– Что, не нравится? А дайте-ка, ребята, я первый… Учить ещё вас надо, как эту сволочь бить! – голос принадлежал унтер-офицеру.
На голове Нечаева внезапно оказалась наволочка, сорванная с подушки. Сверху набросили жиденькое арестантское одеяло. Пудовый сапог вонзился в живот. Нечаев глухо охнул и согнулся, поджав под себя ноги.
– Это для начала, – прохрипел унтер. – А вот так – далее!
И он с размаху ударил сапогом в лицо, а потом начал топтать хлипкое извивающееся тело. На одеяле начали проступать кровавые пятна.
Унтер сделал шаг назад, вытер испарину со лба, кивнул:
– Ну, теперь давай вы, ребята. Катай его, иуду…
Жандармы сгрудились вокруг поверженного Нечаева. Топтали, били куда попало: тесно стояли. Били сапогами в пах. Перекатывали с боку на бок уже бесчувственное тело, и снова били, били, били… Наконец унтер сказал:
– Ладно, хватит! Убивать не велено. А то он вишь, какой хлипкий… Сдохнет ещё… Айда в другие камеры!
Дверь со скрежетом захлопнулась. Послышался топот, и из-за стены донеслось:
– Что вы делаете, изверги? Я и так пойду, куда вы скажете… Что вы де…
* * *
Фельдмаршал Гурко прочитал рапорт коменданта Ганецкого и приложение к нему: об избиении арестованных жандармами, присланными по указанию Комарова.
Гурко отложил бумаги, взглянул на Ганецкого, сидевшего перед ним, опустив седую голову.
– М-да… – протянул Гурко. – О безобразиях, творящихся в Алексеевской равелине, мне уже докладывали. Да всё как-то не верилось. Как же вы это допустили, Иван Степанович?
Ганецкий угрюмо ответил:
– Виноват…
– Разумеется, вы виноваты. Почему не занялись этим делом раньше?
– Я… не знал, – седая голова совсем поникла и даже начала дрожать, словно шея не выдерживала её веса.
Гурко промычал что-то нечленораздельное.
– Но ведь это продолжалось не месяц, не два – годы! Неужели никто ничего не замечал? – Гурко помолчал. – Нет, не верю. Замечали – да молчали. А вот почему молчали – пусть разберётся военный суд. То ли так сдружились, что не хотели выдавать «товарищей». То ли… Страшно сказать: просто попустительствовали этому Нечаеву, и попустительствовали либо из денежного интереса, либо…
Гурко помолчал.
– Я распорядился провести самое тщательное расследование и в отношении крепостной команды, и в отношении тех жандармов, которые приняли участие в избиении арестантов. Как сообщил Дрентельн, он не давал указания избивать; хотел лишь удостовериться, что безобразия действительно имели место. Тем не менее, я приказал своей властью отправить этих жандармов под арест, на гауптвахту. Думаю, они понесут должное наказание.
Ганецкий молчал. Голова его тряслась всё сильнее.
– Ну, не нужно так волноваться, – сказал Гурко. – Надеюсь, что ваша непричастность к разгулу в равелине будет доказана. Медицинская комиссия под руководством доктора Траппа осмотрела избитых. Положение некоторых из них тяжёлое. Нечаев особенно пострадал, ещё немного – и запинали бы до смерти… Сейчас он переведён в лазарет. Остальные получают медицинскую помощь на месте. Кроме того, я распорядился пересмотреть рацион арестантов. Он будет значительно улучшен, поскольку, по заключению врачей, у половины арестантов имеются признаки цинги, лихорадки, чахотки или психического расстройства. После дополнительного обследования они, возможно, будут переведены в военный госпиталь… Вы меня слышите, Иван Степанович?
– Слышу, – глухо ответил Ганецкий.
– Хорошо. Можете идти. Прошу вас оказывать всяческое содействие следствию. До свиданья.
Ганецкий не без труда поднялся. Подволакивая одну ногу, повернулся к двери.
Гурко пытливо глянул на него.
– Вам, Иван Степанович, я тоже посоветовал бы обратиться к врачу…
– Хорошо, – ответил Ганецкий.
