Такие тайны не поверяют молодым людям, и лучше самому не углубляться в них, если хочешь действовать. Но когда такая сыворотка влита в кровь, она не вредит натуре сильной и уравновешенной, она не нарушает равновесия, а лишь устанавливает его на более прочных основаниях. И активность ничего от этого не теряет: она становится только более твердой, более радостной, так как освобождается и от страха и от надежды. Подобное явление трудно объяснить, и нет для него достаточно мудрого толкователя, но только с этого периода начинает человек в полной мере наслаждаться жизнью и деятельностью, ибо все его лихорадочные порывы отныне озарены этим ослепительным светом, этим открытием («Но только смотри, никому не выдавай своей тайны!»), что «все – Игра».
Такой был общий дух эпохи – знамение послевоенного времени. Деятельность была так страшна, вовлеченные в нее страсти так сильны, что продолжать можно было только ослабив высокое напряжение духа: «играли» с жизнью, «играли» с ужасом, как «играли» с радостью, как «играли» с любовью, с честолюбием, с ненавистью. «Играли» инстинктивно, не признаваясь самим себе… Великая опасность эпохи, которая на время утратила ощущение ценностей жизни и для которой самыми значительными ценностями стали игрушки! Мало было людей, которые – одни больше, другие меньше – не были бы захвачены этим духом «игры»… Аннета, восприимчивая ко всем проносившимся мимо дуновениям, также подвергалась заразе, но только она привносила в игру свой стиль. Очарованная душа, она была к этому предрасположена!..
Но, играя в жизнь, она перестала интересоваться только своими картами; она лучше разбиралась в картах партнеров, – не для того, чтобы выиграть у них, а для того, чтобы играть за них. И если бы они выиграли, она бы сумела сделать так, чтобы и для нее не все оказалось потеряно; когда их поле бывало убрано и снопы связаны, она все же умела подобрать для себя несколько колосьев смеха и забавы. Она хваталась за то, что было смешного в неприятных положениях, выпадавших в лотерее на ее долю, и за то, что было смешного в выигравших счастливчиках, которые эксплуатировали ее. Бургундская ее кровь победила. Куда девалось все ее пуританство, склонность к пессимизму, которая могла бы быть оправдана горестями эпохи и ее личными невзгодами! Аннета идет своей дорогой, свободная от ярма, ей никого не надо учить уму-разуму, ей ни до кого нет дела; глаза ее смеются, и она говорит себе: «Мир таков, как он есть. И я тоже такая, как есть. Пусть он меня потерпит! Ведь я-то его терплю!»
Даже этот обожаемый сын, самая дорогая Иллюзия («Мое сокровище! Ты тоже, как все остальное! Свет очей моих… Без тебя весь мир для меня померкнет!») – она уже не требовала, чтобы он стал ее подобием, чтобы он думал, как думает она, любил то, что она любила… – Она смеялась, заглядывая ему в душу свободными и любопытными глазами и находя там раскаленный мир и вихри дыма. О, не все там было прекрасно, далеко не все!
Она видела, как копошатся довольно скверные животные, жестокие и жадные: ненависть, гордость, похоть, все пороки, порожденные духом насилия, однако («Слава богу!.. Но бога ли я должна славить? Слава моему чреву, которое создало тебя!») там не было никаких пороков низменных… Много маленьких волчат… Ну что ж, в лесу молодости без них не бывает! «Удирайте! Я там посадила егеря! Пусть учится своему делу!»
Она улыбалась своему дорогому мальчику, а тот отвечал ей грозовым взглядом… «Какая у тебя бессердечная мать! – весело думала Аннета. – Не так ли, бедный мой Марк? Тебя ждет еще столько трудностей и битв! А она тебя и не пожалеет! Полно, она знает (да и ты знаешь), что через это надо пройти, и пройти одному, и ты пройдешь, – избитый, измочаленный, быть может, израненный, но закаленный! Что толку в доблести, не знающей риска, сохраняемой в безопасном месте? Рискуй! И бросайся в огонь семижды семь раз! Когда выберешься, ты мне скажешь спасибо».
