Оценить:
 Рейтинг: 0

Мадонна в черном

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Я сказал ему первое, что пришло в голову, не желая обсуждать своё настроение. А мимо нас одна за другой проносились автомобили и кареты.

5

На следующий день после лекции профессора Оцуки (рассказ о философии Риккерта был самым поучительным из всего, что мне доводилось слушать на занятиях) мы с Нарусэ, подгоняемые пронизывающим ветром, пошли в закусочную «Иппакуся», чтобы съесть традиционный обед за двадцать сэнов.

– Ты видел женщину, которая сидела позади нас на концерте? – вдруг спросил меня Нарусэ.

– Нет. Я видел только живой скелет в пудре и золоте.

– Скелет в золоте… О чём это ты?

– Неважно. В любом случае сидела она не сзади. А ты что, влюбился?

– Какое там! Даже имени её не знаю…

– Что-то ты темнишь. Если ты её не знаешь, зачем тогда спрашиваешь?

– Дело вот в чём. Когда я пришёл домой, мама спросила, видел ли я женщину, которая сидела позади меня. Оказывается, её прочат мне в жёны.

– Значит, тебе подстроили смотрины?

– Только они так и не состоялись.

– Раз ты ею заинтересовался, смотрины состоялись. Верно? Твоя мамаша тоже хороша. Если хотела познакомить тебя с девушкой, надо было её усадить впереди нас. Будь у нас глаза на затылке, мы бы не перебивались обедами за двадцать сэнов.

Нарусэ, воспитанный в почтении к родителям, ответил мне удивлённым взглядом, а потом сказал:

– А если смотрины устраивались для неё, то нас, выходит, рассадили правильно.

– Ну, если устраивать смотрины в таком месте, кому-то придётся выйти на сцену… Так что ты ответил?

– Сказал, что не видел. Я ведь и правда её не видел.

– И теперь ты собрался пожаловаться мне… Жаль, конечно, но зачем же было устраивать смотрины на концерте? Другое дело в театре. Во время спектакля я и так глазею на всех подряд.

Тут мы с Нарусэ не выдержали и рассмеялись.

В этот день после обеда были занятия немецким языком. Мы посещали их по так называемой «ямбической системе»: когда на лекцию шёл Нарусэ, я отдыхал, а потом мы менялись ролями. Мы по очереди пользовались одним учебником, подписывали в нём транскрипцию немецких слов и по нему же потом готовились к экзаменам. В тот раз подошла очередь Нарусэ, и я, вручив ему после обеда учебник, вышел из закусочной на улицу.

Ледяной ветер вздымал в небо тучи пыли, подхватывал жёлтые листья гинкго и загонял их даже в букинистическую лавку напротив университета. Вдруг мне захотелось навестить Мацуоку. В отличие от меня (да и, видимо, большинства людей) Мацуока считал, что в ветреные дни на него снисходит умиротворение. Вот я и подумал, что в такую погоду он непременно должен быть в хорошем расположении духа, и, придерживая шапку, постоянно слетавшую с головы, отправился в пятый квартал Хонго. У двери меня встретила старушка, которая сдавала Мацуоке комнату.

– Господин Мацуока ещё отдыхает, – сказала она, изобразив на лице сожаление.

– Неужели спит? Ну и соня!

– Нет, он изволил трудиться всю ночь и отошёл ко сну совсем недавно. Сказал, что ложится спать, и теперь, верно, изволит отдыхать.

– Вдруг он ещё не уснул. Пойду-ка проверю. Если спит, сразу спущусь обратно.

На цыпочках я поднялся на второй этаж, где находилась комната Мацуоки. Отодвинув перегородку-фусума, я вошёл в полутёмную из-за закрытых ставен комнату, в центре которой была постель. У изголовья стоял шаткий лакированный столик, на котором высились стопки рукописей. Под столом на старой газете лежала большая горка шелухи от земляных орехов. Я сразу вспомнил, что Мацуока работает над трёхактной пьесой. «Пишет», – подумал я. Обычно в таких случаях я садился за стол и просил Мацуоку прочитать свежую рукопись. К сожалению, тот, кто должен был откликнуться на мою просьбу, сейчас спал как убитый, прильнув к подушке давно не бритой щекой. Разумеется, будить его я не собирался, однако и уходить ни с чем мне тоже не хотелось. Я присел возле столика и стал читать отдельные страницы рукописи. Вдруг весь второй этаж сотрясся от сильного порыва ветра. Мацуока продолжал спать, тихо посапывая. Я понял, что делать мне здесь больше нечего, нехотя поднялся и направился к выходу, а проходя мимо, случайно взглянул на Мацуоку и заметил у него на ресницах слёзы. Следы слёз виднелись и на щеках. Он плакал во сне. Охватившее меня вначале воодушевление – мол, человек пишет, работает – тут же улетучилось. Вместо него появилось чувство нестерпимой безысходности, словно я тоже всю ночь напролёт мучился над рукописью. «Вот ведь глупость! Трудиться так тяжело, что даже плачешь во сне! А если надорвёшься? Что тогда будешь делать?» – так хотел я обругать Мацуоку, но втайне желал и другого – похвалить: «Надо же, как самоотверженно он страдает!» Тут у меня самого выступили на глазах слёзы.

