– Не умру, пока не увижу ее здоровой и пока жизнь она не начнет новую… На красоту такую мужик молодой найдется, болезнь ее не поганая… Мельгайвач, как решил? Скажи – чего зря молчать!
Чукча медленно дожевал мясо, спокойно пощупал свою косу с пуговкой на конце, потом сказал, остановив на старике пронзительный взгляд:
– Ты хочешь, чтоб люди увидели, что я доброе дело могу сделать только за выкуп? Нет. Я много снегов терпел от тебя унижения, когда считался шаманом, – теперь не хочу терпеть. – Он встал, вынул из – под кукашки шапку и стал пробираться к выходу.
Токио весь напрягся, завертелся, как дикий строптивый олень. Лицо его исказилось, оно выражало и злость, и презрение ко всему происходящему. Он сейчас был похож на разгневанного родового судью, какие бывают у чукчей, который понял виновность обоих спорящих, но не знает, как их наказать и какой выход найти.
А Мельгайвач тем временем стоял в затишке у тордоха и тоже метался, еще окончательно не решившись уехать. «Будь он проклят этот бубен! – разговаривал он сам с собой. – И зачем я стал в него бить! Всеми двумя руками и двумя ногами попался в капканы… Чужие люди залезают в душу, влюбленная сумасшедшая, подачка за ее мерзкие ласки… Гадко, выхода нет… – Мельгайвач почувствовал холодные полоски на лице и понял, что плачет. – Яма. В яму попал…»
– Запрягай! – услышал он голос Токио. – Ни за какими делами ко мне больше не приезжай. И я к Сайрэ никогда теперь не приеду. Ко злу обратили ум, а способности – на грубую корысть? Дураки. Вот и плачьте теперь кровяными слезами.
– Ты тоже не щадил нынче ни старика, ни меня, хотя видел, в какую беду мы попали.
– Ее беда – от вас. Я о невинной думал. А вы… Черт с вами. Запрягай. Теперь вам обоим сумасшедшая до самой смерти будет сниться.
– Зачем запрягать? – со вздохом сказал Мельгайвач. – Я уезжать не хотел: так вышел – подумать да старика попугать. Куда уж мне напускать важность! Под самую кручу скатился. Людям сказал, что ничего не возьму, а придется взять – не пустым же возвращаться к голодным женам? Скоро совсем безоленным стану.
– Гы, вот это мудро. Это – совсем другой разговор. Живешь среди оленей – нечего медведем реветь! – Токио повернулся, чтобы уйти, но добавил: – Ничего, порычишь, порычишь, а людскую беду понимать научишься. И еще каким жалостливым станешь…
– Да, теперь каждому легко меня учить, – безнадежно сказал Мельгайвач. Однако взъерошился: – Когда растоптали меня – и ты заговорил другим голосом. Что ж не нападал раньше?
– Добро всегда терпеливей зла, – ответил Токио, приблизив свое лицо к лицу человека, которого не так давно остерегался. – Об этом мне говорил перед смертью отец. И я ему поклялся бороться только со злыми духами. А еще мне отец сказал, что терпение и у добра когда – нибудь кончится. И тогда сам бог придет людям на помощь…
Якут повернулся и быстро зашагал в тордох.
Возвращение Мельгайвача Сайрэ встретил спокойно – будто ничего другого и не могло случиться. Он выпрямился; лицо его было суровым, задумчивым. Отодвинувшись, чтоб Токио и Мельгайвач посвободней уселись, он уставился глазом в костер и замер, давая понять, что восторжествовавшее доброе дело не требует слов. Все молчали. Наконец Токио потянулся за чашкой и, ничего не сказав, выпил. Мельгайвач поморгал – поморгал – и тоже потянулся за чашкой. Он выпил, плюнул под доску, но закусывать принялся лишь после того, как старик Сайрэ тоже поднес ко рту чашку.
У всех троих были деревянные лица, и замерзшие люди, недолго пошушукавшись, начали осторожно приподниматься, тихо покидая тордох.
Постепенно ушли все, ушла и Тачана. Остался лишь Пурама, одиноко сидевший у самого полога. У охотника дел было, пожалуй, больше, чем у других, – после пурги наступит затишье, – самое время ходить по следам, а к охоте Пурама всегда готовился очень старательно. Однако сейчас он забыл обо всем и торчал, как высокий пенек, за спинами трех людей, молчаливо занятых едой и своими сложными мыслями.
