Но Леопольд тихонько умолял ее не мешать Сильвии – пусть утешается иллюзией.
Иллюзия рассеялась сама собой. Сильвия вернулась на место, опять взялась за работу и ничего больше не говорила. Вокруг нее разговаривали, но она не слушала. Скоро умолкли и остальные. В комнате нависло унылое молчание… Вдруг Сильвия закричала. Это был протяжный крик без слов. Упав грудью на стол, она стала биться об него головой. Быстро убрали иголки и ножницы. Когда Сильвия смогла заговорить, она стала проклинать бога. Она в него никогда не верила, но надо же отвести душу! И, грозно сверкая глазами, она осыпала бога грубыми ругательствами…
Она скоро обессилела, и ее отнесли в постель. Она лежала неподвижно.
Аннета не отходила от нее, пока она не заснула.
Домой Аннета возвращалась совсем разбитая. Над улицами уже вставал белесый рассвет… Марк не спал. Она стала раздеваться, дрожа от холода.
Но в последнюю минуту, когда уже собиралась лечь в постель, она босиком, в одной рубашке бросилась в комнату сына. Слишком много она за этот день перестрадала, слишком, долго крепилась! Она страстно целовала мальчика в губы, в глаза, в уши и шею, целовала ему руки и ноги, твердя:
– Родной мой, маленький мой… Ты не оставишь меня, не оставишь?..
Марк был испуган, смущен, сильно взволнован. Он плакал вместе с нею, жалея больше себя, чем других. Но и других тоже. Сейчас он почувствовал горечь своей утраты, он оплакивал эту любовь, которую раньше отвергал. С нежностью и грустью он вспоминал тот вечер, когда был болен и Одетта пробралась к нему. И подумал:
«А все же умер не я! Я жив!..»
Аннета дрожала при мысли, что предстоит еще такой же день. У нее на это не хватило бы сил. Но все дальнейшее переживалось уже не с такой ужасающей остротой, как в первые часы. Когда страдание доходит до высшей точки, оно неизбежно начинает спадать. От него либо умирают, либо привыкают к нему.
Сильвия взяла себя в руки. Лицо ее было мертвенно-бледно, у носа и в углах рта залегли жесткие складки (они, хотя потом и сгладились немного, навсегда оставили след на лице Сильвии). Но она была спокойна, деятельна, занялась вместе с мастерицами кройкой и шитьем траурных платьев.
Она отдавала распоряжения, надзирала за всем, работала сама, движения ее рук были точны и так же уверенны, как и взгляд. Когда она примеряла Аннете платье, та боялась проронить слово, которое могло бы напомнить Сильвии о похоронах. Но Сильвия сама о них заговорила – спокойно, хладнокровно. Она никому не хотела поручить связанные с ними хлопоты и распорядилась всем до мелочей. Это искусственное спокойствие Сильвия сохраняла до конца похорон. И только выполнению религиозных обрядов воспротивилась с холодной, сосредоточенной злобой. Она не прощала богу смерть девочки!.. До этого несчастья Сильвия была безотчетно неверующей, но к религии относилась только безразлично, а не враждебно. Не признаваясь в этом, слегка посмеиваясь над собой, она даже была растрогана, когда увидела свою хорошенькую дочку в белом платье причастницы… А теперь она знала, что все – обман, да, да!.. Подлый бог!.. Никогда она не простит ему!
Аннета боялась, что нечеловеческие усилия, которые делает над собой Сильвия, разрешатся новым приступом отчаяния, когда она вернется домой с кладбища. Но ей не удалось остаться с сестрой. Сильвия резким тоном велела ей идти домой. Присутствие Аннеты было для нее нестерпимо: ведь у Аннеты есть сын!..
На другой день встревоженный Леопольд пришел к Аннете и рассказал, что Сильвия не ложилась всю ночь. Она не плакала, не жаловалась, страдала молча. Не щадя себя, она начала по-прежнему работать в мастерской.
Привычные обязанности требовали своего настоятельнее, чем сама жизнь.