Вот почему она понимала, что он хочет покинуть ее и ее дом. Хотя она и предоставляла ему полную свободу и благоразумно воздерживалась от расспросов о том, о чем он сам не заговаривал, однако подозрительному и обидчивому Марку казалось, что мать следит за ним. Он чувствовал себя скованным, и это его раздражало, он с трудом сдерживал неукротимое желание высказать это матери. А ей и не нужно было, чтобы он сказал это; его вспышки и предгрозовое молчание говорили за него. Она предупредила события… Кстати, и материальные обстоятельства делали совместную жизнь трудной. Новая квартирная плата вынуждала менять квартиру, а жилищный кризис не позволял найти в Париже что-нибудь подходящее по доступной для них цене. К тому же не было денег, и бесплодность погони за заработком должна была, по-видимому, заставить Аннету в конце концов покинуть Париж.
Покажется, быть может, удивительным, что она не обратилась за помощью к сестре. Сильвия была в состоянии помочь ей и не отказала бы. Однако надо помнить характер обеих сестер, трения, которые не прекращались между этими двумя цельными и противоположными натурами, несмотря на их взаимную любовь. Они по-настоящему любили друг друга, и каждая признавала за другой превосходство в какой-нибудь определенной области. Но (само собой разумеется) каждая ставила свою область выше и безотчетно стремилась одержать на жизненном поприще верх над другой. Ни одна не стала бы просить у другой несколько очков вперед. Они были игроки – обе, и каждой хотелось выиграть. О, дело было не в ставке, а только в том, чтобы выиграть! И все же два-три месяца тому назад Аннете пришлось обрадовать свою самолюбивую и искренне привязанную к ней сестру и взять у нее взаймы несколько тысяч франков, чтобы расплатиться с просроченными долгами, чтобы внести за право учения Марка и уплатить за квартиру. Аннета блюла традиции старых буржуа, которые не могли спокойно спать, если они кому-нибудь были должны. Но на свою беду она вылезла из одного долга, чтобы тут же залезть в другой; она не только не имела возможности скоро вернуть деньги сестре, но видела, что надвигается необходимость обратиться к ней снова. Сильвия была рада. Она намеревалась использовать деятельный характер Аннеты в своем предприятии. Лет двадцать тому назад она сделала такую попытку, но безуспешно. Однако, несмотря на неудачу, она своей мысли не оставляла. Сильвия, как и Аннета, была из тех, которые могут молчать всю жизнь, если жизнь мешает осуществлению их замыслов, но не уступят ни пяди в надежде, что жизнь устанет от своего упрямства раньше, чем они.
Теперь обстоятельства ей благоприятствовали. Ловкой женщине помогал попутный ветер, и она обладала способностью быстро маневрировать. Она сумела использовать исступленную погоню за роскошью, удовольствиями, танцами, наслаждениями – всю вспышку безумных страстей, охватившую Париж. Мастерская мод принесла ей огромную прибыль в течение последнего года войны, и теперь Сильвия решила ее расширить: она открывала салоны, в которых устраивались кабинеты красоты, выставки, литературные и музыкальные вечера. В этих салонах танцевали, пили чай и даже – в таинственных и роскошно обставленных подвалах – курили опиум. Там делали почти все, что можно было делать, – в пределах хорошего вкуса и полной свободы, ибо настоятельница этого аббатства была истинная дочь Парижа, свободолюбивая, с тонким вкусом, и она не могла бы допустить в Телеме насилие и грубость. В остальном – мудрое правило: «Делай что хочешь!» У нее было достаточно должников в высших сферах, и она была спокойна за то, что они позаботятся о ней и не допустят, чтобы к ее предприятию присматривались слишком внимательно.
Вот уже полгода, как она вела свои дела совместно с некоей личностью, которая, обладая двойным качеством – компаньона и любовника, – считала себя незаменимой. Правда, для Сильвии незаменимых не существовало, заместителя она подыскивала легко. «Когда не хватает одного монаха, аббатство без дела не стоит…» Но как раз этот любовник и компаньон был незаменим: Сильвия получала от него и выгоду и удовольствие. Utile dulci.[90 - Приятное с полезным (тал.).] В области моды этот шарлатан творил чудеса. В минуту гениального прозрения он открыл, что править миром можно, только держа его за нос.
