С Марком они стали почти совсем чужие. Марк все дальше и дальше отходил от Аннеты. Разлад этот назревал уже давно. Но до последнего времени мальчик скрывал свое отношение, был сдержан и осторожен. Все то долгое время, которое он прожил вдвоем с Аннетой, он остерегался спорить с нею: силы были неравны, а он прежде всего хотел, чтобы его оставили в покое.
И он покорно давал матери высказываться. Таким образом, она постепенно обнаруживала перед ним все свои слабости, а он не выдавал своих. Теперь, найдя союзницу в тетке, Марк уже не боялся раскрыть карты. Сколько раз, бывало, мать, сердясь на него за то, что при малейшей попытке узнать его мысли он, как улитка, уходит в свою раковину, говорила ему:
– Ну, вылезай из своей норки! Покажи хоть раз, что у тебя в башке!
Или ты не умеешь говорить?
О, он умел говорить – на этот счет Аннета могла быть спокойна! И теперь он говорил… Лучше бы он молчал, как прежде!.. Что это был за упрямый спорщик! Он больше не боялся противоречить матери. Нет, он придирался к каждому ее слову. И каким дерзким тоном он возражал ей!
Это началось как-то вдруг, сразу, и, несомненно, отчасти виновата была Сильвия, коварно поощрявшая бунт племянника. Но была и более глубокая причина поведения Марка. Перемена в нем объяснялась приближением половой зрелости. Мальчик за несколько месяцев словно переродился: у него обнаружился совсем другой характер, капризные, резкие манеры. Прежняя молчаливость находила на него только приступами, и это было уже не миролюбивое, вежливое, немного лукавое молчание ребенка, желающего нравиться, – теперь в нем чувствовались враждебность и строптивость. Его невежливость, доходившая до грубости, резкий тон, необъяснимая жестокость, какой он отвечал на материнскую нежность Аннеты, больно ранили ее сердце.
Достаточно вооруженная против света, она была безоружна против тех, кого любила. Каждое грубое слово сына расстраивало ее до слез. Она этого не показывала, но Марк все отлично понимал. Все-таки он не изменил своего поведения: казалось, он старался делать матери назло.
Он, конечно, постыдился бы вести себя как с чужими людьми. Но мать была ему не чужая. Он был связан с нею, и еще как! Как живой плод, который, когда придет время, выходит из материнского чрева. Он создан из ее плоти, и, когда эта плоть становится его плотью, он разрывает ее.
В Марке было много черт, унаследованных не от матери и чуждых ей. Но, как это ни странно, не они были причиной разлада между ним и ею, а именно те черты, которые были у них общими. Ревнивая жажда независимости у Марка не была еще результатом ярко выраженной индивидуальности. В малейшем сходстве с матерью ему чудилось опасное посягательство. Защищаясь от него, он старался во всем отличаться от Аннеты. Что бы она ни говорила, что бы она ни делала, он говорил и делал все наоборот. Она была нежна – он разыгрывал бесчувственного, она была откровенна – он уходил в себя.
Ее горячности он противопоставлял холодность и резкость. И то, с чем Аннета боролась, то, что ее отталкивало (ах, как хорошо он знал ее натуру!), – все это его привлекало, и он спешил сообщить ей об этом. Так как мать стояла за нравственность, этот сопляк щеголял аморальностью перед самим собой, а главное – перед другими.
– Нравственность-это выдумка! – объявил он как-то матери.
И доверчивая мать приняла это всерьез. Она приписывала все дурному влиянию Сильвии, которой нравилось вносить сумятицу в мозг этого юнца, так разумно воспитанного матерью. Бац – и горсть диких семян брошена на грядку, и разворошены тщательно выскобленные дорожки!.. Сильвия находила достаточно доводов, чтобы убедить себя, что она действует в интересах мальчика. «Бедняжка растет, как оранжерейное деревцо в тесной кадке!.. Вот мы его пересадим!..» И, при всей своей любви к сестре, она с острым и жестоким удовольствием крала у нее это сердце, ее побег.
