«Бей и получай удары! Но никогда не уступай! Другу ли, недругу никому не сдавайся!..» Аннета никогда бы не сдалась. Он был в этом уверен, он пробовал… (Это не помешало бы ему попробовать еще раз…).
Между ними установилось соглашение, наполовину молчаливое, наполовину высказанное вслух. Тимон взял Аннету в качестве своего личного секретаря. Он диктовал ей начерно письма и статьи. Она их обрабатывала. Его стилю она имела право чистить ногти, но не обрезать их. Она имела право исправлять некоторые ошибки, но не все, – нельзя было трогать те, которые он делал намеренно. Ведь в борьбе не думают об истине! Думают только о том, чтобы свалить противника. И он не давал себе труда все объяснять секретарше: пусть сама угадывает его намерения, да побыстрей! У Тимона чернила не просыхали. Из печки – прямо на стол! Обжигай себе пальцы! И берегись, если выронишь! У Аннеты руки не дрожали… Хозяин без утайки посвящал ее во все свои хитрости, в скрытый смысл этих статей, объяснял ей свои взгляды на газету и на жизнь. Он знал, что она его не одобряет.
Но она принимала его, как принимают зрелище. И он сам оплачивал ее место. Она не имела права освистывать его. Так он ей и сказал:
– Ты бы не прочь! Я вижу, как ты вытягиваешь губы… Ну, ладно! Валяй! Свистни разок! Я позволяю.
Она свистнула. Он оборвал ее сразу:
– Заткнись! А теперь отстучи то, что я сказал. В точности!
И она отстукивала. Это кулак Тимона стучал по черепу мира. Тимону надо было отыграться.
В этом у него была настоятельная потребность. Этого требовали унизительные воспоминания его детства, прожитого в нищете и позоре. Мать Тимона была служанкой в харчевне, в Перигоре; отец – случайный проезжий; в темноте она даже не видела его лица. Выбиваясь из сил, как загнанное животное, эта труженица долго и упорно скрывала свою беременность, покуда во время уборки не родила прямо на полу. Ее нашли вместе с ребенком в луже крови. Спровадить нежеланного пришельца обратно было уже невозможно. Неистовым криком он заявлял о своем неукротимом желании жить. Но как только мать оказалась в состоянии держаться на ногах, их прогнали обоих: и мать и сына.
Она никому не рассказывала, как жила после этого, да ее жизнь никого и не интересовала. Она ни от чего не отказывалась: пусть будет самое тяжелое, самое унизительное, – все равно, лишь бы прокормиться. Она цеплялась за жизнь с необъяснимой силой, точно животное, которому и в голову не приходит расстаться с жизнью, хотя она и доставляет ему одни мучения.
И еще была у нее привязанность самки к своему детенышу, который так мал и беспомощен. Потом – на все четыре стороны! Пусть о нем заботится природа! К тому времени, когда маленький Гельдри в первый год пошел наниматься на работу, он успел уже достаточно насмотреться в жизни и был нечувствителен к любому унижению. Мать и не подумала скрыть от него свой позор, да и могла ли она скрыть от него что-либо, когда жили они бок о бок? Всю свою душу принесла она в жертву этой животной привязанности к сыну, который был плотью от ее плоти, что, однако, не мешало ей обращаться с ним грубо. Обращаться грубо – значит сильно любить. Натурам деликатным это не по вкусу. Но Тимон ни тогда, ни после к этой породе не принадлежал. Он все понимал. Он понимал, что он ребенок, что он стоит на самой низкой ступеньке, что он единственный, об кого мать может вытирать ноги. Это было в порядке вещей – мать сама служила ступенькой для других… Но ведь он вырастет! И тогда уж он сам будет вытирать ноги о спины тех, кто всей тяжестью наваливался на них обоих.