Он чрезвычайно быстро сделался фигурой в области парфюмерии, прославившись по обе стороны Атлантического океана формой своих флаконов и их содержимым. Его слава соперничала со славой Фоша. Этот господинчик был даже недалек от мысли, что не меньше прославил Фракцию, чем Фош. Как бы то ни было, его способ прославиться обошелся Франции дешевле. Он любил называть себя Наполеоном женщин, то есть одной половины человечества; другую половину он оставлял Наполеону I. Он подписывал свои изделия: «Кокий (Ги)» (его настоящая фамилия была Кокю[91 - Кокю (соси) – по-французски – рогоносец.]). Правда, говорят, что это приносит удачу, но рекламировать подобные вещи не принято: чего доброго, Сильвия когда-нибудь позаботиться оправдать такую фамилию!
Пока что они держались друг за друга. Их связывали и чувственность и рассудок, то есть выгода. Кокий шел в гору и благодаря некоторым жертвам, которые он благоразумно принес одному из заправил влиятельной прессы, без всякого труда смог украсить свою петлицу ленточкой, что сразу подняло на пятьдесят процентов цену его флаконов.
Сильвия была для него великолепной партнершей. Свежая зрелость ее сорока лет придавала ей пышное великолепие нимф Иорданса; кровь слишком бурно приливала ко лбу и груди, но Сильвия ничего не делала, чтобы охладить ее пыл: в этом была одна из ее прелестей. От всего ее существа, как и от платоядных глаз, исходило сладострастие, – она точно купалась в нем, блистательно обнаженная. Сильвия рассматривала себя в зеркало – и тут никакого тумана во взгляде!
Глаза с подбритыми бровями, ясные, острые, зоркие, как глаза «маленького капрала», производящего смотр солдатам, мерили ее всю с головы до ног; она не без иронии вспоминала прежнюю безгрудую Сильвию, худую двадцатилетнюю кошечку, и пыталась найти ее формы в этих пышных плечах, во фруктовом саду этой груди, – прекрасный сбор, полноватые корзины; она выставляла плоды напоказ, не стараясь прикрыть их горделивую полноту.
Создавая моду, которая требовала, чтобы женщины отказались от округлостей спереди и сзади, Сильвия была, однако, достаточно уверена в самой себе и бросала этой моде вызов. Другие как хотят! Пусть Венеры будут беззадыми! «Тебе снимут, дорогая моя, что хочешь». Только не даром! Самое скромное из дезабилье, которыми она торговала, стоило столько, что на эти деньги можно было одеть целую семью. Аннета помогала ей украшать модели платьев знаменитыми именами, позаимствованными у красавиц Приматиччо в Фонтенбло (цена от этого повышалась). Забавы ради Аннета даже иногда по памяти рисовала их портреты. Сильвия рассыпалась в преувеличенных похвалах; она утверждала, что истинное призвание Аннеты – стоять во главе художественной мастерской или же – при ее организованности, при ее умении поддерживать порядок – замещать Сильвию в новых отделениях, которые фирма, расширяясь, предполагала открыть в разных районах Парижа.
Но Аннета вовсе не собиралась сделаться спутником звезды Сильвии. Как бы ни были пленительны ароматы созвездия, все же этот караван-сарай туалетов и сладострастия издавал запах, слишком крепкий для Аннеты. Она не осуждала Сильвию за ее способ сколачивать себе состояние. Но ей не хотелось иметь свою долю в этих деньгах; для ее гордости было достаточно чувствительно уже то, что ей все же пришлось принять кое-какие крохи: она не будет знать покоя до тех пор, пока не вернет их.
Прибавим (сестре она, конечно, об этом не сказала), что однажды вечером в коридоре магазина флаконный Наполеон позволил «себе с ней некоторые вольности». Правда, он не смог зайти далеко, потому что его сразу же заставили бить отбой. Презрение вычеркнуло этот случай из памяти Аннеты, но оскорбленное тело не прощало. У женщины, которая никогда не отдается наполовину, тело гордо и злопамятнее рассудка.