Марк, как все дети, чуткий к тому, что его касалось, подметил тайный поединок между сестрами и, конечно, старался извлечь из него выгоду для себя. С тонким коварством он оказывал явное предпочтение Сильвии и радовался, видя, что мать ревнует. Аннета уже не скрывала своей ревности. И (с большим основанием, чем Сильвия) объясняла эту ревность тревогой за сына. Сильвия любила племянника, и у нее было достаточно здравого смысла: ее легковесная житейская мудрость стоила всякой другой, более тяжеловесной. Но мудрость эта не годилась для тринадцатилетнего мальчика, он извлекал из нее опасные уроки. Она обостряла в нем аппетит к жизни, а уважения не внушала. Когда же уважение к жизни исчезает слишком рано, – тогда беда! Сильвия никак не могла привить Марку хороший вкус – разве только умение одеваться. Она водила его в кино на дурацкие фильмы и в мюзик-холлы, а он приносил оттуда ужасающие куплеты и впечатления, которые оставляли мало места для серьезных мыслей. Это сказывалось на его занятиях. Аннета сердилась и запрещала Сильвии брать Марка с собой. Но то был лучший способ укрепить союз между теткой и племянником. Марк считал, что мать его тиранит, и скоро сделал открытие, что в наши дни роль угнетенного очень выгодна. Аннета же на горьком опыте узнала, что положение тирана не так уж безопасно и приятно.
Теперь Марк на каждом шагу давал ей почувствовать, что он – жертва, а она злоупотребляет своей властью. Ну что ж, пусть так! Аннета твердо решила употребить свою власть на то, чтобы образумить сына. Она не желала больше выносить его легкомыслие, наглую рисовку, непристойное зубоскальство. Чтобы его обуздать, она в противовес этой распущенности стала подчеркивать свои нравственные правила. А Марку это было на руку: он давно поджидал случая поговорить с матерью на эту тему.
Однажды, возражая против какого-то запрещения матери, он сослался на мнение тетки. Аннета вспылила и сказала, что Сильвия вправе думать и делать, что хочет, и судить ее не следует, но что годится для нее, то никак не годится для него и он не должен ей подражать. Не во всем она может служить примером.
Марк выслушал эту тираду и небрежно заметил:
– Да, но у нее по крайней мере есть муж…
В первую минуту Аннета не нашла, что ответить: она не хотела понять… Что такое он сказал? Нет, не может быть!.. Затем кровь бросилась ей в лицо. Она сидела неподвижно, руки ее, только что занятые работой, праздно лежали на коленях. Марк тоже не шелохнулся. Ему уже стало немного стыдно, и он ждал, что будет… Молчание длилось долго. Волна гнева прилила к горячему сердцу Аннеты. Но она дала ей схлынуть. Возмущение сменилось презрительной жалостью. Она иронически усмехнулась.
«Несчастный мальчик!» – подумала она и, наконец, сказала вслух, снова принимаясь за работу:
– Ты, очевидно, думаешь, что женщина, у которой нет мужа и которая сама работает, чтобы прокормить своего ребенка, менее достойна уважения?
Марк утратил всю свою самоуверенность. Он ничего не ответил, не извинился. Но он был расстроен.
В эту ночь Аннета не могла уснуть… Значит, напрасно она принесла себя в жертву! То, что ее осудил свет, было в порядке вещей! Но он, он, которому она отдала всю себя! И как он узнал? Кто внушил ему эту мысль?
Аннета не могла на него сердиться, но была удручена.
А Марк спал спокойно. У него были некоторые угрызения совести, но сон оказался сильнее их. Хорошо выспавшись, он забыл бы и думать о них, если бы тревожный взгляд матери не вызвал их снова. Марку было неприятно, что мать не забыла о вчерашнем. Но он не мог решиться сказать ей, что ему совестно. Его это мучило, и он, по детской логике, злился на мать.
Оба не обмолвились больше ни словом о вчерашней сцене. Но с этого дня что-то изменилось в их отношениях. В привычных поцелуях чувствовалась какая-то принужденность. Аннета перестала обращаться с Марком, как с ребенком…
Откуда Марк узнал? Разговоры в лицее заставили его задуматься над тем, почему он носит фамилию матери. Давнишние намеки, подслушанные когда-то в мастерской и тогда непонятные, теперь стали ему яснее. Запомнил он и несколько замечаний Сильвии, неосторожно высказанных в его присутствии… Мать была для него загадкой; она его раздражала, и вместе с тем его волновала окружавшая ее атмосфера страстей, которых он не понимал, но чуял своим щенячьим нюхом… На всем этом он строил туманные и фантастические догадки, которые не вязались одна с другой. Марка сильно занимала тайна его рождения. Как узнать ее?.. Его оскорбительный ответ на замечание матери о Сильвии был отчасти ловушкой, которую он ей расставил… Неизвестное ему прошлое матери вызывало в нем смесь любопытства и злобы. Ни за что на свете не решился бы он спросить об этом Сильвию: подозревая, что мать в чем-то провинилась, он по-своему оберегал ее честь. Но он был обижен тем, что она скрывает от него какую-то важную тайну. Эта тайна стояла между ними, как кто-то третий.