Пурама чуть – чуть захмелел, и это придало смелости его любопытству. Мельгайвач вернулся… Что будет дальше? Он поест и уедет? Или останется? Он передумал, он пошел против своего слова, против своей правды, своей нужды? Ему Токио что – то внушил? А может, Сайрэ?..
– Я бы сейчас поспал, – услышал он голос чукчи. – И Токио бы поспал…
И Пурама смекнул, что он лишний, что им надо остаться одним. Нахлобучив шапку, он встал и с шумом вышел, выказав обиду за отчуждение.
На воле бесилась пурга. Охотник зло и размашисто шагал к своему тордоху. На полпути он остановился и оглянулся назад. Из онидигила тордоха Сайрэ ветер вырывал густой дым с искрами. «Сильней растопили очаг, говорить будут», – подумал он.
Подойдя к своему жилью, Пурама бессмысленно пошевелил одну нарту, прислоненную к тордоху, поплотней приставил другую, шагнул к третьей – и тут призадумался. Холодный ветер успел выдуть из его головы хмель. «Сайрэ… Вот тебе и Сайрэ! Вернул Мельгайвача. Захотел – и вернул… Хитрюгу этого. Забыл он, что ли, как в этом самом тордохе этот самый старик научил его купаться в крови?
Чертовщина какая… Не бога же Мельгайвач испугался – безбожник он… И людям сказал, что за подачку не будет делать добро. Ум потерял, наверно. Хотя чего же терять – никакая опасность ему не грозит. Я бы уехал… – Пурама шагнул было к двери, но опять остановился. – Что ж получается? Сайрэ по – своему делает? Что захочет, то делает? – И он вдруг вспомнил, как срамил при людях шамана, как радовался наконец представившейся возможности взять верх над этим сильным человеком и как хорошо, приятно было ему потом. Пережитое торжество сейчас как – то сразу покатилось вдаль, в темень, все уменьшаясь и уменьшаясь – будто летящие с крутой горы санки. – А вдруг он и мне не дал бы уехать? – пришла на ум Пураме тревожная мысль. – Да, задержал бы, наверно, – раз с Мельгайвачом справился. Чертовщина какая… Видно, он все же внушил ему ударить себя ножом…»
По спине Пурамы пробежал мороз – и мысли его как – то сами собой сделали очень крутой поворот. «А может, и правда все было так, как сказал Сайрэ? Может, тут Пайпэткэ ни при чем? Мельгайвач умен – и знал, что без бубна ему не прожить. Мог, ясно, что мог приехать за вдохновением, а Сайрэ только его подтолкнул… Да его и надо было подтолкнуть: сирайкан Мельгайвач…»
Пурама сделал десяток шагов, но повернул назад. «А теперь все оно складно выходит: что там ни говори, а бабенке своей ум он вернет… Гы, не пустил Мельгайвача! То – то он не удивился, когда чукча вошел, и все они какие – то стали чудные. Да он же и Токио одолел. Чего это Мельгайвач про сон заговорил? И почему это все люди сразу ушли?..»
Много лет, с детства, Пурама верил шаманам, был первым прислужником их. И сейчас в его голову разом полезли воспоминания о чудесах, которые видел в разное время. Чтоб окончательно не сбиться с толку, он поскорее зашел в тордох. Но тут, рядом с женой, у очага, к нему пришло не успокоение, а злость, досада на самого себя. Выхвалялся перед народом умом, к шаманскому столу подскакивал, – а доброе дело сделал Сайрэ, и слава опять ему…
ГЛАВА 8
Совсем другие мысли мучили в это же время шамана Сайрэ. Он – то уж точно знал, что чукча вернулся вовсе не по его воле. Просто он одумался – не захотел обижать юкагиров и решил все – таки хоть что – нибудь привезти своим женам. Мысль промелькнула быстро: мешок – юколы да несколько шкурок отдать не жалко, но придется сделать подарок и Токио – и он сделает хороший подарок, только будь он проклят, этот шаманчик – выродок – не Мельгайвач, а сатана приволок его на берег Улуро!