Тяжелое душевное состояние Сильвии сказывалось только в некоторых мелочах: раз она криво скроила платье (таких промахов за нею никогда не водилось) и, не сказав ни слова, выбросила его. В другой раз порезала пальцы ножницами. По вечерам ее уговаривали лечь. Но она все ночи напролет сидела в постели без сна, не отвечая тем, кто с нею заговаривал.
И каждое утро до работы в мастерской она ходила на кладбище.
Так прошли две недели. Однажды Сильвия вдруг среди бела дня куда-то скрылась. Приходили заказчицы, ждали. Подошел час ужина – ее все не было. Пробило десять, одиннадцать. Муж боялся, что она в отчаянии покончила с собой. Наконец в час ночи она вернулась домой и эту ночь спала до утра. Узнать у нее ничего не удалось. Следующие вечера она опять где-то пропадала. Теперь она уже стала разговаривать с окружающими и, казалось, оттаяла, но упорно скрывала, куда ходит по вечерам. Мастерицы начали шушукаться. Добрый муж жалел ее и, пожимая плечами, говорил Аннете:
– Если даже она изменяет мне, я не могу на нее сердиться: она так настрадалась!.. Если это может ее отвлечь от навязчивых мыслей… что ж, пускай!
Аннета как-то подстерегла Сильвию, когда та выходила из дому, и осторожно дала ей понять, какое беспокойство и какие подозрения вызывают ее отлучки, как они огорчают ее близких. Сильвия сперва не хотела даже остановиться и проявила полное равнодушие к тому, что о ней могут подумать. Но, узнав о доброте мужа, она растрогалась и, уступив внезапной потребности излить душу, увела Аннету к себе в комнату. Здесь она заперла дверь и, сев рядом с сестрой, вполголоса, с таинственным видом, блестя глазами, рассказала ей, что каждый вечер посещает кружок спиритов, которые собираются у стола, и там она беседует со своей умершей дочкой.
Аннета, не смея выдать свои чувства, с ужасом слушала Сильвию, которая умиленно пересказывала ей ответы Одетты. Сильвию теперь уже не нужно было заставлять говорить – ей радостно было повторять вслух слова девочки, в эти слова она вкладывала всю душу. Аннета не решалась разрушить иллюзию, которой только и жила теперь сестра. А Леопольд – тот даже готов был поощрять Сильвию. В глазах этого простого и здравомыслящего человека самовнушение Сильвии было не хуже всякой другой религии. Аннета посоветовалась с врачом, и тот сказал, что не надо трогать Сильвию, пока она не изживет свое горе.
Теперь Сильвия ходила сияющая. Глядя на нее, Аннета мысленно спрашивала себя, не лучше ли священная материнская скорбь, чем эта нелепая радость, оскорбляющая таинство смерти. В мастерской Сильвия уже не скрывала своих сношений с потусторонним миром. Девушки расспрашивали ее о сеансах – ее рассказы доставляли им такое же удовольствие, как те романы, что печатаются в газетах. Заходя в мастерскую, Аннета слышала, как они оживленно обсуждали последнюю беседу Сильвии с умершей Одеттой. А раз она видела, как одна из учениц хихикала, пряча лицо за материю, которая была у нее в руках. Сильвия, еще недавно столь чуткая к иронии и умело пускавшая ее в ход, теперь болтала, ничего не замечая, всецело поглощенная своей бредовой идеей.
На этом дело не кончилось. Однажды вечером, ничего не сказав Аннете, она повела на сеанс Марка. Она опять воспылала к нему восторженной любовью, и лицо ее светлело, когда он приходил. Не застав Марка дома, Аннета сразу догадалась, в чем дело. Но когда он вернулся поздно вечером взвинченный и расстроенный, она удержалась от расспросов. Ночью мальчик кричал во сне. Аннета встала и успокоила его, нежно гладя по голове.
