– Тогда, – выворачиваю воротник, – на сегодня все.
И больше не смотрю. Не знаю, как ты выглядишь и что там можно прочесть по глазам.
Выходя из-за стола, брожу взглядом по переполненной людьми закусочной. Самого себя заверяю, что могу отвлечься. Дверь закрывается медленно, растягивает секунды. Меня обнимает морозный ветер детским приветственным порывом, сбрасывает капюшон и ворошит яркие пепельные пряди.
– Я тютелька в тютельку, – Кори подмигивает в свойственной ей манере: двойным подходом – раз-раз, и тычет указательным пальцем в несуществующие часы на запястье.
– Час ноль девять. – Кутаюсь в белоснежное пальто, обходя машину спереди.
– Не грози южному централу, Итан. – И еще раз показательно ладонью в руль. Очередной крикливый гудок в пространство. Даже морщусь.
Не оборачиваюсь к окнам, не проверяю, не обдумываю.
– Как оно, принц эльфов? – Сестра интересуется, пока я пытаюсь забраться в машину, одновременно убирая с лица волосы.
– Мы сейчас живем от секунды к секунде.
Кори согласно мычит, снимая Пуговку с ручника:
– …каждая из которых бесценна[3 - Цитата из анимационного фильма Хаяо Миядзаки «Ветер крепчает».].
Выезжаем на шоссе – и окна до упора вверх, – в машине пахнет духами, сладкими и терпкими, как сочетание мандаринов с шоколадом.
– Кто этот парень, что сидел с тобой?
И жареной картошкой, пустая пачка от которой лежит у коробки передач.
– Человек.
Кори тоже человек, но она слушает и остается любить. И еще она меня знает. Меня. И все-все понимает.
– Он тебе нравится.
– Не нравится.
– И как давно он тебе не нравится?
Природа во мне толкает новую в грудь – пихается. А она молча сносит, качается только, на ощупь твердая как камень и по температуре горячая. Так и просит своей упрямой стойкостью: не пихайся, задержи ладони, погрей. Зима все-таки. Январь.
– С самого начала.
Третий по счету вот в этой моей борьбе с тобой.
3
Я родился ночью. В самый темный ее час, и, когда приходит время подумать, всегда смотрю вверх. Туда, где за умелым камуфляжем отражается все, что есть, было и будет. Ищу ответы под ногами, вокруг остальных, а после в росписях и акварели облаков самых вольных художников. Из века в век.
И из века в век звезды разбросаны пятнами, а утром кажется, что растаяли, растеклись серебром, а потом стали смешанно разноцветным полотном. Знаешь ли ты, что небо всегда – холст? Из века в век.
Радужный, бело-голубой, розово-серый, оранжево-синий, мутно-зеленый, индиго. Ясный день, закат, на воде, ливень, грозовой дождь, сумерки. Выбери любимый, и я покажу свой.
Мир проще и тише всегда ночами.
Легкий гул и шорох – пробки других измерений и самая приближенная радиочастота для открытий, к которым человек не готов.
Я не готов тоже. Мне лучше, когда я вижу цвета и обдумываю все оттенки. Когда я один. Когда вокруг лес и моросящая сырость. Мне лучше, если отключена сотовая связь, если поет ветер в любом из жанров и коченеют от холода руки. Мне лучше, когда я смотрю вверх. Когда я оставлен в покое и не подвергаюсь настойчивому вниманию. Мне лучше, когда люди стоят ко мне пятками, спинами и затылками. Лучше, если идут от меня и прячутся за стенами. Когда люди отдельно. Мне лучше. Когда ты близко. Тоже.
Сегодня в наушниках «The Dream Within» Лары Фабиан.
Прямо внутри, прямо снаружи, в каждом слове и каждом звуке она на языке эльфов.
Прячу руки в убежище карманов. Смотрю внутрь.
Футбольное поле принадлежит университету и огорожено каменными стенами с отдельными секторами и раздевалками. Твое излюбленное место – справа от главного входа, в тени навеса для второго этажа с сидячими местами. Ты встаешь там, проглоченный мраком. Теперь знаешь, что я тебя всегда замечаю. Слушаю, наблюдаю, чувствую.
В середине января ночи холодные, так что у тебя под курткой толстовка, на голове – темная шапка, а у дыхания алиби – серый пар изо рта. Сейчас не обязательно смотреть, чтобы знать.
Снега снова нет, и дороги влажные и сырые в ночной влаге, очень мало звуков, а у твоих громоздких кроссовок крикливые подошвы – выдают владельца с потрохами. Как только ты огибаешь здание библиотеки с выставочным залом и выходишь к открытому футбольному полю, я тебя всегда сразу слышу. Хоть ты и притормаживаешь, замедляя ход.
Я злюсь за то, что мне хочется улыбаться. Смотрю внутрь.
Луна – верховный бог ночи: всегда побеждает пару прожекторов, оставляемых на ночь. Я опускаю голову, чтобы проследить ее млечные тропы. Лучи растягиваются от самого-самого неба расчетливой тенью точной науки. Локомотивом сквозь зелень травы – играют в обман зрения, снабжают оттенками серебра.
Побуждают переливаться алмазной стружкой, рассыпанной отмерзшими пальцами лунных слуг.
Ты по-прежнему целая единица. Полиаморный.
Мне по-прежнему нужно подойти, предъявить, запретить, сказать. Не суйся.
И я бы сказал, осмелься ты подойти теперь. Здесь. Сейчас. Осмелься ты решить, будто имеешь право нарушать мое одиночество, коверкать мои прогулки, отнимать часы освобождения.
Ты знаешь, что я такое? Какой я большой и как много могу увидеть. Тебе говорили, что ты мал, пока мир велик? Они соврали. Ложь. True or false.
Песня начинается заново. Смотрю внутрь.
Впервые я увидел тебя на вечеринке у Дугласа Монтгомери, куда пошел один-единственный раз на первом курсе в конце зимнего семестра из чистого любопытства.
Дуглас – быстро пьянеющий студент Гарварда, который не обделен умом и высшим уровнем дипломатии. За нее и немного за успеваемость выпросил для себя один из президентских домов вместо обычной комнаты в общежитии, а мне всегда хотелось посмотреть хоть на один из них изнутри.
Ты, нарушитель моего порядка, пришел совсем поздно. Весь в снегу и высоких ботинках в стиле милитари. Я сразу тебя заметил. К тому времени уже успел досконально изучить дом и стоял у двери, собираясь уходить.
Дуглас поймал тебя прямо с порога, не дав толком разуться, указал большими пальцами себе за плечи и сказал: «там корейцы». Всем хорошо известно про три круга боли любого иностранного студента. TOEFL, SAT и Exchange: обмен горячих нервов и лопающихся в психозе килограмм на цифры, престиж и возможности.
Переезд в совершенно другую страну с иным менталитетом и языком – вначале часто ад и пламя, но со временем воды остывают, и дышать проще, и думать, и воспринимать. Появляются люди. Берут под свои пушистые крылья, открывают двери, к которым доселе боязно было подходить, показывают тропы и вкладывают руки в чужие, расширяя линию горизонта.
Я был там и видел Ким Юнина с Пак Лиеном, вжавшихся в барную стойку на кухне с банками пива в обеих руках. У них не вязалось. Никто не мог сдвинуть этих двоих с места и обронить больше пары дежурных фраз. Они нуждались в чем-то… родном. В символике оставленного дома.
Все было решено, только когда к ним подошел кудрявый парень привычной для них азиатской внешности и плюхнулся на столешницу.