Но так, чтобы он не услышал.
– Сама свадьба не так важна. Главное то, что будет дальше, – сообщила Ада, пока я угрюмо молчала. – Помнишь Идру?
Из печали меня выводит тревожное напоминание о тете Ривки, Идре. Она не родила, и муж ее прогнал.
– Жена должна родить мужу детей. Молись, чтобы стать матерью, от тебя этого ждут, иначе получится как у Идры.
Захария склоняется к отцу и, не сводя с меня глаз, что-то шепчет ему на ухо, потом исчезает из виду.
Я пробегаю через двор и прижимаюсь к затененной стене около кладовки. Ветер стихает, и последние ночные насекомые заводят привычный стрекот. Слышен только этот звук да тихий шепот мужчин.
– Мир тебе, Элишева.
Он у меня за спиной.
Встречаться тайком нехорошо, и его дерзость меня волнует и тревожит.
– Мир тебе, – отвечаю я на приветствие.
– Я всегда думал только о тебе.
Буря проходит мимо, напоминая о себе отдаленным раскатом грома.
Он хочет, чтобы я подала знак, что понимаю. Что я для него всегда была первой и единственной. А мне хочется сказать, что это я его выбрала. И сказала бы, да задумалась о податливом, гибком дереве и промолчала.
Где-то неподалеку кричит волчица. От ее зова по коже пробегает холодок. Зверь исчезает в небольшой пещере в горах, но я успеваю заметить распухшие соски у нее на животе. Тонким свистом и визгом она зовет детенышей. Я тоже жду ответа. Но его нет.
Захария протягивает руку, и я отстраняюсь.
– У тебя что-то на щеке, – говорит он, указывая пальцем.
Я щупаю лицо. Палец так близко. Кожу покалывает, я трепещу, встречая его тепло, как было с ангелом. Но он не прикасается ко мне. Я провожу рукой по щеке, и Захария наклоняется, чтобы подобрать невидимку. На его пальце одинокое семечко одуванчика.
Захария зажимает семечко большим и указательным пальцами и подает мне. Я в панике оглядываюсь: вдруг мужчины нас заметят. Или в самый неподходящий момент появится мать. Его рука зависает в воздухе, между нами.
Я смущенно беру семечко, подумывая разжать пальцы и сдуть его.
Но от маленького семечка исходит тепло. И снова кричит волчица – на нарастающей, печальной ноте, в ответ раздаются короткие взвизги.
– Сомневаюсь я, что Ирод любит принцессу, – замечаю я, выдерживая взгляд Захарии, хотя мать всегда говорит, что женщине следует потупить глаза.
Но мне хотелось показать, что я слежу за событиями. И что у меня на этот счет свое мнение.
Он склоняет голову набок.
– Мне трудно поверить, что ты в чем-то сомневаешься, Элишева из рода Ааронова.
Со стороны мужчин слышится взрыв смеха. С формальностями покончено. И я с болью чувствую, как Захария переключает внимание на другое.
– Sh’lama, ?avivta.
Он уходит.
?avivta.
Грудь набухает, мысли скачут в головокружительном восторге. Он назвал меня «любимой». Никогда я так не задыхалась, даже прибежав с высочайшей вершины Хеврона, чтобы оказаться дома раньше матери. И теперь, не сдвинувшись с места, будто пронеслась бегом до гробницы Авраама и Сары. Возбужденная его словами, я бы и еще раз пробежала это расстояние.
Я кручу семечко одуванчика кончиками пальцев. Оно как детская душа, вырвавшаяся от одной великой души. Одни приживаются в этом мире, другие не задерживаются. Как мои сестры-близнецы Бабата и Берурия, которые прожили всего шесть дней.
От неизбежного я краснею. Через двенадцать месяцев меня поведут к дому Захарии в факельном шествии. Мы поженимся и под шкурами совершим другое таинство – в созревшем женском чреве зачнем ребенка.
Я скольжу вдоль стены к двери, чтобы тоже их услышать. Теперь, когда дело сделано, к непринужденному разговору присоединяется Захария.
Я прижимаю семя к указательному пальцу и подношу к губам. Дую. Ворсистый конец взъерошивается, но прилипает.
– Элишева? – зовет мать.
По двору слышится шарканье быстрых ног, приглушенный топот сандалий по каменной лестнице наверх.
– Шева? – зовет она меня.
Я дую на палец. Ворсистое семя остается.
– Куда подевалась эта девчонка? – спрашивает мать Бейлу.
– А что, ее нет? – переспрашивает Бейла, выигрывая время, пока я убегаю через парадные ворота и вхожу через конюшни, создавая впечатление, что мать потеряла меня во время прогулки.
Я прячу семя под поясом, обвивающим тунику. Пусть остается, если хочет.
После ужина я рано ложусь в постель. Словно сырые простыни, кожу обволакивает влажный вечерний воздух. За деревней в предгорьях резвятся шакалы. Трава отдыхает, ее нити серебрятся в лунном свете. В деревне читают молитвы на ночь. Перелетные семена одуванчика накрывают землю. Одни заблудились в кустах, другие застряли между камнями или приземлились на тропинки и затоптаны.
Я выдергиваю из пояса семя одуванчика. Тело пронизывают незнакомые ощущения. Пусть другие семена падут, где угодно. Мое семечко меня нашло.
Может, наш ребенок появится в первый же год. Может, даже мальчик.
Глава 4. Флоренция, 1503 год
Я бегу по Виа-делле-Оке и Виа-Сан-Микеле, злые слезы слепят мне глаза. Сколько раз я в ярости убегала от мамы? От ее взгляда: что я делаю на этой земле? Она всегда смотрела на меня так, словно мое присутствие ей было невыносимо. Как больно может ранить взгляд. Он словно иссушает. Будто я разрушила жизнь матери.
Прошло пять лет с тех пор, как уехала Зия Лючия, а я все вспоминаю, как мы шли по улице и Лючия держала меня за руку. В письмах я рассказываю ей о мраморных и бронзовых статуях в нишах церкви Орсанмикеле и о том, как их, словно обнаженных преступников, везли по площади, где в день отъезда Лючии заживо сгорел Савонарола. Хотя Лючии нет рядом, она помогает мне найти свое место в этом мире. Мире за стенами Флоренции.
Улицы кишат торговцами, мои ужасные туфли скользят и лязгают, когда я уворачиваюсь от тележек с молоком и протискиваюсь между уличными пекарями, продающими хлеб. Я тяжело дышу всей грудью, а плечи дрожат от холода и горят от стыда. На мне лишь простая льняная гамурра – плащ остался висеть на крючке. С гор дует ледяной ветер, но не охлаждает правую руку, пылающую желанием дать матери пощечину.
Башня Пальяцца возвышается над соседней церковью Сан-Микеле-алле-Тромбе, посвященной Святому Михаилу и названной в честь городских трубачей, которые когда-то здесь жили. Но сегодня фанфар нет, я несусь через площадь и изо всех сил толкаю двери. Они распахиваются, я вдыхаю запахи церкви – олифы и ладана. Синьора Оттолини шаркает к алтарю, окутывая меня ароматами фиалок и жасмина.
Мне стыдно входить в церковь в таком виде: во мне кипят злость и ненависть, я задыхаюсь и потею. Совершенно бесстыжая девица, на которую сетует мать, я стараюсь не смотреть на алтарь, священный символ гробницы Христа, и не поднимаю глаз от туфель.
– А ну-ка, долой детские тапочки! – заявил отец, демонстрируя туфли на каблуках, которые обменял на вино у венецианского лудильщика. – Где твоя благодарность?