Пепел душ - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Черняков, ЛитПортал
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Внутренний голос молчал. Это было хуже, чем когда он говорил. Тишина внутри головы казалась выжидательной, как паузы в разговоре с врачом, который уже знает диагноз, но тянет с объявлением.

Егор сел у окна на втором этаже – единственного, не заколоченного полностью. Отсюда был виден горизонт: ломаная линия руин, жёлтое марево костянки, далёкие силуэты зданий, похожие на обломки зубов в гниющей челюсти. Небо – серое, низкое, набухшее чем-то, что не было дождём. В последние годы небо часто бывало таким – тяжёлым, давящим, словно кто-то накрыл мир грязной тряпкой и забыл снять.

Где-то там, за горизонтом, за руинами и лесами, стоял храм. Центральный храм Властелина. Место, где жрецы проводили ритуалы, где люди вдыхали Пепел и рассыпались с блаженными улыбками, где хранилось Сердце Пепла – если верить слухам. И где-то там, среди жрецов, ходил мальчик, которому сейчас четырнадцать лет. Мальчик с молочным зубом, выпавшим в семь лет. Мальчик, который когда-то кричал: "Папа, я смелый!" – и разбивал колени на велосипеде.

Олег.

Егор достал молочный зуб из кармана. Положил на ладонь. Маленький, белый, с неровным корешком. Когда-то этот зуб жил во рту живого, смеющегося ребёнка, и ребёнок грыз им яблоки, и скрипел им во сне, и показывал его в улыбке – щербатой, счастливой, невыносимо живой.

А теперь зуб лежал на ладони мужчины, который видел во сне, как режет людей с удовольствием, и не мог объяснить царапины на руках.

***

Сумерки приползли рано – как всегда, торопливо, словно боялись опоздать. Свет сгустился до медового, потом до янтарного, потом до бурого, и наконец тьма залила улицы, как вода – подвал. Ни фонарей, ни окон, ни звёзд – облака давили сверху, плотные и непроницаемые.

Егор зажёг свечу – огарок, оплывший, косой, дающий света ровно столько, чтобы не наступить на собственные ноги. Сел за стол. Стакан самогона – третий, вечерний, анестезирующий.

И тогда – звук.

Не снаружи – снаружи он знал все звуки: ветер, стекло, костянка, далёкий вой бродячих собак. Этот звук был другим. Тихое, настойчивое царапанье. В заднюю дверь.

Егор замер. Рука легла на нож.

Царапанье повторилось. Не угрожающее – скорее просящее. Тонкое, настойчивое, будто кто-то маленький и упрямый пытался обратить на себя внимание.

Он встал. Подошёл к двери. Прислушался.

Мяу.

Тихое, хриплое, как голос курильщика, проснувшегося после трёхдневного запоя. Мяу – и снова царапанье.

Егор открыл дверь – на четверть, на щель, ровно столько, чтобы увидеть.

Кот.

Рыжий, тощий, с рваным ухом и – одним глазом. Левая глазница была пустой, затянутой розовой плёнкой шрама. Правый глаз – жёлтый, круглый, пронзительный – смотрел на Егора с выражением, которое можно было описать только как "ну и чего ты вылупился".

Кот сидел на пороге, обернув хвост вокруг лап – облезлый, грязный, с колтунами на боках, – и выглядел так, будто весь мир задолжал ему лично и кот пришёл за компенсацией.

Мяу, – повторил кот. На этот раз – требовательнее.

Егор посмотрел на кота. Кот посмотрел на Егора. Между ними повисла пауза – из тех, что бывают между незнакомцами, которые понимают, что у них слишком много общего, чтобы разойтись.

– Тебя сожрут, – сказал Егор. – Здесь бродячие собаки.

Кот моргнул единственным глазом. Медленно, с достоинством, словно выслушал и принял к сведению, но не счёл достаточным аргументом.

– У меня нет еды для котов.

Мяу.

– Серьёзно. Тушёнка – для людей. Крупа тебе не подойдёт. Самогон… ну, самогон тоже для людей, хотя иногда я сомневаюсь.

Кот встал. Потянулся – длинно, с хрустом, демонстрируя каждый позвонок под облезлой шкурой. Подошёл к щели в двери, протиснул морду, потёрся о косяк и – вошёл. Не спрашивая разрешения. С уверенностью существа, которое знает, что его место – здесь.

Егор посмотрел, как кот – рыжей молнией – пересёк кухню, запрыгнул на стул (тот самый, пустой, справа) и свернулся клубком. Подоткнул хвост под нос. Закрыл единственный глаз.

Пустой стул перестал быть пустым.

"Ну разумеется, – сказал внутренний голос. – Одинокий неудачник с проблемами и одноглазый бездомный кот. Какой предсказуемый союз. Скажи, тебе не кажется, что вселенная над тобой издевается?"

Егор закрыл дверь. Три замка, три ключа.

– Буду звать тебя Одноглазом, – сказал он коту.