Я потихоньку спустился по лестнице. Старушка обеспокоенно спросила:

– Он изволит отдыхать?

– Спит без задних ног, – бросил я и, чтобы старуха не видела моих слёз, быстро вышел на улицу.

Там ветер по-прежнему поднимал клубы пыли. В небе что-то завывало. Я взглянул вверх. Высоко надо мной плыл маленький белый диск солнца. А я остановился посреди тротуара и стал размышлять, куда бы теперь отправиться.

Просвещённый супруг

Однажды в Музее Уэно открылась выставка, посвящённая культуре раннего Мэйдзи. Я пришёл на выставку, когда пасмурный день уже клонился к вечеру, и стал обходить залы, внимательно рассматривая экспонаты. В последнем зале я увидел человека, разглядывавшего несколько старинных эстампов. Это был пожилой господин, стройный, франтоватый, в безукоризненном чёрном костюме и дорогом котелке. Я сразу узнал в нём виконта Хонду, с которым меня познакомили на одном мероприятии несколько дней назад. Уже наслышанный о нелюдимости виконта, я отошёл в сторону, раздумывая, привлечь его внимание или нет. Тем временем виконт, видимо, услышал звук шагов и медленно повернулся ко мне. По его губам, наполовину прикрытым седеющими усами, скользнула тень улыбки. Он слегка приподнял котелок и мягко меня поприветствовал. Я сразу почувствовал облегчение, вежливо поклонился в ответ и не спеша приблизился.

Виконт Хонда принадлежал к той породе людей, у которых красота проявляется с возрастом, словно отблеск вечерней зари, однако душевные муки оставили на нём необычный для представителя аристократии отпечаток задумчивости. Помню, что при знакомстве, как и сегодня, я обратил внимание на булавку с большой жемчужиной, которая поблёскивала на фоне его чёрного костюма. Глядя на неё, я почему-то чувствовал, будто заглядываю в сердце виконта…

– Как вам эти эстампы? Похоже, здесь изображён сеттльмент Цукидзи. Гравюра искусная, верно? Интересно сочетаются свет и тени.

Виконт говорил тихо, указывая серебряным набалдашником тонкой трости на один из эстампов, висевших за стеклом. Я согласно кивнул.

– Токийский залив со слюдяными волнами, пароходы с флагами разных стран, мужчины и женщины, гуляющие по улицам, одинокая сосна в стиле Хиросигэ у дома в западном стиле – смешение японского и европейского и в выборе темы, и в технике, смешение, которое и создавало чудесную гармонию, присущую искусству раннего Мэйдзи. С тех пор наше искусство навсегда утратило эту гармонию. Она исчезла и в нашем родном Токио.

Я снова кивнул в знак согласия и добавил, что гравюра с Цукидзи интересна не только сама по себе. Она также напоминает о безвозвратно утерянной эпохе Просвещения с её двухместными колясками рикш, украшенными львами, с дагеротипами, с которых улыбаются нам нарядные гейши… Виконт выслушал меня с улыбкой и не спеша перешёл к витрине напротив, где висели гравюры укиё-э, созданные Тайсо Ёситоси.

– Взгляните на этого Ёситоси, – сказал он. – Кикугоро в европейской одежде и Хансиро в парике стиля итёгаэси разыгрывают трагедию под театральной луной. Перед глазами так и встаёт далёкая эпоха – уже не Эдо, но ещё не Токио, будто час между днём и ночью.

Я слышал, что Хонда стал нелюдимым совсем недавно, а раньше, когда он возвратился из путешествия в Европу, слыл человеком светским и пользовался известностью не только в официальных кругах, но и среди широкой публики. Здесь, в безлюдном выставочном зале, среди старинных гравюр Хонда словно провозглашал некую неоспоримую истину. Но именно это вызвало во мне внутренний протест, и я решил сменить тему и поговорить о развитии жанра укиё-э, однако виконт, указывая на гравюры Ёситоси, продолжал тихо и вкрадчиво:

– Только представьте: когда люди вроде меня смотрят на эти гравюры, то вспоминают события тридцати-, сорокалетней давности, словно они произошли вчера, и стоит открыть газету, как увидишь заметку о бале-маскараде в клубе «Рокумэйкан». Честно говоря, придя на эту выставку, я никак не могу отделаться от чувства, будто люди тех времён ожили и бродят невидимками по залу. Словно призраки порой останавливаются у меня за плечом и начинают нашёптывать на ухо истории из прошлого. Взгляните на портрет Кикугоро в европейском костюме. Он удивительно похож на одного моего приятеля. Когда я стоял перед ним, то так отчётливо ощутил его присутствие, что мне захотелось с ним поздороваться и посетовать на то, что давно не виделись. Если хотите, я могу вам о нём рассказать.

