Но как догадались, что это был именно Вечный Жид? В записках говорится, что, когда «святой отец стал творить молитву, этот малый тоже начал ревностно молиться», так что, очевидно, святой Франциск первый заговорил с ним. Заговорив же, сразу понял, что перед ним не обычный человек. И по тому, что он говорил, и по самой манере вести беседу незнакомец вовсе не был похож на какого-нибудь авантюриста или путешественника, которых в те времена судьба нередко забрасывала на Восток. К тому же он с такой «живостью необычайной, будто видел всё собственными глазами, описывал как недавние, так и давно минувшие события, имевшие место в Индийской земле и в странах южных варваров», что «не токмо Симеон, но даже и сам святой отец, в изумление чрезвычайное пришедши, лишились дара речи». «Откуда ты, незнакомец?» – спросил святой отец, и тот отвечал: «Иудей, не имеющий постоянного пристанища в мире». Полагаю, что даже святой Франциск поначалу усомнился и не поверил этому человеку. Во всяком случае он потребовал: «Поклянись обителью блаженных Парайсо, что говоришь правду!» – на что незнакомец якобы ответил: «Клянусь!» «И тогда святой отец, не обинуясь более, вступил с ним в беседу, и долго весьма говорили они о том и о сём». Далее выясняется, что говорили они, во всяком случае в начале разговора, о делах, давно ушедших в прошлое, религиозных же вопросов не затрагивали вовсе.
Сначала речь шла о святой Урсуле, о том, как она, а вместе с ней 11?000 девственниц, приняли мученическую смерть, потом о чистилище святого Патрика, после чего, обсудив деяния святых апостолов, собеседники заговорили о том, как Господь Иисус Христос был распят на Голгофе. Причём, прежде чем перейти к этой теме, святой Франциск попросил у матроса несколько фиг, которыми был гружён корабль, и угостил ими Вечного Жида. Я упоминаю об этом, в общем-то совершенно незначительном, факте, только потому, что писал об этих фигах прежде. Вернёмся же к беседе.
Святой Франциск:
– Были ли вы в Иерусалиме, когда Господь принимал смертные муки?
Вечный Жид:
– Разумеется, я видел их собственными глазами. В те времена меня звали Иосиф, я был сапожником и жил в Иерусалиме. Как только правитель наш Пилат предал Господа на распятие, я, собрав домашних своих, постыдно насмехался над Господом и страданиями Его.
В записках рассказывается о том, как Иисус Христос, охраняемый фарисеями и первосвященниками, шёл нетвёрдой походкой «сквозь беснующуюся толпу» следом за крестьянином, несущим на спине Его крест. Багряница покрывала Его плечи. Голова была увенчана терновым венцом. На руках и ногах, словно розы, алели раны и рубцы от ударов кнутом. И только глаза Его ничуть не изменились. В глубине этих глаз, «ясных, голубых, совершенно таких же, как в прежние дни», застыло какое-то странное выражение по ту сторону печали и радости. И глаза эти произвели необыкновенное впечатление даже на такого человека, как Иосиф, который не верил в учение «сына плотника из Назарета». Вот что сам он говорит по этому поводу: «Каждый раз, как взглядывал я в глаза Господу, сердце моё невольно сжималось. Не потому ли, что Его глаза напоминали мне глаза моего умершего брата?»
Тем временем Иисус Христос, весь покрытый пылью и потом, очевидно желая перевести дух, остановился у порога его дома, мимо которого как раз проходил. Рядом скорее всего толпились препоясанные кожаными поясами фарисеи с непомерно длинными ногтями, благоухающие нардовым маслом блудницы, с волосами, напудренными голубой пудрой. Возможно, слева и справа блестели в лучах жгучего солнца щиты римских легионеров. Впрочем, в записках сказано просто: «собралось множество людей». Иосиф же, заметив остановившегося у его дома Иисуса, «вознамерился показать собравшимся, сколь велика его преданность первосвященникам». Держа в одной руке собственного сына, другою он схватил за плечо «Сына человеческого» и грубо толкнул Его. «На кресте и отдохнёшь вдоволь, ждать уж недолго» – так сказал он, издеваясь, потом, осыпав Иисуса бранью, поднял руку и ударил Его по лицу.