И пришлось же ему для этого попотеть! Очень уж воротить нос не приходилось. Он начал познавать человечество с ног. Он служил на побегушках в подозрительной маленькой гостинице и, несмотря на свой невинный вид, отлично знал все тайны девиц и их посетителей. И вот в один прекрасный день или прекрасный час ему подвернулся счастливый случай: к нему в руки попали компрометирующие бумаги, забытые только съехавшим постояльцем. В одну минуту он приблизительно определил их ценность, взвесил все шансы за и против и принял решение. Он догнал этого субъекта на вокзале, и там, с глазу на глаз, без лишних слов (никакого шантажа! Но тот, конечно, понял, что влопался и что лучше идти на мировую…), проезжий получил обратно свои бумаги, а за это обязался немедленно принять маленького сообщника к себе на службу. Мальчишка был недоверчив и потому решил не возвращаться в гостиницу за своей одежонкой. Он и его новый хозяин уехали с первым поездом.
Под внешностью этакого кругленького, добродушного Годиссара прятался агент по каким-то довольно странным международным делам: он доставлял одной металлургической фирме заказы на артиллерийские орудия и постоянно сновал между арсеналами и мишенями, иначе говоря – народами, или, вернее, между арсеналами и теми, кто использует народы в своих интересах.
Ему часто приходилось ездить на Балканы и Ближний Восток, – всюду, где человеческий язык снедает желанием лакать кровь соседа. Благодетели, которые снабжают человечество игрушками для игры в смерть, обладают собачьим нюхом, – они умеют находить себе клиентуру, которая мечтает эти игрушки использовать. В случае надобности благодетели поставляют одновременно и поводы для войн. Разумеется, этот грубый, коренастый, но все же мелкий агент не заглядывал так далеко! Его дело было потихоньку, без огласки, передавать требования и предложения получать комиссионные от обеих сторон. Политика его не интересовала. Но зато у молодого перигорского поросенка рыльце было приспособлено находить трюфели. И он очень скоро сообразил, что политика и есть то самое дерево, вокруг которого растут трюфели. Он стал ухаживать за деревом. Благодаря своим разъездам, благодаря прощупыванию, размышлениям и знакомству с хорошо осведомленными авантюристами (рука руку моет) ему удалось уяснить себе строение дерева сперва grosso modo,[106 - В общих чертах (итал.).] а затем и более подробно. Он научился различать, какие ветви главные, куда уходят корни, и смекнул, что гнилые зубы подчас благоразумнее сохранять, чем вырывать, и что иные язвы являются подлинными трюфелями для человека, понимающего толк в кухне. Довольно быстро сообразил он и другое: что не так уж много нужно таланта, чтобы работать, как его хозяин, на одну фирму. Почему бы не работать на две фирмы? На три? Почему не на все? Разумеется, с тем условием, чтобы надувать все до одной! Кто больше? А если даже и меньше – все равно: бери, хватай, суй в карман! Что на серебряном блюде, что на мельхиоровом – трюфели одинаково хороши. Легко догадаться, что такой любитель трюфелей не сразу овладел опасным искусством сидеть верхом на нескольких лошадях одновременно. Важно то, что он этим искусством овладел. У него был широкий зад, и, усевшись, он его привинчивал к седлу. Хозяин не успел оглянуться – тот одним махом ликвидировал его. Как именно это произошло, история умалчивает. Но факт тот, что в один прекрасный день, где-то на Балканах, старик покинул поле деятельности; никто и не подумал разыскивать его (зачем?).
Но прошло не так много времени, и нашего перигорца учуял зверь той же породы, за спиной которого стояли многие другие: ясноглазый человек с каштановыми волосами принадлежал к могущественной своре «Интеллидженс», чья таинственная деятельность охраняет на всем земном шаре господство Британской империи (или, пожалуй, самой этой своры, ибо те, кто держит карты в руках, начинают в конце концов думать, что хозяева игры – они).
Оба зверя долго обнюхивали друг друга и, ощетинившись, молча обдумывали, не будет ли выгоднее одному придушить другого. Но, все взвесив, более крупный и более опытный увидел, что будет полезнее, если он приблизит к себе Труфальдино такого калибра. И они прямо, без обиняков, поставили друг другу условия. Условия Труфальдино были далеко не легкими, но другой не стал тратить время на то, чтобы торговаться: свора платит настоящую цену и желает держать в руках то, что купила. А чтобы удержать в своих руках перигорца, надо было его прижать. Покупатель не строил себе на этот счет никаких иллюзий. И не оставлял иллюзий тому, кого купил.