Оправдаться перед людьми – это еще не значит оправдаться перед всевышним судьей и повелителем – богом. Если б так неожиданно не озлобился Токио, все бы кончилось сказочно хорошо. Сайрэ оставалось бы подыскать случай освободить Пайпэткэ, а это теперь облегчилось в тысячу раз – и во искупление всей вины перед богом сделать ей еще какое – то доброе дело. Вот и прожил бы он без страха остаток лет, и принял бы его бог к себе, и вернул бы его в средний мир в третьем поколении. Может быть, Сайрэ поступил бы как – нибудь по – другому, но только сам, один, без обещаний и постороннего любопытства. Токио заставил искупать вину на людях, искупать быстро да еще одним – единст – венным способом. Какие унижения он, старик, перенес сегодня, как смеялись ему в глаза при людском сборище, как ковыряли его живое мясо! И впереди то же самое, а разобраться, так еще более нестерпимое – он сам будет унижать себя: муж ищет для жены мужа, потому что стар и немощен телом – настолько немощен, что можно сойти с ума…
Мельгайвач и Токио спали рядом, подложив под голову хорошо мятые шкуры, подаренные Сайрэ за камлание, – а Сайрэ сидел у очага, курил трубку, смотрел в огонь, и выпитая горькая вода не мутила ему головы. Думал старик, курил и думал. Порывистый ветер налетал на тордох – и жерди каркаса скрипели, ровдуга стучала о них, как отсыревший бубен, а дым шарахался внутрь, повисая над головой старика клубящейся тучей… Ах, если б у чукчи была только одна жена, да если б он вдруг оценил любовь Пайпэткэ! Какие у него жены – дрянь, а не жены. И бросить их не грешно. Особенно младшую, с которой кто только из заезжих купцов не спал. И среднюю можно отдать Каке без жалости – она, говорят, так и липнет к нему, да она и сама теперь, наверно, ушла бы к чукотскому голове – от такой жизни…
Время шло, гости и жена беспробудно спали – и мысли шамана Сайрэ все упорней вертелись вокруг Мельгайвача и его жен. Старик припомнил все, что знал по слухам и неожиданно понял, почему еще так упорно думает только об этом. Да ведь вернувшийся из Халарчи Пурама сказал кому – то, что Мельгайвач совсем обеднел и будто бы поэтому хочет одну жену передать Каке! Сильно обрадовавшись, Сайрэ начал искать ходы. Ему, правда, сразу же стало ясно, что внушать Мельгайвачу ничего нельзя: такой ход бог не примет. Стало быть, надо по – человечески поговорить. А как?
Сайрэ не успел ничего придумать: спокойствие в тордохе нарушилось – из – за полога выбралась Пайпэткэ. Старик не повернулся к ней. Однако он умел «видеть» затылком. Вот Пайпэткэ бросила взгляд на него – и сейчас же повернула голову в сторону, туда, где спали гости. Она увидела Мельгайвача, насторожилась, потом засуетилась на месте, как будто раздумывая, что делать, – и вдруг быстро юркнула обратно, за полог. Сайрэ изо всех сил прислушался – и немедленно догадался, что она воровато расчесывает волосы. Сердце старика застучало сильней: со дня помешательства она даже слюни не вытирала.
И все совсем ожило кругом, когда Пайпэткэ опять выбралась из – за полога и решительно подошла к пуору. И только теперь Сайрэ украдкой взглянул на нее. Она искала еду – она не ела целых полсуток. Ее движения говорили о том, что сам бог гладит ее по голове. Пайпэткэ начала резать юколу.
– Надо бы оленины сварить – гости скоро проснутся, – осторожно сказал Сайрэ.
– Тачана приходила к нам? – вместо ответа спросила она. – Я ее голос сквозь сон слышала… А второй кто приехал? Вы горькую воду пили?
– Пили, ке, пили. – У Сайрэ неожиданно покатились слезы; он отвернулся. – Токио к нам приехал. И Мельгайвач. Дела у них к Курилю – не нашли в тундре, сюда завернули. – Сайрэ поднялся, взял котел и пошел наколоть льда.
В это время в дверях показалась легкая на помине Тачана. Сайрэ чуть не сплюнул. Дьявол ее принес!
Кто – кто, а Сайрэ хорошо знал Тачану. И сейчас он без ошибки понял, зачем она приковыляла к нему.
В годы молодости Тачаны юкагиры и чукчи кочевали вместе. А среди чукчей было много мужчин, искавших себе жен. Получилось так, что все люди Улуро оказались родственниками Тачаны, и она стала надеяться на жениха из чукчей. И вот тут – то она и узнала себе цену. Ее старание завлечь хоть какого – нибудь жениха походили на прихорашивание совы перед уткой. Чукчи отворачивались от нее. Маленькая, колченогая, с непомерно длинным лицом, она была еще и сплетницей. Годы шли, жених не находился – и тогда она вышла замуж за подслеповатого, тупоумного и безвольного юкагира Амунтэгэ, на которого вообще никто не смотрел. Замуж – то она вышла, но не успокоилась, затаив злобу на многих сверстниц. Потом эта злоба перешла на всех смазливых девушек и привлекательных женщин; она стала мстить им, как только могла. Косой Сайрэ помнит, как однажды она сказала ему, рассчитывая на поддержку: «Раз не одарил меня дух земли ростом и хорошим лицом, так я за это всех счастливых красавиц оплевывать буду». Но красавиц появлялось все больше, особенно от участившихся браков юкагиров с ламутами, – и понемногу шаманившая Тачана стала талдычить другие слова, которым в конце концов и сама начала верить: «Обличье мое – не наказание. В девках была – не понимала. Это – шаманское обличье».