И тогда Иисус тихо поднял голову и строго посмотрел на Иосифа. Взгляд Его глаз, которые показались Иосифу такими похожими на глаза покойного брата, был испытующе суров. «Ты гонишь Меня, и Я уйду, но зато ты дождёшься Моего возвращения». Эти слова, более резкие, чем знойный ветер пустынь, мгновенно опалили душу Иосифа. Действительно ли Иисус произнёс их, этого не понял даже сам Иосиф. Однако «проклятие столь явственно прозвучало в его душе, что он содрогнулся». Поднятая рука сама собой опустилась, ненависть, туманившая голову и сердце, исчезла, и он, всё ещё держа на руках ребёнка, неожиданно для самого себя опустился на дорогу и попытался поцеловать искалеченную, с вырванными ногтями ногу. Но поздно – Иисус, подгоняемый легионерами, уже удалился. Иосиф растерянным взглядом проводил мелькавшую в толпе багряницу. И в тот же миг глубокое раскаяние пронзило его душу. Но рядом не было никого, кто мог бы его понять. Даже его собственные жена и дети истолковали его порыв как очередную насмешку над Христом, как если бы он возложил Ему на голову терновый венец. И, конечно же, прохожие только смеялись.
Иосиф не помнил, когда жена забрала у него ребёнка, яростное иерусалимское солнце, от которого, казалось, плавились камни, светило ему в спину, пыль, поднимавшаяся от дороги, ложилась на одежду, по щекам текли горячие слёзы, а он всё стоял и стоял на коленях, не в силах двинуться с места…
«Велик город Иерусалим, и многие насмехались над Господом, но единственно я уразумел, что сие было грехом. И именно как уразумевший и был предан проклятию. Небеса не карают того, кто творит грех, не ведая, что творит. Иными словами, я один несу на себе бремя греха за то, что Господа подвергли мучительной смерти на кресте. Но коль скоро именно наказание влечёт за собой искупление, спасён Господом буду тоже только я один. Ибо тому, кто, сотворив грех, уразумел, что именно он сотворил, Небеса ниспосылают одновременно и кару, и искупление». Вот так в конце записок Вечный Жид отвечает на мой второй вопрос. И вряд ли стоит тратить силы на то, чтобы проверить, правилен этот ответ или нет. В конце концов, получить ответ на вопрос – и то уже немало. А если кому-нибудь удастся обнаружить в старинных книгах на Востоке или на Западе ответ на мои вопросы, надеюсь, что вы не сочтёте за труд поставить меня в известность. Я же со своей стороны рассчитывал привести ещё больше цитат из вышеупомянутых записок, но, к сожалению, у меня не хватило места. Поэтому ограничусь тем, что сошлюсь в заключение на Берингуда, который усматривает истоки легенды о Вечном Жиде в 28-м отрывке 16-й главы Евангелия от Матфея и в 1-м отрывке 9-й главы Евангелия от Марка.
Один день из жизни Оиси Кураноскэ
Яркий солнечный свет пробивался сквозь плотно закрытые ставни-сёдзи, и тень старой узловатой сливы на них, раскинувшаяся от края до края окна, казалась чёткой, будто рисунок тушью. Оиси Кураноскэ[10 - Оиси Ёсикацу (др. вариант прочтения имени – Ёсио) (1659–1703) – старший из «сорока семи ронинов» – группы самураев, которые отомстили за своего сюзерена Асано Наганори, убив его врага Киру Ёсинаку, и стали героями многочисленных художественных произведений (собирательно известных как «Тюсингура»). Оиси Ёсикацу называют также Оиси Кураноскэ, где «кураноскэ» – самурайский титул. В рассказе Акутагавы описывается период, когда сорок семь ронинов во главе с Оиси Кураноскэ уже совершили свою месть и находились под надзором князя Хосокавы в ожидании приговора сёгуна.], от рождения наречённый Ёсикацу, прежде вассал князя Асано Наганори, а ныне узник княжеского дома Хосокава, сидел перед сёдзи очень прямо, со сдвинутыми коленями, погрузившись в чтение. Читал он, вероятно, один из свитков «Троецарствия», который одолжил у кого-то из приближённых Хосокавы.
Из девяти человек, обычно помещавшихся в этой комнате, Катаока Гэнгоэмон был в отхожем месте, Хаями Тодзаэмон отправился в комнату к младшим по рангу самураям и ещё не успел вернуться. Остальные шестеро – Ёсида Тюдзаэмон, Хара Соэмон, Масэ Кюдаю, Онодэра Дзюнай, Хорибэ Яхэй и Хадзама Кихэй – либо писали письма, либо тоже сосредоточенно читали, не замечая игры света и теней на сёдзи. Все они были людьми немолодыми – никого младше пятидесяти – и, быть может, потому в этот весенний день в комнате стояла такая тишина, что по коже пробегал холодок. Иногда раздавалось покашливание, но и оно едва колебало воздух, в котором был разлит запах туши.
