Пробок еще не было, а вел он быстро. Я сказала, что у него усталый вид. Он ответил, что сейчас у всех такой вид. Тогда я заметила, что машины DS очень комфортабельные, но эта тема его не заинтересовала, и мы снова замолчали.
Мы переехали Сену по мосту Альма. На улице Гренель он нашел место рядом с фотомагазином, почти напротив моего дома. Он последовал за мной, когда я вышла из машины. Даже не спросил, можно ли ему подняться. Просто вошел в здание.
Я не стесняюсь своей квартиры, по крайней мере, мне так кажется, кроме того, я была уверена, что не оставила сушиться белье на батарее. И все-таки меня ужасно разозлило, что он идет следом за мной. Он займет все свободное пространство, мне придется переодеваться в ванной, а если наткнешься там на стенку, то тут же пересчитаешь остальные три. Еще к тому же у меня пятый этаж без лифта.
Я сказала, что он вовсе не обязан сопровождать меня, мне нужно подняться всего на несколько минут. Но он ответил: ничего страшного. Не знаю, что он там себе вообразил. Может, что я собираюсь прихватить с собой чемодан?
Очень повезло – на лестничной площадке никого не было. У меня есть соседка, ее муж организовал себе отдых в больнице Бусико, попав туда прямо с улицы Франциска Первого, проехав по встречной полосе. Если не поинтересуешься, как он себя чувствует, она просто лопается от злости, а если спросишь, будет тараторить до скончания века. Я вошла в квартиру первой и тут же закрыла за Каравелем дверь. Он огляделся, но ничего не сказал. В этом крохотном помещении он явно чувствовал себя неуютно. Он показался мне гораздо моложе и, как бы это выразиться, гораздо живее и всамделишнее, чем на работе.
Я достала из шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как он расхаживает по комнате совсем рядом. Пока я раздевалась, я крикнула ему через дверь, что в шкафчике под окном есть выпивка. Я успеваю принять душ? Он не ответил. Я не стала мыться, только быстро обтерлась махровой рукавицей.
Когда я вышла, одевшись, причесавшись, наведя марафет, но босиком, он сидел на диване и говорил с Анитой. Сказал, что мы скоро приедем. Одновременно разглядывал мой костюм. Я надела белые туфли, присев на ручку кресла, не спуская с него глаз. В его глазах я прочла только скуку.
Он разговаривал с Анитой – говорил: «Да, Анита. Нет, Анита». Наверное, чтобы я знала, что это она. Уже не помню, что именно он ей рассказывал, что я не изменилась, нет, что, скорее, высокая, да, скорее, худая, да, что я хорошенькая, да, и блондинка, очень светлая, загорелая, да – что-то вроде этого, это звучало бы очень мило, не произноси он эти слова каким-то неестественным голосом. Он еще раздается у меня в ушах: деланый, монотонный голос судебного исполнителя. Он отвечал Аните, потворствовал ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, он подчинился. Ведь она-то – человек, а я, Дани Лонго, могла с таким же успехом быть стиральной машиной из рекламы универмага BHV.
Он добавил еще одну деталь. Не стал прибегать к образным выражениям, чтобы сообщить жене, не обидев меня, что моя близорукость прогрессирует. Это было точное описание того, что он видел, грубая констатация фактов. Он сказал, что очки скрывают цвет моих глаз. Я засмеялась. Я даже приподняла очки, чтобы показать, какого цвета у меня глаза. Они вовсе не такие голубые и переменчивые, словно море, как бывали у Аниты, когда она разрешала мне нести оба наши подноса в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси, у меня глаза темные, неподвижные и маловыразительные, как наводящие тоску равнины севера, к тому же без очков я ничего не вижу.
Не знаю, может быть, из-за этого, из-за описания моих глаз, но я как-то сразу поняла, что навсегда останусь лишь поводом для оживления чуть занудного телефонного разговора между супругами из высшего общества, и, хотя я смеялась, мне было грустно, мне уже все осточертело, и я мечтала, чтобы этот вечер поскорее закончился, чтобы оба они уже отвалили на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов, чтобы их вообще никогда не существовало, чтобы не существовало Аниты, короче, чтобы оба они провалились в тартарары.