Утром она сурово поговорила с Сильвией. Когда дело касалось ее сына, она не могла щадить сестру. На этот раз она не скрыла своего глубокого отвращения к ее опасным сумасбродствам и категорически запретила ей вовлекать в них ребенка. В другое время Сильвия отвечала бы не менее резко, но теперь она только загадочно усмехалась, потупив голову, чтобы не встречаться с гневным взглядом Аннеты. У нее не было прочной внутренней уверенности в истинности своих откровений, и она опасалась беспощадной критики сестры. Она не стала спорить с Аннетой и ничего не обещала – словом, вела себя, как нашкодившая кошка, которая лукаво и вкрадчиво слушает, как ее журят, а все-таки делает по-своему.
Она не решалась больше брать Марка с собой, но поверяла ему все, что слышала на спиритических сеансах, и очень трудно было помешать этим беседам, которые Марк хранил в тайне с такой же осторожностью, как и тетка. Она рассказывала Марку, что Одетта говорит с нею о нем. Это-то и привязывало Сильвию к мальчику: Одетта как бы завещала ей Марка. Она играла роль посредницы между обоими детьми, передавая каждому, что сказал другой. Марк, в сущности, ей не верил; критический ум, унаследованный от деда, защищал его от веры в такую бессмыслицу, но она волновала его воображение. Он слушал с любопытством и каким-то смутным отвращением. Увлекаясь этой нездоровой игрой, он в то же время строго осуждал Сильвию, распространяя свое презрение на всех женщин. Эта могильная атмосфера была опасна для мальчика его лет. Слишком рано было ему навязано знакомство с жуткой комедией жизни и смерти. Он как бы ощущал вокруг запах гниющих тел, он задыхался от этого запаха. И так как ум его не был настолько развит, чтобы защищать его, то бурные жизненные силы юности проявлялись в смутных инстинктах, которые бродили в нем, как звери в ночи.
Страшная стая! Можно подумать, что в силу какого-то закона эмбриологии психический организм человека в процессе развития проходит ряд самых низменных животных стадий, прежде, чем вознестись на высокую ступень ума и воли. К счастью, он короток, этот период, напоминающий о нашем происхождении от диких животных. Это – шествие призраков. Самое лучшее – дать им пройти как можно быстрее и, отойдя в сторону, ничем не пробуждать их темного сознания. Но период этот не безопасен, и самая любовная бдительность не может уберечь от него ребенка, ибо маленький Макбет один видит эти призраки. Всем другим, даже самым близким, место Банко кажется пустым. Взрослые слышат бодрый голос ребенка, смотрят в его невинное лицо, не замечая опасных теней, пробегающих в глубине ясных глаз. Да и сам он, любознательный наблюдатель, едва ли подозревает о них. Как ему распознать эти инстинкты жадности, жестокость и даже… склонность к преступлению, если они явились из чужого мира, в котором он не был рожден?
Нет ни одной порочной мысли, которая не коснулась бы его в этот период жизни, которой он не попробовал бы на вкус!
Две женщины опекали Марка, и обе не подозревали, каким нравственным уродом бывает в иные минуты этот баловень, который всегда у них на глазах.
Сильвия понемногу успокаивалась. Ее рассказы о спиритических сеансах уже не звучали так таинственно, она сообщала о них теперь без волнения, мельком, без всякой навязчивости. Скоро в тоне ее даже стала заметна какая-то принужденность, а там она и совсем перестала об этом говорить и больше не отвечала на расспросы… Разочаровалась ли она и не хотела в этом сознаваться? Или усталость ее одолела? Этого Сильвия никому не открыла. Но в долгих беседах, которые она по-прежнему вела с Марком, потусторонний мир занимал все меньше места и в конце концов отошел на задний план. Казалось, Сильвия снова обрела душевное равновесие. О пережитом испытании говорили постороннему глазу только некоторые перемены в ее наружности. Она постарела, и горе не только не одухотворило ее черты, а, напротив, придало им какую-то грубую телесность. Формы стали пышнее, в ней была та же грация, но больше блеска. Мощный инстинкт жизни победил мучительную тоску. И новые горести и радости, опадающие листья дней, пыль исхоженных дорог мало-помалу засыпали зияющую могилу в ее сердце.
