– Опять христиане, – поморщился Вителлий. – Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… – задумчиво повторил он. – Откуда взялось оно? Что означает?
– Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.
– Хрестус? – переспросил Вителлий. – Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов – Хрестусы. Позволь, позволь, – вдруг оживился он, – ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. – Он пожевал губами и спросил: – Почему же ушли рабы?
– Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом.
– Богами, Марцелл.
– У них единый Бог, проконсул.
– Старо, – вздохнул Вителлий. – Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?
– Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то – мне неясно, кто просил за него, – ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом.
– Слыхал о нем, – снова поморщился Вителлий, – мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы – власть.
– Они проповедуют смирение, мой Вителлий.
– Проповедуя смирение, порождают насилие.
Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, – подумал Рослов. – Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу – и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»
Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему – неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:
– Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.
Рослов пропустил мимо реплику о Семке.
– А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?
– За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.
– Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены.
– Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело – и привет.
– Что-что?
– Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга.
– Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня – нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я – нет. Вдруг все это только мираж?
– Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь – опустил. Рука дрожит.
– Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.
– Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию?
– Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации.
– Ошибаешься, – вмешался Голос. – Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте.
«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», – принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы.
– Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус – миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.
– Не понимаю.
– Молва говорит, что он казнил сына Божьего.
– Когда?
– Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.
– Вздор, – отмахнулся Вителлий. – Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.
– Жаль, что умер Тит Ливий, – вздохнул Марцелл. – Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.
– А зачем? – вдруг спросил Вителлий.
Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.
– Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?
– Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.
– Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.
– А его место?
– Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.
Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.
«А историю оба все-таки обманули, – тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. – Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф – это миф».
– Вы об этом думали, а я вмешался, – сказал Голос. – Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.
– Откуда же тогда известно вам их содержание?
– Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.
– На какую?
Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.
– Для них все еще продолжается. Может, разбудить? – спросил не очень уверенно Шпагин.