Мы вышли. Я несла в сумке, как было велено, ночную рубашку и зубную щетку. Ехали по набережным Сены до моста Д‘Отей. Потом он по дороге что-то вспомнил, поставил машину на двойной линии на торговой улице.
Дал мне купюру пятьдесят франков, сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и что в доме вряд ли для меня найдется что-то съестное. Обладай я хоть самым примитивным чувством юмора, я бы расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об ужине втроем при приглушенном свете ламп, о ветерке, раздувающем занавески. Вместо этого я зарделась. Я сказала ему, что тоже не ем на ночь, но он мне не поверил: пойдите, прошу вас.
Пока он ждал за рулем, я купила две бриоши в булочной и плитку шоколада. Он также попросил меня – заодно – зайти в аптеку и забрать для него лекарство. Пока ставили штампы на рецепт, я прочла на коробке содержимое флакона – сердечные капли. Он голодает, но, чтобы не падать в обморок, накачивает себя дигиталисом[15 - Дигиталис – настой растения наперстянка {лат. digitalis), который замедляет работу сердца.]. Потрясающе.
В машине, пряча в бумажник сдачу, он спросил, не глядя на меня, где я купила свой костюм. Есть мужья, которые не могут вынести, когда кто-то, кроме их жен, элегантно одет. Я ответила, что получила его бесплатно в агентстве после фотосессии для одного из клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре[16 - Улица Фобур-Сент-Оноре – одна из самых роскошных улиц Парижа, на которой находятся магазины известных парижских домов высокой моды. Здесь же расположена резиденция президента Франции – Елисейский дворец, Министерство внутренних дел, художественные галереи.]. Он покачал головой, словно говоря: «Я так и думал», – но, обращаясь ко мне и стараясь быть любезным, произнес что-то наподобие: «Для готового платья он выглядит весьма эффектно».
Я никогда не бывала на их вилле Монморенси в Отейе. Наверное, под настроение все вокруг показалось мне каким-то тусклым, а квартал, расположенный в самом центре Парижа, с его ровными, нарядно украшенными улицами напомнил провинциальную деревню, населенную пенсионерами. Семейство Каравель проживало на авеню Трамбль[17 - Tremble (фр.) – осина.].
Рядом также была авеню Тийель[18 - Tilleul (фр.) – липа.] и, полагаю, авеню Маронье[19 - Marronier (фр.) – каштан.]. Дом оказался именно таким, как я его себе представляла: красивый, большой, окруженный цветочными клумбами. Было самое начало восьмого. В листве прыгали солнечные зайчики.
Я помню, как мы приехали, звук наших шагов в предвечерней тишине. В холле с красным плиточным полом и огромным гобеленом с изображением единорогов горели все лампы, хотя было еще светло. Наверх вела каменная лестница, а на нижней ступеньке стояла маленькая белокурая девочка в голубом бархатном платье, отороченном кружевом, и лаковых туфельках – один носочек сполз вниз, она прижимала к груди лысую куклу и смотрела на меня, не мигая, каким-то отсутствующим взглядом.
Я подошла к ней, ругая себя за то, что не научилась принимать все, как есть, не создавая проблем. Нагнулась, чтобы поцеловать ее и поправить носочек. Она стояла молча, не реагируя. У нее были большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут: «Мишель Каравель». Она произносила «Калавель». Я спросила, сколько ей лет: «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто осталось дома.
В эту минуту ее отец позвал меня в просторную комнату, из которой я практически больше не выходила. Там стояли диван и кресла из черной кожи, темная мебель, вдоль стен – стеллажи с книгами.
Большая лампа с карусельной лошадкой вместо подставки.