Гельдри знал, что его купили со – всеми потрохами. Не такой он был человек, чтобы мучиться этим, – лишь бы хорошо заплатили, а там видно будет.
Он станет служить хозяину, пока это выгодно, а когда станет невыгодно, он сумеет вырваться из тисков. Опасность не могла его остановить (мы уже не говорим – мы люди серьезные! – о подписи на клочке бумаги!..).
Каждый из них понимал, чего можно ждать от Другого, и благодаря этой ясности между ними установились добрые отношения. А сделка оказалась выгодной для обеих сторон. Если не считать нескольких мелких, второстепенных и даже третьестепенных измен со стороны перигорца: время от времени он позволял себе эту роскошь, чтобы доказать самому себе свою независимость и просто для того, чтобы поупражняться. Тот не говорил ничего, но давал понять, что заметил. Это было вдвойне разумно: он не натягивал поводьев, но из рук не выпускал – держи, мол, ухо востро! Гельдри понимал, что им дорожат. И хорошо делают: он знал себе цену лучше, чем кто-либо другой. При правильном инструктировании и правильном руководстве он проявлял в области интриг мастерство, в котором смелость сочеталась с хитростью. А потом его неутомимые и искусные хозяева разматывали клубок и опутывали народы его длинными нитями. Хозяева скоро заметили его особое умение заговаривать зубы (лучший орган у сына Галлии – это тот, что во рту). И они предоставили ему возможность упражняться, купив для него в Париже большую французскую газету. Она называлась «Франция прежде всего!» Тут было без обмана: они действительно имели в виду содрать шкуру с Франции прежде всего! Тимон (он тогда только что вылупился из яйца) цинично предлагал заглавие: «Наша возьмет!»
И взяла. Много времени для этого не потребовалось. Орган, находившийся у Тимона во рту, сразу поднялся, как у Гаргантюа, выше башен Собора Парижской богоматери. Он затопил своими разглагольствованиями всех ротозеев, всех парижских зевак. Он сам выварился в их соку и отлично знал, каким соком они приправляют свое жаркое. Каждое из его кушаний обжигало глотку. На них накинулись. Он воздерживался от лести. Он встречал клиентов бранью. Людям слабым льстит, когда с ними обращаются грубо: они принимают грубость как дань уважения, якобы воздаваемую их мужеству, и ею они зажигают огарок своей погасшей свечи. Все дело в том, чтобы знать меру, границу, по ту сторону которой дубинка уже не чешет спину ослу, а бесит его. Тимон отлично знал эту границу. Никогда, даже в минуты самого пылкого увлечения, он не переставал следить за манометром, или, если угодно, за стрелкой, которая подскакивает на циферблате, когда бьют кулаками по голове ярмарочного чурбана. Он оставался холоден в гневе, в угрозах, в своих необузданных нападках. Едва приступая, он уже знал: «До сих пор! Стой! Кругом!» Этому кабану предстояло опустошить еще немало полей… Объяснимся: если «до сих пор» не приносило вожделенной добычи (это случалось очень редко; преследуемый зверь всегда оставлял кусок своей шкуры в пасти преследователя; он бы даже из шкуры выскочил, если бы мог, лишь бы спастись от погони), охотник знал, что настигнет свою жертву в другой раз. Тимон никогда ничего не забывал.