Кот не ответил. Он уже спал – или делал вид, что спал, с грацией существа, не обременённого совестью, страхом и привычкой прятаться за колодцами.

Егор сел на свой стул. Напротив – кот. Свеча горела между ними, бросая на стены тени – две: одна человеческая, угловатая и сутулая; вторая – маленькая, свернувшаяся, похожая на знак вопроса.

Он налил четвёртый стакан. Не выпил – просто держал, грея ладонями, как чай. Самогон пах резко, спиртово, и этот запах был честным: никаких иллюзий, никакого экстаза, никакого Властелина. Просто этанол, просто жжение, просто забвение.

Не как Пепел.

Пепел. Серо-белый порошок, беловатая пыль, тоньше муки, легче пудры. Валюта мира после Конца. Наркотик. Топливо – культисты добавляли его в генераторы, и те работали с жутким гудением, словно машины кричали. Но главное – Пепел был людьми. Каждая щепотка – чья-то жизнь. Каждая понюшка – чья-то мать, чей-то брат, чья-то любовь.

Обряд был прост и чудовищен. Человек вдыхал Пепел. Порошок попадал в лёгкие, всасывался в кровь, проникал в мозг. И тогда человек видел – Властелина. Сияющую фигуру, залитую светом, источающую тепло и покой. Всё плохое отступало. Боль, страх, голод – всё исчезало, и оставалась только блаженная пустота, экстатическая улыбка, и человек шептал: "Я вижу… я вижу свет…" – и тело начинало распадаться. Не мгновенно – медленно, от краёв к центру, как бумага, горящая с углов. Клетки теряли связь друг с другом, ткани рассыпались, кости крошились, и через несколько минут от человека оставался только Пепел – новая порция серо-белой пыли, аккуратно собранная жрецами в мешочки.

Так кормился Пожиратель. Древний демон-паразит, прячущийся за маской Властелина. Каждая душа, каждая жизнь, каждый вздох – топливо для его вечного голода. И люди шли к нему добровольно, с радостью, с благодарностью. Шли и рассыпались.

А Егор – нет. Егор вдохнул – и увидел пыль. Только пыль. Серую, безвкусную, забившую ноздри. Нечистый. Бракованный. Не-еда.

И он до сих пор не знал – это благословение или проклятие.

***

Ночь опустилась окончательно. Свеча догорела до основания, пламя мигнуло и погасло, и тьма заполнила дом – плотная, осязаемая, как вата. Егор сидел в темноте, слушая тиканье часов в нагрудном кармане – тик-так, тик-так – и сопение кота на стуле напротив.

Он думал об Олеге.

Три года. Одиннадцать лет было Олегу, когда его забрали. Сейчас – четырнадцать. Подросток. Голос, наверное, ломается. Может, уже сломался. Может, он выше Егора. Может, у него щетина. Может, он не помнит отца – три года достаточно, чтобы забыть. Три года достаточно, чтобы забыть всё: как пахнут блины по воскресеньям, как скрипят качели во дворе, как папа храпит на диване, уронив книгу на грудь.

Три года – и мальчик стал жрецом.

Егор знал это из обрывков – мародёры болтали, беженцы шептали, кто-то когда-то видел: молодой жрец, мальчишка, забранный три года назад. Культ Властелина растил из детей послушников. Самые талантливые становились жрецами – проводниками ритуалов, хранителями Пепла. Олег – умный, чуткий, впечатлительный – был бы идеальным кандидатом. Егор представлял: белая маска на юном лице, серая роба, мешочки с Пеплом на поясе, пустые глаза, заученные слова – "Властелин ждёт, не бойся, ты увидишь свет".

Его сына превратили в инструмент убийства. И Егор три года сидел в заколоченном доме, чистил чайник содой и прятался за колодцами.

"Отец года, – прокомментировал внутренний голос. – Нет, правда. Отец десятилетия. Отец постапокалиптической эпохи. Медаль бы тебе – из Пепла, конечно, из чего же ещё".

Егор сжал кулак. Молочный зуб впился в ладонь – остро, больно, как укус.

– Я найду его, – прошептал он.

"Три года назад ты говорил то же самое. И год назад. И месяц. Завтра скажешь снова – и снова нальёшь стакан, и снова начистишь чайник, и снова спрячешься. Потому что ты, Егор, не герой. Ты – функция. Функция самосохранения в человеческой оболочке".

– Я найду его.

"Ага. Начни с того, что допей бутылку. Это единственное, в чём ты по-настоящему хорош".

Егор разжал кулак. На ладони – вмятина от зуба, красная, полукруглая. Он убрал зуб в карман, застегнул пуговицу.

Одноглаз приоткрыл единственный глаз, посмотрел на Егора – долго, оценивающе, – и снова закрыл. Хвост дёрнулся.

Егор лёг. Панцирная сетка скрипнула, прогнулась. Армейское одеяло колючками впилось в подбородок. Темнота давила на веки.