Я поменяла очки и попробовала отведенный мне «пулемет». Это была полупортативная машинка марки «Ремингтон» двадцатилетней давности и, в довершение всего, с английской клавиатурой. Но все-таки на ней можно было отпечатать шесть читаемых копий, Каравель сказал, что хватит четырех. Он открыл папку «Милкаби» – листочки, испещренные микроскопическим почерком (никак не могу понять, как такой амбал умудряется писать так мелко), и объяснил, с какими трудностями я могу столкнуться. Он еще должен был до фестиваля во дворце Шайо, непонятно зачем, заехать в типографию. Он уехал, сообщив, что Анита вот-вот вернется, и пожелал ни пуха ни пера.
Я уселась за работу.
Анита спустилась через полчаса – светлые волосы стянуты на затылке, в руке сигарета. Она сказала: действительно, мы не виделись уже целую вечность, как у тебя дела, у меня дикая мигрень, – все это произнесено на одном дыхании, при этом она успела оглядеть меня с головы до ног. В ней, как и раньше, чувствовалось какое-то внутреннее напряжение.
Она открыла дверь в глубине комнаты и показала мою спальню. Объяснила, что муж иногда там ночует, если работает допоздна. Там стояла огромная кровать, покрытая белой шкурой, а на стене висела увеличенная фотография голой Аниты, сидящей поперек кресла, – прекрасная фотография, видна даже пористость кожи. Я по-идиотски засмеялась.
Она повернула фотографию, приклеенную на деревянную раму, лицом к стене. Сказала, что Каравель оборудовал на чердаке любительскую фотолабораторию, но, кроме нее, ему больше никто не позирует. При этом она открыла другую дверь рядом с кроватью и показала мне ванную, отделанную черным кафелем. На секунду наши взгляды встретились, и я поняла, что все это ей смертельно скучно.
Я снова села за работу. Пока я печатала, она разложила на низком столике приборы, принесла два куска ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Она еще не была одета для приема. Спросила, не нужно ли мне еще что-нибудь, но, не дожидаясь ответа, пожелала ни пуха ни пера, пока-пока и исчезла.
Через какое-то время она возникла на пороге в черном атласном пальто, заколотом у ворота крупной брошкой, держа за руку дочку. Она должна отвезти ее своей матери, та живет рядом, на бульваре Сюше (я там бывала раза два или три), а потом поедет во дворец Шайо, муж будет ждать ее там. Она сказала, что они вернутся не поздно, потому что улетают в Швейцарию, но если я устану, то совсем не обязана их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти, ей хочется сказать мне что-то дружеское, но не получалось. Я поднялась, чтобы лучше видеть малышку и сказать ей: «Мишель, дорогая, доброй ночи». Уходя, она оборачивалась, не сводя с меня глаз и по-прежнему прижимая к груди свою лысую куклу.
И тут я начала строчить как пулемет. Два-три раза закуривала, но, поскольку не люблю курить, когда печатаю, в перерывах ходила по комнате, рассматривала корешки книг. На стене я обнаружила нечто явно выпендрежное, но интригующее – матовое стекло 30 х 40 сантиметров в золотой рамке, а вделанное сзади устройство проецировало на него цветные диапозитивы. Видимо, Каравель приспособил здесь один из таких приборов, которыми пользуются для показа рекламы в витринах. Фотографии менялись каждую минуту. Я увидела несколько рыбачьих деревушек, залитых солнцем, разноцветные лодки, из-за отражений в воде казалось, что их больше, чем на самом деле. Я не знаю, как называется этот прибор. Единственное, что я, дура безмозглая, могу утверждать, – эти фотографии сделаны на немецкой пленке «Агфаколор». Я уже так давно вкалываю в этом дурдоме, что не могу ошибиться в оттенках красного.
Когда я почувствовала, что устали глаза, я пошла в ванную, отделанную черным кафелем, промыть их холодной водой. Снаружи не доносилось ни звука, казалось, Париж находится где-то далеко, и мне было очень не по себе в пустом темном доме.
К половине первого я успела напечатать тридцать страниц. Я без конца делала опечатки, словно мозг у меня расплавился и превратился в сухое молоко. Я пересчитала оставшиеся страницы – полтора десятка. Тогда закрыла футляр машинки.