В особенности он не забывал о настоящей каре – той, что идет за ширмой, вдали от грохота водосточных труб: о крупных международных боях между фирмами, боях, в которых ему надлежало охранять интересы своей фирмы. Словесный сверхнационализм был обязательной маской интернационализма наживы. Тимону и ему подобным (они пока еще не были пэрами Англии… Терпение! Когда-нибудь они ими будут!) было в высшей степени наплевать на то, под каким флагом совершат они облаву на остальной рынок и поведет это к войне или к миру. Цвета флага не играли никакой роли в делах, и дела обделывались под флагами всех цветов… Да, вначале, до мировой войны, которая истребляла идеи в такой же мере, как и людей, Тимон, по примеру своих хозяев, еще взращивал в уголке своего хозяйства национальный цветок – розу с шипами, красную от крови, которая была за нее заплачена. И на этой почве между ним и его хозяевами даже возникали иногда разногласия… Война двух роз… Обе стороны надували одна другую. Но война показала им всем, что они были бы круглыми дураками, если бы ограничивались тем, что можно содрать с одного какого-нибудь народа: ведь они получили возможность наживаться на разорении всех народов. Если они иногда еще проявляли некоторую щепетильность, то авантюристы новой формации позаботились о том, чтобы со щепетильностью было покончено раз и навсегда. Выброшенные силой шторма, они вынырнули со дна морей. Это были люди без роду, без племени, подобные тем, каких изображал Шекспир: для них уже не было ничего святого, они попирали всех и вся. Они, эти выродки – левантинцы, малайцы, – произошли от смешения различных рас, из смеси помоев четырех или пяти континентов. Трудно бывало установить, из какой они страны, из какого чрева они вышли; сами они никогда об этом не думали и благодаря этому только еще искуснее плавали в любой воде. А вот хищникам аристократам, которые желали выбирать добычу для своих челюстей лишь в готовых садках, приходилось туго. Новые щуки хватали все. Или поступай, как они, или тебя проглотят! Тимон без особых усилий зашагал с ними в ногу. Его меньше всего беспокоил вопрос о происхождении; для него слово «отечество» сливалось со словом «отец», а с отцом ему надо было свести счеты. Однако разум говорил, что нельзя не принадлежать к какой-нибудь расе, к ее плоти. Благодаря женщине, которая его произвела на свет, и земле, которая произвела на свет их обоих, Тимон принадлежал к расе, начиненной трюфелями грубой, дикой, прилипчивой галльской насмешки. Поэтому Тимон обычно защищался убийственной иронией. Он рассчитывал, что силою этой иронии он оградит себя и свою шайку от попыток одурачить их, как это часто бывает, увещеваниями, благочестивыми призывами к религии, морали, ссылками на общество, которыми Тартюфы обычно прикрывают своя грабежи. Насмешка делала Тимона беспощадным к лицемерию, а временами… да, она наполняла его состраданием (впрочем, презрение неизменно брало верх) к эксплуатируемым народам, и ни бывал готов, чтобы защитить их, ринуться на эксплуататоров. Но это не шло дальше вспышек, дальше словоизвержений, особенно яростных в такие минуты, когда вино освобождало титанов, придавленных тяжестью вулкана, и кратер начинал дымиться.
Тимону было хорошо известно, что титаны побеждены: он не принадлежал к числу тех простачков, которые восклицают: Gloria victis..[107 - Слава побежденным (лат.).] Его больше устраивало: Vae victoribus[108 - Горе победителям (лат.).] Ибо ни их знал. Все, что еще оставалось в нем честного, он вкладывал в тайную, но лютую, бездонную, безграничную ненависть к ним – к этим своим сообщникам или соперникам.
Но и побежденные были не лучше. Их он тоже знал, этих эксплуатируемых, людей, среди которых прошло его полное унижений детство; их ноги тоже были не легки для тех, кого они топтали. Пусть же их тоже топчут! Нет, Тимон не подставит свои широкие плечи, чтобы помочь свергнуть общественный порядок, хотя никто не смотрел на этот порядок – на этот беспорядок – более уничтожающим взглядом, чем он. Но этот взгляд он не мог скрыть от тех, кто, подобно ему самому, умел заглянуть в тайники души. И его хозяева, извлекая из него пользу, все же присматривали за ним. Он внушал им тревогу.