Когда комендант ушёл, Гурко долго сидел над бумагами, размышляя. Конечно, Ганецкий мог и не знать, что творится в равелине. Он боевой генерал, во время Турецкой войны командовал корпусом. И эта тюремная должность, которую многие восприняли бы как синекуру, была ему явно не по вкусу. Потому и не вникал в детали, во всём доверяясь смотрителю. Что ж… Не будем трогать старика, – решил Гурко. И без того скандал выходит нешуточным…
Да и не один скандал-то! Генерал-губернатор поморщился: на днях в Питер привезли группу одесситов и киевлян, привлечённых в своё время по разным политическим делам. Суд определил им высылку в северные губернии России, в связи с незначительностью их преступлений. Питерские нигилисты пришли встречать их на вокзал. Ссыльные и их провожатые должны были проследовать через весь город на Финляндский вокзал. Колонну сопровождали отряды полиции. По дороге к колонне присоединялись сочувствующие прохожие, так что шествие оказалось довольно многолюдным. И вот у Гостиного двора началось: выскочили лабазники, вооружённые какими-то палками, лопатами, железными прутами, напали на колонну. Полиция стояла в стороне, наблюдая безучастно. К лабазникам присоединялись прохожие из числа патриотов. Били насмерть, не разбирая ни пола, ни возраста. И били долго – почти три часа. Наконец, прискакал полицмейстер Дворжицкий. Полиция тут же принялась разгонять толпу. Однако было поздно: несколько трупов остались лежать на залитой кровью мостовой.
Теперь суды, прокуроры, градоначальство, даже Сенат – завалены заявлениями родителей и родственников избитых. Цесаревич явно смотрит на происшествие сквозь пальцы, а вот город бурлит: то здесь, то там возникают стихийные митинги, сходки. В университете даже потребовали к ответу градоначальника и полицмейстера. Утихомирить студентов пришёл товарищ министра просвещения Сабуров. И – получил пощёчину от какого-то распалившегося молокососа.
Снова пришлось звать полицию… В Государственном Совете опять вспомнили знаменитую записку князя Оболенского. Она снова пошла по рукам. Князь требовал не только физических наказаний для арестованных террористов (в особенности – «стриженых девок»). Он предлагал ввести практику пыток при дознании. Более того. В связи с участившимися случаями побега арестантов с каторги на Каре князь предлагал особо опасных преступников, ни много, ни мало, лишать зрения. «Дабы, – писал он, – затруднить им возможность побега».
Гурко вздохнул. Тяжёлые времена. Тяжелые и… непонятные.
* * *
КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА ИК «Народной воли».
Июль 1879 года.
– На Садовой и Невском до сих пор мостовые моют. С мылом: кровь отмывают, – сказал Михайлов. – Слышали? Есть несколько убитых, в их числе гимназистка.
Морозов кивнул:
– Знаю. Видел… – помолчал и вдруг встрепенулся. – А вы слышали? В Одессе новый процесс затевают. Лизогуб, Чубаров и другие… Уже и название придумали: «Процесс 28-ми».
– Значит, опять будут виселицы, – хмуро отозвался Желябов. – И опять будут среди уголовников палача нанимать.
Михайлов кашлянул.
– У меня есть два сообщения, – сказал он. – Во-первых, о Гольденберге…
– А! Гришка Отрепьев! – презрительно сказал Желябов, шумно отхлебнув из стакана остывший чай.
– Обманули Гришу, – продолжал Михайлов, словно не заметив тона Желябова. – Наше «недреманное око», Клеточников, передал копии донесений из Харьковского жандармского управления. Оказывается, к Грише подсадили полицейского осведомителя, Курицына. Этот Курицын когда-то ходил в народ, учился в университете. А перед Гришей разыграл простого парня из народа, который невинно пострадал от жандармов… Слово за слово – и начал из Гриши потихоньку сведения тянуть. Ну, вы же знаете Гришу: горяч до глупости. Загордился, представился очень важной птицей, намекнул даже, что это он готовил покушение Соловьёва, и вообще, он, Гриша, чуть ли не главный в нашей партии. Тогда за него взялся прокурор Дворников. Вызывал не на допросы – на чаепитие. Шёпотом рассказывал, что будто бы в жандармском корпусе, в полиции, в судах, и даже в кабинете министров давно уже зреет идея свергнуть ненавистную монархию. Называл фамилии этих «заговорщиков», делился, так сказать, их планами. И просил, чтобы наша партия, в лице Гольденберга (раз уж, дескать, он в партии главный) помогла. Тут-то Гриша не выдержал и окончательно растаял. Начал рассказывать, какие замечательные люди – революционеры. И какие славные дела они уже совершили. И сколько пудов динамита уже припасено. Дворников обещал его лично познакомить с некоторыми из сановных «заговорщиков». И действительно, «познакомил». Вместе с Гришей приехал в Петербург, мотивируя свой приезд тем, что Гриша ни с кем, кроме него, Дворникова, откровенничать не будет… В общем, и сам карьеру сделал, и Гольденберга расколол, – уныло закончил Михайлов.
– «Расколол»! – фыркнула Перовская. – Да его расколоть легче, чем кусок сахару!
Она демонстративно взяла кусок колотого сахару из вазочки, вложила в щипчики и – раздавила в песок. Желябов одобрительно усмехнулся.
– Да-а… – сказал он. – Теперь наш Отрепьев всё выложит. И про партию, и про ИК. И даже про наши ближайшие планы. Он ведь знает о готовящихся покушениях?
– Знает… – неохотно ответил Михайлов.