Одним словом, Аннета твердо решила ничего не принимать от сестры. Но сыну она предоставила свободу. Она считала себя не вправе мешать ему, если бы он захотел принять помощь от Сильвии. В его возрасте он сам должен отвечать за себя. Так Аннета ему и сказала, стараясь не бросать тени на сестру, чтобы не повлиять на решение Марка. Но проницательный Марк угадывал мысли матери: они были ему близки. Он понимал, он одобрял в глубине души эту спокойную непримиримость. Однако он был не расположен подражать ей. Во всяком случае, не сейчас. Марк не представлял себе, почему он должен отказаться, когда ему предлагают яблоко, почему нельзя вонзить в него зубы, почему не познать этот мир, полный приключений. Он прекрасно понимал, что разок укусить – это ни к чему не обязывает. Но недоверчивый мальчик (он не хуже матери знал захватчицу Сильвию, знал, на какие хитрости она бывает способна, когда ей надо завладеть кем-нибудь) заранее взял себе за правило принимать от нее как можно меньше: ведь его тетка никогда не забывала о деньгах, даже если давала их тем, кого любила… О, конечно, она дорожила не деньгами, а возможностью кое-что получить за них! Ей приятно было думать, что благодаря долгу ей принадлежат те, кого она любит, те, кто ей нужен. Никогда в жизни она бы им о долгах не напомнила, но она рассчитывала, что они сами помнят. Это было как бы тайным соглашением, подписанным с нею; пусть они признают долги хотя бы молча, – ничего больше она и не хотела. И в то же время она хотела слишком многого. Именно это меньше всего мог стерпеть мальчик, тяготившийся всякой уздой. В стойло он не пойдет.
Аннета ничуть не тревожилась. Она верила, что ее жеребенка никогда не покинет стремление к независимости. И ее подвижной рот заранее лукаво улыбался невидимой кинокартине, которую она развертывала перед своим мысленным взором: подобрав юбки, Сильвия ловит рыбу; она закидывает удочку, а маленькая рыбка, любопытная, но подозрительная, трется пастью о крючок, а затем с презрением уплывает прочь. Поплавок вздрагивает.
Леска натягивается. Настороженная рука резким движением подсекает. Крючок пуст. Наживка пропала. Рыбка тоже пропала. Аннета смеется, представляя себе сморщенный нос Сильвии: она знает гримасу раздражения и досады, которая появляется у сестры, когда кто-нибудь противится ее желаниям.
Марк, в течение некоторого времени наблюдавший за матерью, спрашивает:
– Мама, над чем ты смеешься? Она смотрит на него, на его лицо, озабоченное, хмурое, вечно настороженное, точно весь мир только о том и думает, как бы его проглотить, и говорит:
– И над тобой тоже!
– Тоже? А над кем еще? Она не отвечает.
Нет, совсем не об этом беспокоится она, оставляя его одного в джунглях Парижа. А ведь она уезжает, это решено. Подвернулся неожиданный случай, и она за него ухватилась. Испробовав разные способы заработать деньги – переписку, беготню по поручениям, этикетки для магазинов, выписки в библиотеках для одного писателя, который изготовлял биографические романы (она приносила ему документы, и он их искажал, чтобы развлечь публику за счет героя, распутника с расшатанными нервами, смешного шута из шекспировского цирка, ибо новый класс потребителей – невежественные и праздные сплетники – представлял себе историю именно в таком виде: как сборник бабьих сплетен), Аннета зря избегала Париж и натерла себе мозоли, – вот и весь толк. Но несколько недель назад она получила, наконец, место секретарши и кассирши в гостинице, в районе площади Звезды. Долго она бы там не продержалась: к стыду своему, она убедилась, что всего ее образования недостаточно, чтобы разобраться в путанице бухгалтерских книг. Но в конторе она познакомилась с одной румынской семьей, которая в нее влюбилась. Едва обменявшись с Аннетой несколькими словами, все три барышни воспылали к ней страстью; они тотчас поверили ей все тайны своих сердечек. Мать тоже не скрывала своих тайн, а кроме того, советовалась с ней насчет магазинов, туалетов и косметики, – это было царство Сильвии, в которое Аннета и ввела их (подобное родство прибавило немало блеска к обаянию Аннеты). И даже отец посвятил ее в свои любовные похождения и спрашивал у нее совета насчет искусства нравиться парижанкам. Довольно видный мужчина, с круглым черепом, с кожей цвета ореховой кожуры, подкрашенной охрой и желчью, с глазами, непроницаемыми, как черная топь, в которой можно увязнуть, с низким лбом, коротким подбородком и мощной шеей, он отличался жеманством манер и страшно твердо выговаривал «р». Это был крупный помещик из Валахии, принадлежавший к одному из кланов феодальной буржуазии, эксплуатировавшей страну. Он был делегирован своей бандой в Репарационную комиссию. Но произошли внезапные колебания в политике, и места у кормушки заняли другие. Фердинанд Ботилеску, изрядно подкормившись, еще с соломой на губах, возвращался с семьей в Бухарест.