В голосе Хонды слышалась тревога, и он отводил глаза в сторону, словно не был уверен, что я соглашусь. Я вспомнил, что несколько дней назад, когда я с ним познакомился, мой друг, представляя меня, сказал виконту: «Он писатель, так что, если вспомните интересный случай, обязательно ему расскажите». Признаться, меня настолько увлекли воспоминания виконта о давно минувших днях, что я готов был хоть сейчас нанять карету и отправиться вместе с Хондой на окутанные туманом прошлого оживлённые улицы с богатыми кирпичными домами, поэтому с радостью согласился выслушать его рассказ.

– Пойдёмте туда, – предложил Хонда.

Мы прошли к стоявшей в центре зала скамье. Рядом никого не было. Вокруг высились стенды, за стеклом которых висели освещённые холодным светом пасмурного дня старые эстампы и гравюры. Опустив подбородок на серебряный набалдашник трости, виконт Хонда обвёл взглядом зал, словно сверяясь с воспоминаниями, а затем повернулся ко мне и тихо начал рассказ:

– Моего друга звали Миура Наоки. Познакомились мы случайно на пароходе, возвращаясь в Японию из Франции. В ту пору ему только исполнилось двадцать пять лет. Столько же, сколько и мне. Он был точь-в-точь как тот портрет Кикугоро: узкое белое лицо и длинные, расчёсанные на прямой пробор волосы. Будто живое олицетворение тогдашней эры просвещения – начала эпохи Мэйдзи. За время долгого путешествия у нас возникла взаимная симпатия, которая переросла в близкую дружбу, и в Японии мы стали встречаться почти каждую неделю. По словам Миуры, его родители – крупные помещики из Ситая – скончались, пока он был во Франции. Единственный ребёнок в семье, Миура унаследовал солидное состояние. Когда мы познакомились, он жил в полном достатке: большую часть времени развлекался, а на службу в один из банков ходил только для проформы. Вернувшись на родину, он обставил в западном стиле кабинет в особняке родителей близ Рёгоку и зажил жизнью состоятельного человека.

Я вижу сейчас кабинет Миуры так же ясно, как рисунок на том эстампе: выходящие на реку Сумида французские окна, белый потолок с золотым бордюром, кресла и диван красной марокканской кожи, на стене портрет Наполеона, резной книжный шкаф чёрного дерева, мраморный камин с зеркалом, на каминной полке карликовая сосна, в которой души не чаял покойный отец Миуры. Так в те времена обставляли кабинеты. Всё в них противоречило друг другу, вызывало ощущение странной смеси старого и нового, одновременно мрачного и кричащего и напоминало, если позволите ещё одно сравнение, звук расстроенного рояля. Миура, облачённый в дорогое шёлковое кимоно, усаживался под портретом Наполеона и читал что-нибудь вроде стихов Гюго. Кабинет его мог бы послужить натурой для одного из выставленных здесь эстампов. Я всегда со смешанными чувствами смотрел, как мимо проплывали по реке лодки, то и дело заслоняя свет большими белыми парусами.

Хотя Миура жил в роскоши, его, в отличие от многих ровесников, нельзя было застать в увеселительных заведениях Синбаси или Янагибаси. Каждый день он уединялся в своём заново обставленном кабинете и с головой уходил в чтение. Другими словами, он вёл жизнь не банкира, а удалившегося от дел отшельника. Повлияло, конечно, и хрупкое телосложение, не позволявшее Миуре предаваться излишествам, которые могли повредить здоровью. Однако была и другая причина. Миура по характеру, вопреки веяниям модного тогда материализма, был идеалистом чистой воды и поэтому предпочитал одиночество. Он представлял собой образец джентльмена той эпохи, когда в Японию стала проникать западная цивилизация, хотя идеализмом своим скорее напоминал политиков-мечтателей ещё более ранних эпох.

Доказательство тому – наша беседа во время спектакля о мятеже Симпурэн[20 - Мятеж Симпурэн – провалившееся восстание под девизом «возврата к старине», причиной которому послужило недовольство японцев вестернизацией Японии в эпоху Мэйдзи.]. После сцены, где Оно Тэппэй кончает жизнь самоубийством, Миура повернулся ко мне и с серьёзным лицом спросил:

– Ты им сочувствуешь?

Тогда я только что вернулся из поездки по Европе и решительно отвергал всё, что пахло стариной, поэтому очень холодно ответил:

– Нет, нисколько не сочувствую. Те, кто поднимает бунт из-за запрета носить мечи, заслуживают подобной смерти.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
7 из 8