Видимость бывает обманчива.
В семье Ривьеров жизнь опять шла обычным порядком. Но катастрофа оставила в сердцах трещину.
В жизни вселенной исчезновение ребенка – весьма малое событие. Смерть ходит среди нас и не должна была бы никого удивлять. С того дня, как мы приходим в мир, мы видим смерть за работой и привыкаем к мысли о ней. По крайней мере думаем, что привыкли. Мы знаем, что рано или поздно она придет и к нам и сделает свое дело. Мы предвидим горе. Но это не только горе, это нечто гораздо большее! Пусть каждый спросит себя, так ли это.
И большинство согласится, что чья-то смерть произвела переворот в его жизни. Это как смена эр: Ante, Post Mortem.[45 - До и после смерти (лат.).] Исчез человек – и всей нашей жизни нанесен удар, весь мир живых, вчера бывший царством света, сегодня одевается мраком… Камешек, один камешек выпал из свода – и свод рушится! Небытие поглощает все, оно не знает пределов. Если одно малое «я» – ничто, то и всякое «я» теряет значение. Если того, что я любил, больше нет, то и я, любивший, тоже превратился в ничто, ибо я существую лишь в том, что люблю… И с его смертью внезапно обнаруживается нереальность всего, что живет и дышит вокруг нас. И все приходят к этому, но каждый по-своему: кто инстинктом, кто разумом, кто смотрит этому прямо в лицо, кто трусливо отводит глаза в сторону.
От семейного древа отломилась маленькая веточка – Одетта. Другие ветви продолжали расти и давать побеги. Но из четырех три росли искалеченными.
Меньше всего катастрофа отразилась на отце. В день похорон на него больно было смотреть, он напоминал загнанную и свалившуюся лошадь, у которой тяжело поднимаются грудь и бока. Но прошло две недели – и он уже был снова поглощен своими делами, властные жизненные потребности взяли верх над горем, он работал, ел за двоих, разъезжал – и забывал.
Из двух женщин Аннету скорее можно было принять за осиротевшую мать.
Она была безутешна. Чем больше стирался в окружающей жизни след погибшей девочки, тем ее скорбь становилась острее. Одетта была ее ребенком больше, чем ребенком Сильвии. Эта дочь, не созданная ею из своей плоти, но избранница ее души, на которую она изливала весь свой запас нежности, была ей ближе родного сына. Теперь она корила себя за то, что недостаточно сильно любила Одетту, что скупилась на ласки, которые были так нужны этому ненасытному сердечку. Она внушала себе, что должна хранить память о девочке, потому что другие понемногу забывают ее.
Сильвия проявляла теперь странную веселость, суетливую и беспокойную.
Говорила громко, пересыпала утомительный поток слов остротами и фривольными замечаниями, которые ее народец в мастерской встречал взрывами хохота, а Марк ловил на лету и тайно смаковал. Он тоже отбился от рук.
Стал хуже учиться, слонялся без дела, повесничал, не упускал случая подурачиться: это была реакция души, защищавшейся от овладевшего ею ужаса.
Но кто из окружающих мог угадать это? Ведь каждый из нас для других – закрытая книга. Тебя считают равнодушным, а между тем ты жаждешь открыться – и не можешь… «Нет общности страданий…»
Любовь к умершей делала Аннету несправедливой к живым. Она видела в них эгоистов, которые всячески цепляются за жизнь, столкнув воспоминания на дно души, и сердилась на них за это.