Внезапно им пришло в голову вместе с чемоданами тряпок, которые они увозили из Парижа, прихватить и Аннету. Ее ум, ее непререкаемый вкус парижанки, ее разносторонний жизненный опыт, ее прелестная, свободная манера держаться, прирожденное уменье вести беседу – все это было предметом их тайного восхищения и зависти. Меньше чем за неделю они пришли к убеждению, что Аннета является для них приобретением, без которого они не могут обойтись. Однажды вечером барышни с шумом бросились ей на шею, смеясь и плача одновременно, звонко целуя ее и щебеча, что они не могут с ней расстаться. Отец предложил ей сопровождать жену и дочерей в качестве гувернантки, подруги, учительницы, компаньонки. Ее обязанности были расплывчаты, – а предложенные ей условия хотя и щедры, но тоже недостаточно определенны. Однако все это было преподнесено с такой сердечностью, что Аннета, которая стремилась покинуть Париж, ухватилась за этот случай. Она не осталась равнодушной к бурным проявлениям любви трех пылких девушек, которые обнажали перед ней свои душевные мирки – и примитивные и сложные. Их неумеренная экспансивность составляла счастливый контраст со скрытным характером Марка и со сдержанностью, которую Аннета сама старалась сохранять в отношениях с сыном.
Итак, она решает оставить Марка. Она сознает весь риск. Он громаден.
Но ничего не поделаешь. Тот не человек, кто боится риска. Кто говорит «жизнь», тот говорит «смерть». Это не прекращающийся ни на миг поединок.
Аннета кладет сыну руки на плечи и внезапно заглядывает ему в глубину души, до самого дна. В ее ясных глазах он видит себя обнаженным, у него инстинктивно вырывается резкое движение, точно ему хочется прикрыть стыдные места своих мыслей. Но она их увидела… Слишком поздно! Он раздраженно втягивает ноздри и весь подбирается. Она говорит ему:
– Дорогой мой мальчик, я стала бременем на твоих плечах… Да! Я это вижу, я тебя понимаю, не оправдывайся! Ты меня любишь, но тебе нужна свобода. Это законно. Постоянный свидетель стесняет тебя… Я тебя освобожу. Ты сможешь сам приобретать опыт в жизни. Присутствие посторонних излишне – пусть они освободят место! Ошибки лучше делать без публики…
Ну так вот, иди и делай ошибки! Ты знаешь не хуже меня, что за жизненный опыт тебе не раз придется расплачиваться… Старайся только, чтобы за него не платили другие! Да, мой мальчик, мы беседуем с тобой, как старые товарищи. Я могу тебе сказать это: я больше полагаюсь на прямоту твоего сердца, чем на прямоту твоего ума… И в конце концов я предпочитаю, чтобы так оно и было. Ты – неистовый, ты – цельный, ты не считаешься ни с чем, ты на все стремительно бросаешься и легко разрушаешь… Я не могу удержать тебя от несправедливостей и ошибок… Однако (и это единственное, о чем я тебя прошу) огради от них слабых, маленьких, тех, кто не может защищаться! Что касается остальных – это их дело и твое дело!