Но именно это обстоятельство успокоительно действовало на Аннету. (Не подумайте, однако, что от этого она стал а менее бдительной, напротив!..) И она находила некоторое, правда, слабое, но все же хоть какое-нибудь основание для снисходительности и надежды. Покуда человек остается внутренне правдивым и свободным, то, даже если он погряз в преступлениях, не все еще для него потеряно. Какая бы, самая низкая, корысть ни руководила его поступками, у себя, в своей пещере, он еще может оставаться бескорыстным. И это тайное, обособленное и в то же время составляющее самую основу человеческого существа бескорыстие подчас сливается с полным отсутствием интереса к чему бы то ни было. Оно и было тем невидимым пробным камнем, которым Тимон и Аннета сразу, с первого взгляда, без всяких объяснений, испытали друг друга и благодаря которому они поняли и приняли друг друга. Они могли без малейшего волнения все видеть, все выслушивать о себе, о других. В глубине души они не присваивали себе никаких преимуществ. Они были не настолько лицемерны, чтобы, подобно всей этой сволочи, подходить с одной меркой к себе, а с другой – ко всем прочим. Они оценивали по достоинству всю картину и самих себя в том числе. Самое важное – глаза. Говорят, что рыба начинает гнить с глаз. У Тимона глаза были здоровые. Здоровые глаза были и у Аннеты.
Хозяин в ней не ошибался. Он ничего не скрывал от этих ушей, раковины которых бесстрастно воспринимали все содрогания моря. Он бросал в них все, что его обременяло, все, что он видел, все, что он знал о человеческой комедии, в которой сам был актером, и о короляхшутах, которые ее ставили. Эти уши были его несгораемым шкафом. Он говорил Аннете:
– Береги кассу!
– Кассир – вы, – отвечала Аннета. – Ключ у вас. Можете проверить. Все налицо.
– И ничего не пропало? Ничего не забыто?
– Ни одного сантима. Счет верен.
Да, она ничего не забывала из того, что он ей поверял. Это было опасно. Но для кого из них опаснее? Положение наперсника, если к нему утрачено доверие, если он под подозрением, становится довольно трудным. Достаточно было взглянуть на эти кулаки, кулаки палача, лежавшие на столе, чтобы понять все. Но Аннета смотрела на них безразличным взглядом, она как будто даже о них и не думала. А Тимону было стыдно, что однажды у него Мелькнула тень подозрения. Нет, ничего не пропадет из кассы. Ключ у него в кармане.
Но несгораемый шкаф был набит до отказа. Благодаря этому Аннета набралась сведений из области политики. Она проникла за кулисы. Она могла бы теперь развить остроту шведского канцлера, которую повторяют попугаи истории: канцлер говорил о том, как мало нужно ума, чтобы управлять миром. Но он имел в виду только те куклы, что находятся на сцене. Аннета же видела, кто дергает ниточки. Конечно, государи, парламенты и министры, все те, кого называют властями предержащими, – не больше чем марионетки с граммофонными пластинками: они существуют для галерки. Вся их мудрость не дала бы десяти лошадиных сил, чтобы привести в движение огромную государственную машину. Но об этом заботятся другие – те, что стоят за занавесом. Машина движется благодаря им и благодаря звонарям.
Главные звонари-Дела и Деньги. Время политики миновало. Теперь царит Экономика. И, конечно, нельзя сказать, что она уж очень умна! Ведь она далеко не всегда выступает в образе человеческом. Чаще всего это octopus'ы,[109 - Спруты (лат.).] бесформенные и безыменные чудовища, которые шарят тысячами рук и в темноте все хватают своими слепыми щупальцами. И те немногие из них, обычно не склонные показываться на свет божий, которые все же всплывают на поверхность среди круговорота миллиардов, почти все они в наши дни – продукты искусственные: у них нет корней и нет семян, нет предков и нет потомков, нет сыновей, нет компаньонов, нет будущего. Они сами и деяния их обречены на исчезновение. Поэтому они только и ждут, когда же придет час их сверхмогущества – сверхмогущества безмерного. Они охвачены каким-то исступлением. Мудрое «завтра» не принимается ими в расчет, не оно обеспечивает им равновесие и длительную устойчивость, и они как бы говорят: «После меня хоть потоп!» Но король, который говорил это, – циник и провидец, – по крайней мере чувствовал приближение потопа и высчитывал с тайным сладострастием: «Когда он наступит, меня уже не будет». А эти некоронованные короли видят только свое «сегодня». И не дальше. Они открыли бы потопу все плотины, если бы рассчитывали, что, раньше чем он их унесет, им удастся поживиться обломками, которые он притащит. Разве не вел нефтяной король в течение десяти лет двойную игру, поднимая мир реакции против русской революции и одновременно стараясь вступить с ней в союз против этого мира?
