– Мне надо в Коломенское?..
– Сядьте и не мешайте.
После этих грубых слов, дитя, которое следовало за дерзость отшлёпать, совсем не с детской силой захлопнуло дверь. Трамвай гремел на стыках, скрипел на поворотах, его бросало то вправо, то влево, но мы ехали, и ехали действительно в Коломенское.
– Коломенское. Конечная остановка. Просьба освободить вагон! – я задремал в трамвайной тряске. Передо мною стоял ребёнок. Он тряс меня за руку. Теперь на голове мальчика была широкополая шляпа, из которой торчало белое перо.
– Чертовщина какая то! – пробубнил я и, встав, направился к выходу.
Я ещё висел на ступеньках, когда изумление заставило меня перестать двигаться.
На асфальте стояла она!
– Это ты? – только и сумел сказать я.
– Это я, – ответила она.
– Ты здесь?
– Я здесь.
– Почему ты здесь?
– Я жду…
– Что ты ждешь?
– Трамвай.
– Трамвай? Но ведь трамваи по ночам не ходят.
– Я знаю, но идти домой не хотелось, и я решила подождать. Может, ты приедешь!
– Давай тогда покатаемся, – предложил я.
– От тебя пахнет коньяком, – сказала она.
– У меня есть коньяк. Хочешь?
Маша поднялась на ступеньку трамвая.
– Где твой коньяк?
Я вспомнил, что допил коньяк. Тогда я обнял её и, плотно прижав рот к её губам, стал пытаться языком протолкаться сквозь их тёплую мягкую плотность.
– Что ты делаешь? – оторвавшись, чтобы задать вопрос, спросила она.
– Молчи, открой рот и глубоко дыши. Я буду в тебя дышать коньячными парами и своей любовью!
– Это что-то новенькое, – улыбнулась она и прикрыла глаза.
Я поцеловал Машу и обернулся. За спиной стоял всё тот же ребёнок. Шляпа была без пера. Перо он держал в руке и чертил иероглифы на запотевшем стекле.
– Что он пишет? – спросила Маша.
– Я присмотрелся и прочёл:
«Мне нравится слушать и слышать,
как в складках одежды у девы
дышит согласье молчаньем»
– Это японские трехстишья. Я замёрзла. Пойдём в трамвай, – сказала Маша.
Мы вошли в вагон, и я не узнал трамвай.
В салоне теперь было много людей. Мужчины и женщины сидели за столиками, курили, пили и ели. В дальнем конце вагона сидел мужчина с короткой бородкой. Рядом стояла высокая женщина в бархатном платье. Мужчина играл на гитаре, а женщина пела.
К нам подошёл черный, как грач, официант и проводил нас за столик.
Двери закрылись и мы поехали. В трамвае было шумно, но шум не мешал; было накурено, но запах табака был приятен; звучала гитара и пела женщина в бархатном платье – и нам это тоже нравилось. А за окнами плыли улицы, мы переезжали мосты и сворачивали в какие-то переулки. Кончалась снежная ночь и вставало солнце, таяли сугробы и из-под снега вылезали подснежники, вспухали на деревьях почки и нежно-зелёная, почти прозрачная листва наливалась силой лета и потом, покраснев, опадала. Кружилось время, но мы этого не замечали, ведь плотные шторы на окнах были опущены. На столе позвякивали две кофейные чашки.
– У тебя седые волосы, – сказала она.
– Мы с тобой, наверное, постарели, – сказал я.
– Может быть, но этого здесь не заметно.
И я вдруг так сильно почувствовал, что вот сейчас должен ей всё сказать.
Она опустила глаза и взяла меня за руку.
И вот в этот, может быть, самый ответственный момент всей моей жизни мне захотелось выпить.
– Давай выйдем, – предложил я.
Мы вышли из трамвая. Достаточно рассвело, и я обратил внимание на небо. Под ноги я уже не глядел. Под ногами давно и банально хлюпало и чавкало. Небо же мало чем отличалось от происходящего под ногами. Такое же грязное, и затоптанное, оно было похоже на гигантскую половую тряпку, которой долго возили по заляпанному полу, а потом забыли отжать. И вот это сырое неотжатое небо низко нависло над всем просыпающимся городом. Мне даже показалось, что если бы не вот эти дома, столбы, даже эти трамвайные остановки и белеющий вдали белокаменный монастырь – если бы не все эти разнообразные городские строения, то это небо рухнуло бы в подножную грязь. А теперь оно, зацепившееся за крыши, обвиснувшее на проводах и проткнутое золотыми крестами куполов, как забытая несвежая простыня, треплется насмешливым праздничным ветерком.
Я чувствовал, что мне становится холодно.
Уже потом, когда мы шли по изгибам кружащихся переулков, она говорила, что сначала запомнила меня в магазине, а потом на остановке.
«В каком магазине? На какой остановке?» – недоумевал я.
И потом, я разве был виноват в том, что если она перед собой не видела пьяницу или бомжа, то это мог быть уже порядочный человек? Но, главное, какое ко всему этому я имел отношение?
И разве ради этого разговора тянулись эти извилистые как кишки переулочки?