Пусть получают свое! И ты тоже! На то и зерно, чтоб его молотили! Пусть и тебя помолотят! По пословице: «Каждой смерти своя битва, каждому зерну своя солома». Я еще своей соломы не растеряла. Ты – мое зерно. Пройди и ты через гумно! Чтобы господь замесил хлеб свой… Da nobis![92 - Даждь нам (лат.).] Не он его нам дает. Мы даем ему. Это мы с нашими горестями просеиваем его муку…
– Я не дам себя съесть раньше, чем съем свою долю, – сказал Марк.
Он прятал под внешней суровостью волнение, которое вызывали в нем слова матери. Они глубоко в него проникли. Не надо объясняться. Мать и сын понимали друг друга с полуслова.
Они все еще стояли и смотрели друг на друга, и под их нежностью таился вызов.
– Я тебя люблю. Но не скажу тебе этого.
– А мне и не нужно твоих признаний.).
Она взяла его за подбородок и рассмеялась:
– Ну что ж, ешь свою долю, волчонок! А у меня – своя.
Она поцеловала его.
Они не имели обыкновения целоваться. Они избегали излияний. От этого прощальный поцелуй матери стал только значительней. Ее уста говорили ему: «Гори, если хочешь! Но не грязни себя! Я накладываю на тебя свою печать».
Так по крайней мере понял этот приказ трепетный юноша, проснувшись ночью после разговора с матерью. И он был слишком правдив с собой, чтобы не знать, что он этот приказ нарушит. Но он знал также, что будет изменой себе: приказ исходил от него, а не от матери. И к той, которая приказывала за него, он проникся в эту последнюю ночь, проведенную ими под одной крышей, уважением, более страстным, чем любовь. Он старался не дышать, чтобы слышать дыхание, доносившееся из соседней комнаты. Его осаждали смутные желания, тяжелые мысли; он хотел поделиться с ней своими мучениями, но он считал, что мать слишком пряма, слишком здорова, чтобы понять их, и даже доверие, которое она ему оказывала, удерживало его от желания раскрыться перед ней: он боялся разочаровать ее.
Аннета спала. Она отлично знала, что ее мальчик изменит ей, изменит себе. Кто живет, тот изменяет другим и себе всякий раз, как пропоет петух. Но достаточно быть способным всегда слышать пение петуха и говорить себе с каждой новой зарей: «Я потерпел поражение. Начну сначала…» Она знала, что ее мальчик никогда не сложит оружия. Большего она и не просила. Она спала.
Свобода не облегчила жизни Марка, она скорее стесняла его. Она всегда обходилась дороже всех прочих благ. А в ту эпоху она была разорительна.
Надо было быть очень богатым, чтобы выдержать ее. Марк знал, что даром она ему не достанется, но он считал, что сможет завоевать ее своими силами. Перед отъездом Аннете стоило некоторого труда заставить его принять небольшую сумму, которая позволила бы ему продержаться недели три-четыре, пока подвернется какой-нибудь заработок. Аннета нисколько не заблуждалась насчет его молодой самонадеянности, однако она была не против, чтобы за эту самонадеянность жизнь сама дала ему по рукам: в луже было неспокойно, ее утенка качало, но утята в луже не тонут. Впрочем, в одном она не сомневалась – только она отвернется, Сильвия окажется тут как тут, на берегу, и станет звать его: «Малыш, малыш!..» Малыш был предупрежден. Пусть поступают, как хотят!
Марк намеревался обойтись без посторонней помощи.
Он небрежно отклонил первое предложение Сильвии.
Та не настаивала. Она была уверена, не меньше чем сестра, что жизнь быстро проучит этого хвастунишку. Марка задело насмешливое равнодушие, с каким тетка отнеслась к его отказу. Но тут он почуял какие-то смутные основания для тревоги, какой-то заговор против его свободы. Это еще усиливало его желание защищаться.
А защищаться было трудно: враг появлялся там, где его не ждали. Марк сам был заговорщик. Но он был в заговоре только с собой.
Он решительно не знал, что делать со своей жизнью.