Тимон показывал Аннете, какие новые силы управляют народами. С безграничным презрением говорил он о старых профессиональных политиках и о том, как слепо вертятся они в узком кругу страстей, предрассудков и мертвых идей. Аннета с ним соглашалась. Новые хозяева действовали успешнее старых: они отвергали устарелый национализм, они выбрасывали за борт весь его тяжелый и глупый багаж-тщеславие, злобу, ненависть, гордость, передававшиеся по наследству, из поколения в поколение, на протяжении столетий. Они выворачивали пограничные столбы, они трудились над созданием интернационала афер и наживы.
Но с первого же взгляда становится ясно, что старый, заржавленный ошейник они заменили цепями, гораздо более тяжелыми. Они сделали тюрьму более просторной, но лишь для того, чтобы загнать туда миллионы людей, – не одни эти кучки профессионалов от политики, которые дрались из-за ролей в комедии, но и статистов, фигурантов, публику, весь зрительный зал!
И никому от них не уйти. Подобно тому как в будущих войнах достанется каждому: и гражданскому населению, и женщинам, и старикам, и немощным, и детям, так и в образцовой тюрьме международного капитализма у каждого будет свой номер, там не потерпят ни одного независимого… О, разумеется, без всякого насилия! Просто механизм будет доведен до такой степени совершенства, что каждому придется либо подчиниться, либо умереть с голоду. Свобода печати и мнений сделается чем-то вроде призраков былых времен. И не останется ни одной страны, где можно будет укрыться от притеснений. Сеть мало-помалу опутает весь земной шар.
– Я не попадусь, – сказала Аннета. – Скорей убегу с крысами. Я перегрызу петли.
– А куда ты пойдешь? – спросил Тимон. – Все опутано сетью. Уйти некуда.
– Есть смерть, – возразила Аннета.
– Это тебя устраивает?
– Нет! Она злилась.
Тимон, посмеиваясь над ней, утверждал, что сеть прочна. Прорехи ни одной. Он имел в виду некоторые моральные принципы, еще сковывавшие старый политический национализм. Эксплуатируемым народами и тем, кто еще недостаточно вырос в политическом отношении, новый интернационал, интернационал денег, оставлял старых идеалистических проституток. Этот интернационал делал дела без разбора, и с друзьями и с врагами. Он спекулировал на войне и на гибели того или другого народа – и твоего и моего…
Взять хотя бы акционерное общество по изготовлению торпед. В нем объединились князья войны, магнаты дипломатии, венгры, немцы: Бисмарк, Гойош; знатные англосаксонские бароны металлургии: Амстронг, Уайтхед; председателем правления состоит французский адмирал, а все оно принадлежит левантинцу. Несколько кондотьеров от промышленности, несколько гангстеров из мира финансов; на шее у них болтаются не веревки висельников, как подобало бы, а ленты всех почетных орденов старого Запада. Они ведут игру не без блеска, но они ведут ее без компаса, они смешиваются с английскими и американскими трестами и компаниями держателей, чья тяжелая рука давит на оба континента. Могущество этих проконсулов, как и хитрость этих авантюристов, не мешает им быть людьми заурядными. Они не столько управляют огромными силами, объединенными или противоборствующими, сколько сами находятся в их власти и во власти действующих механизмов.
Вот почему слепая игра экономических сил становится еще тягостнее. Она подчинена неумолимой смене приливов и отливов и влечет за собой то войну, то мир, то обогащение, то разорение.