Десять зим Тачана ждала тяжести в животе. Не дождалась. И тут она окончательно обозлилась и на красивых женщин, и на тех, у кого рождались дети – особенно, если ребенок оказывался здоровым и хорошеньким. Каких только сплетен она не распускала, каких гадостей не говорила! И в это же время Тачана принялась усиленно вызывать своих духов – она без конца колотила в бубен, прыгала, визжала. Добро, что Амунтэгэ все это сносил безропотно. Люди стали бояться ее глаз, ее слов, ее голоса. Наконец, вмешался Сайрэ: ей от рождения шла тридцатая зима, когда шаман сказал людям, что Тачана добилась своего и теперь обладает шаманской силой. Но только стала она шаманкой, как умерла ее соседка. А у соседки осталась девочка – Чирэмэде, будущая мать Халерхи. Тачана взяла к себе девочку – и сразу же поползли слухи, что бесплодная шаманка съела ее мать, чтобы обзавестись ребенком. Чирэмэде уже все понимала, и когда в эту же зиму умерла вторая женщина – сестра Амунтэгэ, у которой тоже осталась дочь, Пайпэткэ, Чирэмэде убежала от страшной старухи, поедающей матерей.
Амунтэгэ привел в свой тордох племянницу – сироту. Но это уже не обрадовало шаманку. Ужасные слухи о ней передавались от стойбища к стойбищу – и звон бубна из тордоха Амунтэгэ стал доноситься все реже и реже. Тачана испугалась. Шаманство ее оборачивалось людской ненавистью к ней. Примолкла она.
Сайрэ хорошо помнил те годы: тогда он очень боялся, что люди пересилят боязнь злых духов и разорвут шаманку. И он дал себе слово быть осторожным…
А дальше история с Тачаной была уже не шаманской историей. В отличие от тихой и простенькой девочки Чирэмэде, которую она успела полюбить сильно, по – матерински, Пайпэткэ оказалась красивенькой, да еще и проказливой. Бедная Пайпэткэ! Разве она была виновата, что родилась такой, что тетка боялась изливать злость на людей, а злости надо было вырываться наружу?.. Сайрэ видел, как по приказу жены Амунтэгэ долго и спокойно выстругивал и скручивал плетку, как дергалось от удовольствия морщинистое лицо Тачаны в ожидании счастья взять в руки плетку и как сверкала глазенками бедная девочка, предчувствуя жгучую боль…
…Разбивая култышкой оленьего рога лед, Сайрэ почувствовал, что руки его замерзают. И это оборвало его воспоминания. Да, он знает, зачем опять пришла Тачана. Знает, хорошо знает! Она хочет заступить Пайпэткэ дорогу, она не выдержит, если ей улыбнется счастье. Она тогда изойдет бешенством и не сможет ни есть, ни спать. Но она заступит дорогу не только ей, но и ему…
Когда Сайрэ вернулся в тордох, гости уже сидели на шкурах – подстилках и, настороженно наблюдая за Пайпэткэ, курили трубки.
– Хорошие сны, гости, видели? – назло Тачане добродушно осведомился Сайрэ. – Я крепко спал…
Токио и Мельгайвач закивали головами:
– Все хорошо – выспались…
– А у меня радость, – сообщил Сайрэ, – у дочки моей много дней голова болела, а нынче ей стало лучше. И от этого в тордохе стало светлей…
– Это какая ж она тебе дочь? – перекосила свое длинное лицо Тачана, рассевшаяся на самом видном месте, у очага. – Жена тебе она, а не дочь.
У Сайрэ лицо в момент сделалось таким же холодным, как окоченевшие руки. Все мысли выскочили из его головы. Только на языке само собой завертелось слово, которое не выражало и малой части нахлынувшего потом бешенства: «Живодерка. Не человек – живодерка…» Повесив котел на крюк – сускарал и опомнившись, Сайрэ, однако, нашел в себе силы не выдавать бешенства.