Я проголодалась. Съела бриошь, которую купила по дороге, кусок ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой беспорядок, и я отправилась на поиски кухни – просторной, выдержанной в стиле деревенского дома с каменной раковиной и двумя стопками грязной посуды, покрытой плесенью. О, как я хорошо знала Аниту! С тех пор, как ее прислуга уехала в отпуск, она наверняка даже пальцем не пошевелила, чтобы нажать на кнопку тостера.
Я сняла жакет, вымыла свою тарелку, стакан и приборы. Погасила везде свет и отправилась спать. Было жарко, но я, сама не знаю почему, побоялась открыть окно. Никак не могла заснуть. Я думала об Аните, той, прежней, когда она была моей начальницей. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Злилась на себя, что так по-дурацки отреагировала. Я вовсе не считаю, что так уж глупо хохотать, когда видишь, что мужик вывесил у себя дома фотографию голого зада собственной жены, – просто у меня дурацкий смех.
Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она жила тогда с матерью и попросила, как умеет просить только она одна, перемежая приступы нежности с угрозами, и при этом невероятно настырно, чтобы я пустила ее к себе – встретиться с одним парнем. Парни у нее менялись, но место свиданий оставалось неизменным, а уступив раз, я уже не могла набраться смелости отказать ей. Пока они развлекались, я шла в кино. Когда возвращалась, заставала ее раздетой с пылающими щеками, она курила и либо читала, либо слушала радио, перевесив ноги через подлокотник кресла, примерно, как на этой фотографии. Ей даже в голову не приходило убрать постель. Мое самое четкое воспоминание – волочащиеся по полу смятые простыни, на которых я должна была провести рядом с ней остаток ночи. Если я выказывала недовольство, она называла меня «мерзкой убогой целкой» и велела возвращаться в монастырь и подыхать там от зависти. Или же принимала на редкость смиренный вид и обещала, что в следующий раз займется сексом на моем кухонном столе. Назавтра в бюро она превращалась в Аниту-пошли-все-на-фиг, одетую как девушки из приличных кварталов, с ясными глазами, точными жестами и сердцем, застегнутым на все пуговицы.
Наконец я заснула или задремала. Чуть позже услышала, как они вернулись. Шеф жаловался, что перепил и должен был общаться со скопищем придурков. Потом подошел к двери и спросил шепотом: «Дани, вы спите? Все нормально?» Я ответила, что все в порядке и осталось всего пятнадцать страниц. Подражая ему, я ответила ему еле слышным голосом, словно боялась кого-то разбудить в этих чертовых хоромах.
После этого я снова заснула. Мне показалось, что в ту же минуту в дверь поскреблись, и уже наступило утро – сегодняшнее утро – в окно светило солнце, шеф сказал: «Я сварил кофе, он на столе».
Я застелила кровать, приняла ванну, оделась, выпила остывший кофе – чашка стояла возле машинки – и села за работу.
Шеф заходил два или три раза посмотреть, сколько я успела. Затем показалась Анита в белой комбинации, она что-то искала, но так и не нашла, одной рукой она держалась за голову, ее по-прежнему донимала мигрень, а другой стряхивала пепел с первой утренней сигареты. Ей нужно было ехать за дочкой на бульвар Сюше. Она тут же сообщила мне, что они хотят воспользоваться деловой встречей с «Милкаби» и провести уикенд все втроем в Швейцарии. Она нервничала из-за поездки, это было совсем на нее не похоже. Раньше она действовала по принципу-все клиенты, как и любовники, будут больше тебя ценить, если заставить их ждать, и нелепо суетиться, стараясь успеть на самолет, когда можно улететь следующим.
Впрочем, нервничали все – она, я и Каравель. Я допечатывала последние страницы, как машинистки, которых сама не перевариваю, даже не пытаясь вникнуть в суть текста. Наверняка я сделала кучу ошибок, нажимала почти на все клавиши левой рукой (я левша и, когда тороплюсь и хочу печатать быстрее, просто забываю, что у меня есть правая рука), потеряла массу времени, внушая себе: думай, что делаешь, правой, кретинка, работай правой, как боксер, пропустивший смертельный удар. Удар, который нанесли мне, и пусть это звучит глупо, – кстати, не забыть сказать об этом, если меня будут допрашивать, – это их семейный уикенд в Швейцарии. Я однажды ездила в Цюрих, остались ужасные воспоминания. Я никогда не бывала в Женеве, но уверена, что, во всяком случае, для таких, как Каравели и им подобные, там должны быть отели-гнездышки с огромными террасами, где под лунным небом грустно поют скрипки, там ослепительно яркие дни и вечера, озаренные тысячью огней, там проводят время, как мне и не снилось, и не только потому, что за все это нужно платить тысячи франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая, – это правда, чистая правда, – но я такая, какая есть, и не знаю почему.