Тимон удивлял Аннету беспощадной ясностью, с какой он прощупывал внутренности этих хозяев мира я устанавливал бесплодность их случки с Деньгами. В нем главным образом говорил игрок, которого переполняло презрение к бессмысленности самой игры. Когда притязаешь на захват командных высот, надо ведь знать, что ты там хочешь делать. А у них ничего не было в голове, кроме желания командовать, то есть, говоря языком этих денежных тузов, наживаться. Будем надеяться, что когда-нибудь им вспорют брюхо! Хотя личные интересы Тимона были связаны с ними и вся его жизнь делала его врагом Пролетарской Революции, в глубине души он не без чувства жестокого удовлетворения смотрел, как в СССР широкие сплоченные, организованные массы объединяются, чтобы броситься на приступ. И он кричал им из глубины лесов: «Так их! Бей их в пузо!» Но это были минутные порывы ярости. Он не мог! Он был против них! Он не хотел их понять, хотя и был на это способен. Мало кто из людей его сорта был так способен оценить их по заслугам, как Тимон. Если бы он по рождению принадлежал к их среде, он мог бы стать у них вожаком. Быть может, такая мысль и забредала ему в голову. Но жизнь рассудила по-иному, неудача произошла при самом рождении. Не будем больше говорить об этом! Он вел другую игру. А уж какова бы ни была игра, надо вести ее до конца.
Но вел ли он ее до конца? В этом был весь вопрос. Со свойственной ей способностью приспособляться Аннета в своих суждениях о Тимоне приняла, как предпосылку, его точку зрения. Она пока не думала противопоставлять его взглядам какую-нибудь иную социальную концепцию: даже если допустить, что Тимон разрешил бы ей это, у нее самой еще не было в ту пору достаточно твердых, достаточно определенных взглядов на мировое хозяйство; ее индивидуализм был наделен широким размахом, но кругозор ее был ограничен, и ей еще не представлялось случая выйти за его пределы.
Она хорошо знала центр круга – самые глубины «я», и довольно плохо – окружность. Тимон расширял ее горизонт. И хотя зрелище раскраивалось перед ней малоутешительное, но ее любопытный, жадный и пылкий ум устремлялся туда, как ласточка. У нее не было старого мира, который надо было бы защищать. Не было старой колокольни с гнездом. У нее ничего не было, – только крылья и вольный воздух (и, конечно, птенец: Марк. Но он был одной с ней породы, он поступил бы так же, как ока). Поэтому в данный момент она только смотрела. А смотреть было на что! Какие столкновения!
Какие игрища зверей! А иные еще жалуются, что времена нынче скучные! Дурачье! Эпоха насыщенная!.. Правда, не очень приятная. То и дело с кого-то сдирают шкуру, и кровь льется, как вода. Но зато как интересно! О своих болячках некогда думать. Разве что о чужих! Захватывающее зрелище!.. Да, это вам не театральное представление!.. Декорации движутся, как в «Шествии священного Грааля». Но движутся не одни только декорации.
Мои глаза в движении, в движении мои ноги, все мое «я», весь мир. Я чувствую, как ветер, поднятый вращением Земли, хлещет мне в лицо. Куда несется Земля? Куда несемся мы? Не знаю… Но какая стремительность! Как хорошо жить, когда стоишь на носу корабля!..
Эта женщина сразу, с первого взгляда, и гораздо лучше, чем мужчины, охватила взором круг, по которому вращалась увлекаемая стихией человеческая масса. И, не пытаясь противостоять стихии, она инстинктивно стремилась слиться с нею. Для этого ей надо было слиться с той энергией, которая находилась тут же, рядом. И, отбросив в сторону всякие суждения о нравственных или безнравственных свойствах этой энергии, она хотела помочь ей превратиться в действие. Эта энергия – Тимон. Так пусть Тимон и будет Тимоном весь целиком!
Но он им не был… Аннета скоро это заметила. И первая, кого это встревожило, была она. Под Тимоном ходила челядь; она была у него на привязи, но привязанности к нему не питала. А рядом с ним стояли только соперники, и они больше всего опасались, как бы он не развернулся вовсю.
Да и сам он мало об этом думал, если не считать мимолетных вспышек. Этот колосс был отравлен ядом власти. Нельзя безнаказанно быть победителем мира, который до мозга костей изъеден. Если биться с ним сорок лет подряд, поневоле наберешься от него пота, сыпнотифозных вшей. Тимон был искателем наслаждений, жадным, порывистым; он не знал удержу. Свою похоть, свои прихоти, свою ненависть ему всегда нужно было утолить немедленно.