Кураноскэ поднял глаза от «Троецарствия» и, притворяясь, будто смотрит вдаль, тихонько протянул руки к стоявшей рядом жаровне. Внутри, под металлической решёткой, красиво рдели тлеющие по краям угли, бросая отсветы на окружавшую их золу. Вместе с теплом от огня Кураноскэ почувствовал, как его сердце заново наполняется тихим удовлетворением. То же самое он ощущал в прошлом году, в пятнадцатый день последнего месяца, когда они с товарищами отомстили за господина и удалились в храм Сэнгакудзи, где он написал:
Вздох облегченья:
Вот и свободна душа,
Путь мой окончен.
Чистого света луны
Тучам уж не омрачить.
Покинув Ако, замок своего господина, он провёл почти два года в тревогах и заботах, готовя план мести. Терпеливо выжидать удобный случай, сдерживая рвущихся в бой товарищей, – было само по себе нелегко. Кроме того, за каждым его шагом следили лазутчики, засланные вражеским кланом. Ему приходилось изображать никчёмного гуляку, чтобы их обмануть, – и одновременно развеивать сомнения товарищей, чтобы не приняли такой образ за чистую монету. Вспоминая тайные сходки в Ямасине и Маруяме, он чувствовал, как в сознании воскресают тогдашние тревоги. …Но так или иначе – в конце концов они достигли цели, к которой стремились.
Теперь оставалось только одно: дождаться высочайшего приговора для всех сорока семи. Впрочем, это наверняка не займёт много времени. Да. Путь пройден. И дело не только в том, что они отомстили. Месть была практически совершенной – полностью соответствующей его представлениями о должном, и потому сердце Кураноскэ грело не только сознание исполненного долга, но и то, что удалось воплотить в жизнь свои нравственные идеалы. Никакие угрызения совести не тревожили его душу – не было причин стыдиться ни своих целей, ни средств. Может ли радость быть более полной?
При этой мысли лоб Кураноскэ разгладился. Со своего места у жаровни он окликнул Ёсиду Тюдзаэмона, который, видимо, утомившись чтением, опустил книгу на колени и чертил по ней пальцем знаки, будто практикуясь в каллиграфии.
– Жарковато сегодня.
– Да уж. Если так сидеть, от жары спать хочется.
Кураноскэ улыбнулся: ему вспомнилось хокку, которое в первый день нового года сложил Томимори Сукээмон, захмелев после трёх выпитых чарок сакэ:
В первый день весны
Выспаться не зазорно
И самураю.
Строчки в точности отражали его нынешнее настроение.
– Когда дело сделано, душа расслабляется.
– Оно, конечно, верно.
Тюдзаэмон взял трубку и деликатно затянулся. Голубоватый дымок поднялся лёгкой струйкой в послеполуденном свете весеннего дня и тихо растаял.
– Разве мы думали, что станем проводить дни в покое, как сейчас?
– И правда. Я и не мечтал увидеть ещё одну весну.
– Похоже, нам повезло.
Они переглянулись: в глазах у каждого плескалась довольная улыбка. Кураноскэ, наверное, мог бы сидеть так вечно, наслаждаясь теплом весеннего дня и мыслями о собственных успехах, если бы в этот момент на сёдзи позади него не легла тень, превратившаяся в мощную фигуру Хаями Тодзаэмона, который в следующий момент вошёл в комнату. Вместе с широкой улыбкой раскрасневшегося Тодзаэмона в их мирок бесцеремонно вторглась реальность. Впрочем, двое собеседников об этом пока не знали.
– У младших, похоже, весело, – сказал, вновь затягиваясь, Ёсида Тюдзаэмон.
– Сегодня за старшего Дэнъэмон – они отлично развлекаются беседой. Катаока недавно туда заглянул, да так и засел у них.
– Вот оно как! То-то я думал, куда он подевался, – засмеялся Ёсида и закашлялся от дыма. Онодэра Дзюнай, который, не отрываясь, что-то писал, удивлённо поднял было голову, но тут же вновь опустил взгляд и забегал кистью по бумаге, – видимо, сочиняя письмо жене в Киото.
– Что же там за разговоры такие занимательные? – усмехнулся Кураноскэ. Вокруг глаз у него пролегли глубокие морщины.
– Да больше пустое, всякая болтовня. Разве только когда Тикамацу рассказывал про Дзиндзабуро[11 - Дзинзабуро – слуга Тикамацу Канроку, одного из сорока семи ронинов. За несколько дней до запланированной мести Тикамацу уволил слугу, но тот, не желая покидать хозяина, попытался совершить самоубийство. После того, как враг был убит, Дзинзабуро встретил самураев с провизией и накормил, чтобы подкрепить их силы.] – у Дэнъэмона даже слёзы на глаза навернулись. А кроме этого… Правда, вот ещё новости интересные. Говорят, после того, как мы расправились с Кирой, в Эдо вошла в моду месть.