Но вот однажды в воскресенье, когда Марк отправился с Леопольдом на спортивные состязания, Аннета, придя к Сильвии, нашла входную дверь открытой. Из прихожей она слышала тяжкий долгий стон. Это Сильвия, сидя в своей комнате, говорила сама с собой и плакала. Аннета на цыпочках вышла опять на лестницу, закрыла входную дверь и позвонила. Сильвия ей отворила. У нее были красные глаза. Она пояснила, что это от насморка, и тотчас принялась болтать с шумной и грубоватой веселостью. Начала рассказывать один из скабрезных анекдотов, которых у нее всегда было в запасе множество. У Аннеты щемило сердце. Значит, все это только притворство?
Но это было притворство лишь наполовину. Сильвия прежде всего старалась обмануть себя. Отчаяние, глубокое, беспросветное, безысходное, довело ее до какого-то шутовского, наигранного презрения к жизни. У нее оставался один выход: забыть и носить маску беспечного цинизма, которая в конце концов подменила ее истинное лицо. «Все на свете – трын-трава и выеденного яйца не стоит. Честность, благородство – пустые слова!.. Не надо ничего принимать всерьез. Нет! Пользоваться жизнью и смеяться над нею!
Одно необходимо – труд, потому что он потребность и потому что без него не проживешь…»
Еще многое сохранилось в этой разрушенной жизни. Инстинкты у Сильвии были сильнее разума. И хотя она как будто отметала все, Аннета и сын Аннеты крепко пустили корни в ее сердце. Они все трое были как бы слиты в одно существо. Впрочем, эта инстинктивная, почти животная любовь отлично уживалась в Сильвии с недобрыми чувствами. Сильвия, безжалостная к себе, была безжалостна и к Аннете. Она разговаривала с ней резко и насмешливо, потому что серьезность и нравственная требовательность Аннеты, ее безмолвная печаль, полная воспоминаний, раздражали Сильвию, как немой укор.
И это в самом деле был укор. Аннета была не настолько великодушна, чтобы щадить сестру. Правда, она видела, что Сильвия бежит от горя, как дичь от собаки, и жалела ее. Она сетовала на слабость человеческую и в то же время презирала людей за то, что они, ради исцеления от горя, жертвуют самым дорогим и всегда готовы изменить своим священнейшим чувствам, чтобы усыпить жестокую неотвязную боль. Это так сильно уязвляло Аннету еще потому, что в ней самой громко говорила малодушная жажда жизни, и она осуждала себя за это.
Вот чем объяснялась ее суровая сосредоточенность в первые месяцы после несчастья, ее нетерпимость, пессимистическая и надменная, под которой она скрывала рану сердца…
После печальной зимы снова пришла Пасха. В одно воскресное утро Аннета бродила по Парижу. Небо было ярко, воздух недвижим. Погруженная в свое горе, Аннета слушала унылый перезвон колоколов. Звуки сплетались в звенящую сеть, оплетали ее душу, увлекали из потока беспечных лет на песчаный берег, где лежал распростертый мертвый бог. Она вошла в церковь. И с первой же минуты почувствовала, что ее душат слезы. Долго сдерживаемые, они хлынули теперь ручьями. Она дала им волю. Никогда еще ей не был так понятен трагический смысл этого дня Пасхи. Стоя на коленях в углу придела, низко опустив голову, она слушала орган, слушала пение, гимны радости… Ах, эта радость!.. Вот так же Сильвия смеется, а сердце плачет там, в глубине… Да, теперь она твердо знала: страдалец Христос мертв, он не воскрес! А скорбная любовь всех его близких, любовь сотен поколений тщетно стремится отрицать его смертность… Но насколько горестная правда выше мифа о воскресении, насколько больше в ней подлинной религиозности! Ах, этот вечный печальный самообман страстно любящего сердца, которое не может примириться с утратой любимого!..
Аннете не с кем было поделиться своими мыслями. И, замкнувшись в себе наедине с маленькой умершей, она спасала ее от второй и более страшной смерти: забвения. Она была тверда в этой борьбе с самой собой и с другими. А так как всякая попытка насильственного воздействия на чужие мысли вызывает противодействие, то люди, которых осуждала Аннета, чувствуя себя задетыми, суровее, чем следует, порицали ее. И отчуждение между ними и ею росло.