Я закончила печатать около одиннадцати. Разбирала листы – раскладывала по порядку на четыре стопки, когда Каравель явился, чтобы дать мне свободу. На нем был темно-синий летний костюм и безвкусный галстук в белый горошек, он подавлял меня своими габаритами и энергией. Он успел забежать в агентство – забрать макеты. Принес мой конверт с премиальными, не забыв вложить туда обещанные триста франков. Я пересчитала: больше тысячи, почти полная месячная зарплата, и произнесла (я, как всегда, в своем репертуаре): большое спасибо, здорово, даже чересчур.
Он складывал напечатанные листы в дорожную сумку из черной кожи. Спросил, тяжело дыша, есть ли у меня водительские права. Странный вопрос. Анита знает, что есть, наверное, ведь говорила ему. Когда она купила свою первую машину, подержанную «симку»[20 - «Симка»- автомобиль французской компании «Промышленное общество по производству автомобилей и кузовов» (Societe Industrielle de Mechanique et Carrosserie Automobile), сокращенно SIMCA.]-кабриолет, то так боялась сесть за руль, что мне пришлось выводить машину с площадки автосалона. А потом я по четыре-пять раз на дню перегоняла ее с места на место на парковке, когда заканчивалось бесплатное время.
Но на самом деле за всю свою жизнь я водила лишь одну-единственную машину – пикап, известный как «две лошадки»[21 - Микролитражный автомобиль фирмы «Ситроен» мощностью две лошадиные силы, выпускавшийся с 1949 по 1990 г.], собственность приюта. Курсы вождения мне оплатила Глав-Матушка («это полезно, и сможешь выбрать мужа, который и на четырех колесах рулит, и на ногах твердо стоит, а не какого-то там недотепу»), и я единственная возила ее по делам. Это был мой последний школьный год. В приюте было два одинаковых пикапа, мне выделили тот, что постарше. «Можешь его не жалеть, – говорила Глав-Матушка, – наберешься опыта, а потом возьмем тот, что получше, у сестры Марии Матери Милосердия». Но при скорости тридцать километров в час она обеими руками вцеплялась в сиденье, а при сорока кричала так, будто ее режут. Однажды она с перепугу дернула ручной тормоз, и мы обе чуть не вылетели через лобовое стекло.
Склонившись над своей сумкой, Каравель пробормотал скороговоркой, что вызвать такси в субботу утром – целое дело, а кроме того, чтобы меня не беспокоили во время работы, он вчера попросил телефонную станцию перевести их номер на услугу «абонент недоступен», и ему не хочется затевать всю эту волокиту по второму разу, кроме того, нужно еще забрать дочку у тещи, и вообще, я окажу ему громадную услугу, если соглашусь поехать с ними в аэропорт Орли. Я ничего не поняла. Он распрямился и с раздражением объяснил мне: тогда я смогу привести назад его машину.
Он с ума сошел.
Я сказала ему, что в Орли есть парковки, но он только пожал плечами и ответил: спасибо, он в курсе.
– Ну, поехали, Дани.
Я ответила, что это невозможно.
– Почему?
Теперь он смотрел на меня в упор, слегка подавшись вперед; казалось, он излучает силу и нетерпение. Когда собеседник вплотную приближается ко мне, я тут же теряю нить разговора. Через несколько секунд я ему ответила:
– Не знаю! Потому что!
Невозможно вести себя глупее. Он снова пожал плечами, сказал, что не нужно ломать комедию, и вынес сумку в вестибюль. Для него вопрос был решен.