Восточная Империя, способствовали потере подлинного экземпляра. Дополнительно сошлюсь на Мартина, епископа Гнезненского, который составил «Историю Вселенских Соборов». Он пишет, что исхождение Святого Духа от Отца и Сына было утверждено Отцами Эфесскими ещё на втором Вселенском Соборе.
Чиновник Ягарий, скорей всего, по тайному знаку Палеолога, попросил сделать перерыв. Втроем, Палеолог, Марк эфесский и Гемист Плифон, они заперлись в трапезной и совещались около часа. Затем вернулись в капеллу и слово взял Плифон.
– Начну с «Истории» Мартина, епископа Гнезненского, – сказал Плифон. – Мартин жил и писал меньше ста лет назад, а седьмой Собор состоялся почти восемьсот лет назад, поэтому его мнение можно считать исторически достоверным в той же мере, в какой следует верить утверждениям последователей Зороастра о том, что Луны на небе в допотопные времена не было. Если всё же предположить, что Отцами седьмого Вселенского Собора было сделано это прибавление, то в прочитанной уважаемым кардиналом книге должно присутствовать объяснение, почему, какие причины побудили Святых Отцов это сделать. Но такого объяснения мы не услышали. Ещё несколько столетий после седьмого Собора в Римской церкви литургия читалась без всякого прибавления к Никейскому Символу, о чём свидетельствуют латинские писатели Анастасий книгохранитель римский, Пётр Дамиан и многие другие. Если были бы справедливы или, во всяком случае, давно известны в Римской церкви свидетельства вашего списка и вашего историка, то зачем тогда Фоме Аквинскому и близким ему богословам прибегать к бесчисленным доказательствам прибавления к Символу. В подтверждение своего учения им достаточно было бы указать на прибавление, сделанное на седьмом Вселенском Соборе. Но ваши великие богословы молчат о сём».
– Уважаемый ритор обвиняет нас в подделке? – со своего места произнёс кардинал Николай, сидевший рядом с Папой.
– Ни в коем случае, – также со своего места ответил Виссарион никейский. – Думаю, что список, предоставленный Римской церковью, был когда-то нечаянно поврежден. Мы готовы выслушать более убедительные доказательства.
Для поиска более убедительных доказательств латинянам потребовался почти месяц. Собрались вновь на день святого пророка Еремии. От имени Римской церкви речь держал, разумеется, Торквемада. Речь его была обширной, продолжалась в тот день до позднего вечера и продлилась потом весь следующий день. Всей своей долгой речью кардинал Родосский пытался доказать, что латинское прибавление к Никейскому Символу веры «и от Сына» не есть прибавление, а есть изъяснение Символа, изъяснения же Вселенскими Соборами не воспрещены. Поэтому Римская церковь имела право сделать такое изъяснение и внести его в Символ веры. Ведь что такое прибавление, говорил Торквемада, прибавление есть приложение к предмету чего-либо извне. Изъяснение же есть изложение того, что заключено в самом предмете. В подтверждение он привёл слова святого Василия Великого, сотворившего самую первую литургию: «Разумеющий Духа разумеет и Его в самом себе, и того, чей он Дух, имеет в мысли вместе и Сына. А кто сего принимает, тот не отлучает Духа от Сына, но утверждает в себе веру в Три, последовательно в отношении к порядку, но совокупно по естеству между собой соединенными. То, как за цепи взявшийся за один конец, привлекает к себе и другой, так и привлекший Духа, через него вместе привлекает и Отца и Сына».
Плифон сидит недалеко от меня. Ему скучно, он с трудом сдерживает зевоту. Когда Торквемада пространно разъяснил слова апостола Павла: «Един Господь, едина вера, едино крещение, един Бог и Отец всех», следовательно, церковь всегда едина и следовательно едина власть её, но если церкви в различные времена по нужде дозволялось делать прибавления к вере, то это право не должно быть отнято у неё и в последующее время, при возникающих по временам ересях церковь имеет нужду противостоять им посредством учения и соответственно присоединять к своему Символу изъяснения, ограждающие от таких лжеучений», Гемист только покачал головой.
Во Флоренции он развернул кипучую деятельность. Банкир Медичи одобрил создание Платоновской Академии, выделил для неё из своих владений просторное палаццо и денежное содержание. Плифон нанял переписчиков, которые трудятся над списками эллинских философов, которые Гемист привёз с собой. В этом предприятии ему активно содействует Виссарион никейский. В своих речах Гемист теперь не так осторожен, как это было в Ферраре, я бы сказал, совсем не осторожен. Дошло до того, что на одном из театров с резкой и гневной речью «против чумы платоновской» выступил Георгий Схоларий, который публично назвал Плифона идолопоклонником.