Между ними и в самом деле стоял кто-то третий. Марк и не подозревал, что в иные минуты он вызывал в памяти Аннеты образ этого «третьего», своего отца… нет, хуже, – всех Бриссо!.. В глухой борьбе, которая завязалась между матерью и сыном, мальчик инстинктивно вооружался тем, что находил в себе противоположного Аннете. И, таким образом, он, сам того не зная, откапывал иногда и пускал в ход все черты, заимствованные из арсенала Бриссо: знаменитую снисходительную усмешку, самодовольство, легкомыслие и ханжество, неприязненное упорство, которого ничто не могло поколебать. В Марке эти черты проступали неясно, как тень, как отражение в воде. Но Аннета узнавала их и думала:
«Бриссо отняли его у меня!..»
Неужели Марк и в самом деле был ей чужой? Унаследованные от Бриссо черты, то, что служило ему оружием против нее, делали его чужим. Но рука, державшая это оружие, была плотью от плоти Аннеты. Здесь шла борьба между двумя существами, слишком родственными, слишком близкими друг другу, и борьба эта была попросту одной из тысячи прихотей Любви и Судьбы.
У него не было друга. Этот тринадцатилетний мальчик целые дни проводил в классе с тремя десятками других детей, но держался в стороне от товарищей. Когда он был моложе, он охотно болтал, играл, бегал, шумел.
Но вот уже года два на него находили приступы молчаливости, стремление к одиночеству. Это вовсе не означало, что ему не нужны товарищи: он в них нуждался, пожалуй, больше прежнего. Да, именно так! Потребность эта была слишком сильна, он слишком многого от них требовал и слишком много мог дать… Этот весенний куст был весь в шипах! Самолюбие его всегда готово было встать на дыбы. Всякая мелочь больно задевала его, и он этого боялся, а главное – боялся, как бы этого не заметили другие; нельзя обнаружить свою слабость и тем дать врагу козыри в руки (ведь в каждом друге скрывается враг).
То, что он угадал (или, вернее, вообразил) относительно своего рождения и прошлого матери, держало его в нелепом состоянии какой-то угрюмой неловкости. Почерпнув из книг некоторые сведения, он понял, что он «внебрачный» ребенок. (В романтических книгах, которые он читал, употреблялось другое слово, грубее и выразительнее.) В конце концов незаконное рождение стало для Марка предметом гордости, и он уже готов был увидеть в этом обидном архаизме оттенок благородства. Он считал себя не таким, как все, интересным, одиноким, даже обреченным. Он не прочь был занять место среди демонических героев Шиллера и Шекспира, таких же незаконнорожденных, как и он. Это обстоятельство давало и ему право презирать «свет» и выражать свое презрение в высокомерных тирадах – конечно, in petto.[46 - Про себя (итал.).]
Но когда Марк оказывался в «свете», то есть в классе, среди товарищей, он был робок, подозрителен, угнетен своей тайной и боялся, как бы ее не узнали. Его странное поведение, «роковое» выражение лица, тонкий ломающийся голос, легко краснеющее девичье личико и задор молодого петушка – все привлекало внимание других мальчиков и вызывало насмешки.
Один из этих шалопаев даже стал полушутя, полусерьезно приставать к нему с гнусными предложениями. Марка это потрясло. Его ярость и омерзение были так сильны, что от волнения он ночью заболел. Он не хотел больше ходить в лицей, но как объяснить матери причину? Он решил, что сам, без ее помощи, заставит себя уважать. В смятении он твердил мысленно:
«Я его убью».
Марк был в том возрасте, когда у мальчиков пробуждаются половые инстинкты. Они его волновали и пугали. Мать, до странности целомудренная, ничего не видела и не знала. А он умер бы со стыда, если бы она узнала.
И, одинокий, презирая себя, теряя голову, он покорялся ужасным требованиям постыдного инстинкта… Что может сделать ребенок, бедный ребенок, отданный во власть этим стихийным силам? Жестокая мучительница-природа зажигает в теле тринадцатилетнего человека пожар, и огонь этот, не находя пищи, пожирает его самого… Если у мальчика хорошие задатки, он может спастись, впав в другую крайность: аскетическую экзальтацию души, которая часто разрушает тело. Молодежь того времени была счастливее своих отцов – она уже начала прибегать к мужественному искусству спорта.
Марк был бы рад последовать примеру других, но и тут природа была против него: она не наделила его нужными для этого физическими силами. Ах, как он завидовал здоровым и сильным! Как ревниво ими любовался! Его восхищение походило на ненависть… Никогда ему не быть таким, как они!..