– Ха, ну и дела! – Ёсида посмотрел на Хаями Тодзаэмона озадаченно. Тот по непонятной причине пересказывал эти слухи с большой гордостью.
– Я уже слышал пару подобных историй, но самая смешная – та, что произошла на Минами-Хаттёбори, в квартале Минато-мати. Сперва, значит, тамошний торговец рисом поругался в бане с соседом-красильщиком. Поссорились из-за какой-то мелочи – может, один на другого кипятком брызнул или вроде того. А красильщик возьми да и побей торговца шайкой. Тогда один из подмастерьев в рисовой лавке затаил обиду, подкараулил красильщика вечером и воткнул ему в плечо крюк – да ещё с криком: «Вот тебе за моего господина!» – со смехом рассказал Хаями, помогая себе жестами.
– Но ведь это возмутительное бесчинство!
– Красильщик, похоже, серьёзно ранен. Но удивительно то, что вся округа на стороне подмастерья. И в Торитё на Третьей улице была подобная история, и в Синкодзи-мати на Второй улице, и ещё где-то, не припомню… В общем, в куче мест. Все нам подражают – ну не смешно ли?
Они с Ёсидой переглянулись и захохотали: происшествия, конечно, были пустяковыми, а всё-таки приятно знать, как подействовало их мщение на жителей Эдо. Но Кураноскэ, прижав руку ко лбу, молчал – и, единственный из присутствующих, сохранял равнодушный вид. Рассказ Хаями Тодзаэмона, как ни странно, слегка омрачил его безоблачное настроение. Конечно, Кураноскэ не собирался брать на себя ответственность за всё, что так или иначе могло проистекать из их поступка. Они отомстили, а в Эдо принялись им подражать – что ж! Его совесть чиста. И всё же он чувствовал: на сердце уже не так по-весеннему тепло.
По правде говоря, его немного удивляло то, как отозвалось сделанное ими, – будто круги пошли по воде. Но, хотя в обычных обстоятельствах он бы тоже посмеялся вместе с Хаями и Ёсидой, сейчас рассказанная история заронила в его – ещё недавно исполненную довольства – душу зёрнышко досады. Быть может, довольство это имело настолько нескромную природу, что, вопреки здравому смыслу, втайне подразумевало одобрение любых собственных деяний и их последствий? Конечно, сам Кураноскэ не препарировал свои чувства подобным образом – и близко нет! Он ощущал лишь, что весенний ветерок повеял неожиданным холодом, и это было ему неприятно.
Впрочем, остальные двое не обратили никакого внимания на то, что он не смеётся. Напротив, добряк Тодзаэмон определённо счёл, что Кураноскэ не меньше него самого заинтересовался разговором. Иначе он, вновь отправившись в покои к младшим, не привёл бы с собой Хориути Дэнъэмона, вассала дома Хосокава, нёсшего в тот день караул. А между тем так и случилось: Хаями Тодзаэмон, который не откладывал дела в долгий ящик, кивнул Ёсиде Тюдзаэмону и, сказав: «Приглашу его сюда», – мигом раздвинул перегородки-фусума и беспечно направился за товарищем. Вскоре он, по-прежнему сияя улыбкой, вернулся в сопровождении грубоватого местного самурая.
– Простите, что отвлекаем вас, – тоже улыбнувшись, вежливо сказал тому Тюдзаэмон вместо молчавшего Кураноскэ: с тех пор, как они здесь оказались, между ними и Дэнъэмоном, с его простотой и прямотой, установились добрые, тёплые отношения, будто они знали друг друга давным-давно.
– Господин Хаями велел непременно к вам зайти, вот я и решился заглянуть. Надеюсь, не помешал.
Дэнъэмон уселся и оглядел собравшихся, пошевелив густыми бровями на загорелом лице с таким выражением, будто вот-вот расхохочется. Теперь уже все в комнате отложили книги или письма и стали его приветствовать. Поклонился вежливо и Кураноскэ. Особенно забавно было наблюдать Хорибэ Яхэя: тот успел задремать с очками на носу, читая «Тайхэйки»[12 - «Тайхэйки» – японский исторический феодальный эпос второй половины XIV в.] и, вдруг разбуженный, второпях сдёрнул их с носа, чтобы поклониться, как полагалось. Это, похоже, очень развеселило Хадзаму Кихэя, который, отвернувшись к стоявшей рядом ширме, давился смехом.
– Дэнъэмону с нами, стариками, наверное, неинтересно, потому он так редко к нам заглядывает, – сказал Кураноскэ с необычной для себя мягкостью: довольство, хоть и померкнув отчасти, ещё теплилось в его сердце.