Желания, всякие желания, чистые, нечистые, – полнейший хаос… Они терзали его, как злые духи… И он стал бы игрушкой судьбы, ничто не могло бы спасти его, если бы не заложенные в нем здоровая нравственность и честность, более того – бессознательное благородство, искра священного огня, результат трудов, мужества и долготерпения лучших представителей рода, то, что не выносит грязи и бесчестия, не допускает позорного падения, то, что помогает человеку распознавать обостренным чутьем все дурное и низкое и вытравлять его в себе, извлекая из самых сокровенных тайников мысли. А если он не всегда может уберечься от грязи, то всегда осуждает ее, осуждает, бичует и карает себя…
Да здравствует Гордость!.. Sanctus!..[47 - Да святится (лат.).] Для таких натур, как Марк, гордость – залог душевного здоровья. Это – утверждение божественного начала в самой низменной натуре, это – источник спасения. Если бы не гордость, разве человек одинокий, не знающий любви, стал бы бороться с низменными желаниями? К чему было бы бороться, если бы он не верил, что должен оберегать какие-то высшие ценности и ради них победить или умереть?
Марк хотел победить. Победить то, что ему было и понятно и непонятно.
Победить нечто, еще не узнанное, но внушающее ему отвращение. Победить загадку жизни и то низменное, что есть в нем самом… Увы, и тут, как и во всем, он терпел бесчисленные поражения! Пытался работать, читать, взять себя в руки, но изменял себе, чувствовал, что распускается. Все то же проклятое слабоволие!.. Нет, сила воли у него есть, но она еще не развита, ее недостаточно, чтобы добиться того, чего он хочет, что поставил себе целью. То его мучает любопытство и желания, здоровые и нездоровые, и со всех сторон осаждают соблазны, то он впадает в какое-то бесчувствие и ничем не способен заняться, ни на чем сосредоточиться. Он упускает настоящее, забегая слишком далеко вперед. Его уже заботит будущее, выбор профессии. Он знает, что это надо решить как можно раньше, но он еще не может остановиться ни на чем, мечется между всеми возможностями, все ему интересно, – и в то же время безразлично, все влечет и отталкивает. Он сам не знает, чего хочет, он даже не способен хотеть или не хотеть. Внутренний механизм еще не налажен. Он бросается вперед – и вдруг застревает на месте или натыкается на что-то и снова оказывается на дне.
Тогда он исследует дно. Этот страдающий мальчик скорее, чем кто бы то ни было, способен почувствовать пустоту и скуку эпохи, стремящейся навстречу гибели. Он испытывает острое ощущение, что у ног его зияет пропасть…
А мать ничего не замечает. Она видит перед собой подростка, в котором еще много ребяческого. Видит угрюмого, требовательного, строптивого, болезненнообидчивого ломаку и любителя громких фраз. То он щеголяет непристойными выражениями, то вдруг пугается малейшей скабрезности. Больше всего раздражает Аннету его зубоскальство. Она и не подозревает, сколько горечи в этих насмешках. Она не догадывается, что это с его стороны вызов обидчице-судьбе. Мальчик остро чувствует себя обделенным: ведь он слаб, некрасив, он – бездарное ничтожество! Таким он себя считает и, окончательно пав духом, прибавляет к действительным своим недостаткам кучу выдуманных. Он словно ищет, чем бы еще себя унизить… Вот мимо проходят две молоденькие работницы. Они смеются – и Марк уверен, что смеются над ним. Ему и в голову не приходит, что девушки заигрывают с ним, что его покрасневшая рожица, рожица испуганной девочки, вовсе не кажется им такой уж некрасивой… Он читает в глазах учителей мнимую презрительную жалость к посредственному ученику… Он уверен, что те его товарищи, которые крепче и сильнее, презирают его за слабость и догадываются с его трусости. Из-за своей крайней нервности он бывает иногда малодушен и со свойственной ему честностью признается себе в этом и считает себя опозоренным. Чтобы себя наказать, он тайно от других затевает всякие опасные безрассудства, – при этом его прошибает холодный пот, но зато он чуточку реабилитирован в собственных глазах. Этот юный Никомед часто смеется над собой и своими поражениями. Но он зол на жизнь, сделавшую его таким, каков он есть, и больше всего зол на мать.
А мать не понимает, откуда эта враждебность. «Какой эгоист! Он думает только о себе…»
Только о себе? Но если он не будет думать о себе, что из него выйдет?
Если он не будет защищаться сам, кто же его защитит?
Так мать и сын живут рядом, одинокие, замурованные каждый в себе.
Время нежностей миновало. Аннета начинает повторять жалобу всех матерей.
– Он гораздо сильнее меня любил, когда был маленьким!