Он лежал и слушал тиканье часов. Тик-так. Тик-так. Каждый тик – секунда. Каждая секунда – момент, когда он мог бы встать, собрать вещи и выйти из дома. Каждый так – момент, когда он не встал, не собрал, не вышел.

Тик. Секунда ожидания.

Так. Секунда трусости.

Тик. Секунда надежды.

Так. Секунда лжи.

***

Сон пришёл не сразу. Сначала – полудрёма, зыбкая, нервная, как лужа на ветру. Образы мелькали: белые маски, женский крик, жёлтая костянка, рыжий кот на стуле. Потом образы густели, наслаивались, и граница между явью и сном размылась, как акварель под дождём.

Он снова стоял в темноте. Но на этот раз – без ножа. Руки были пусты, и он чувствовал себя голым – не физически, а как-то глубже, словно с него содрали не одежду, а кожу, и мясо, и кости, и осталась только суть – дрожащая, жалкая точка сознания в бесконечной тьме.

Жёлтые глаза были здесь.

Они смотрели. Сотни. Тысячи. Глаза без лиц, без тел – просто глаза, парящие в темноте, как фонарики, как светлячки, как угли рассыпавшегося костра. И в каждом – голод. Тот самый, древний, ненасытный, от которого хотелось выть.

Пожиратель.

Егор не знал этого слова – не здесь, не во сне. Но чувствовал – присутствие. Огромное, давящее, как толща воды над утопающим. Что-то древнее и безразмерное наблюдало за ним из темноты, и это что-то было голодным, и оно было любопытным, и оно – не могло его коснуться.

"Нечистый".

Шёпот – не слово, а ощущение, скрежет, вибрация в костях. Глаза придвинулись ближе. Егор попятился – но пятиться было некуда, потому что тьма была всюду, и глаза были всюду, и голод был всюду.

И тогда – из него самого, из какой-то потайной комнаты сознания, которую он не знал и знать не хотел, – вырвался смех.

Не его смех. Чужой. Радостный, хищный, мальчишеский – как смех ребёнка, который нашёл спрятанную конфету. Смех звенел в темноте, и жёлтые глаза моргнули – одновременно, как по команде, – и отступили на полшага.

"Ну что, голодный? – сказал голос внутри, но теперь он не был едким, а был весёлым, опасным, предвкушающим. – Хочешь попробовать? Давай. Попробуй".

Егор проснулся.

***

Темнота. Потолок. Трещина, похожая на молнию. Паук Геннадий в своём углу.

Сердце. Стук. Бум-бум-бум.

Он сел. Одеяло – на полу. Тело – мокрое от пота, рубашка прилипла к спине. Во рту – тот же привкус, металлический, солоноватый. И сытость – тяжёлая, необъяснимая, давящая на живот, как камень.

Царапины на руках – он проверил, хотя не хотел, – были на месте. Но теперь к ним добавились новые – на предплечье, тонкие, розовые, свежие.

Одноглаз сидел на стуле и смотрел на него единственным жёлтым глазом. Не мигая. Не двигаясь. Словно сторожил – или наблюдал.

– Просто сон, – сказал Егор.

Одноглаз не ответил.

Егор встал. Подошёл к умывальнику – тазик с водой на табуретке. Плеснул в лицо. Холодная вода ударила по коже, и мир стал чётче – трещина на потолке, запах плесени, тиканье часов. Реальность.

Он посмотрел на свои руки в тусклом свете раннего утра, просачивавшемся через щели в досках. Руки были большими, сильными, с мозолями от топора и арбалета. Руки, которые когда-то держали Олега на руках – крошечного, орущего, красного, с перламутровыми ноготками. Руки, которые когда-то обнимали Марину – за талию, у бедра, в ямку между шеей и плечом, где пахло жасмином.

Теперь на этих руках были необъяснимые царапины, а под ногтями – что-то бурое.

Егор тщательно вымыл руки. Тёр ногти щёткой – методично, яростно, – пока кожа вокруг не покраснела, пока бурое не исчезло, пока руки не стали просто руками.

Потом он достал часы. Открыл крышку. Стрелки стояли – завод кончился ночью.

Двенадцать оборотов ключа.

Тик-так.

Мир снова имел структуру.

***

Он выстроил утро заново – как стену, кирпич за кирпичом. Чайник. Сода. Растирание. Медь засияла. Вода вскипела. Чай заварился. Стакан самогона – первый, утренний, медицинский.

"Сейчас бы закурить, но как хорошо, что я не курю".

Одноглаз сидел на стуле и ждал. Егор, поколебавшись, открыл банку тушёнки – одну из "карантинных", слегка вздутую, но без запаха, – и положил часть мяса на блюдце. Поставил перед котом.

Одноглаз понюхал. Посмотрел на Егора – с выражением "ты серьёзно? Это и есть твоё лучшее предложение?" – и начал есть. Медленно, с достоинством, тщательно пережёвывая каждый кусок, словно давал оценку и она была неутешительной, но терпимой.

– Ешь, что дают, – сказал Егор.

Кот проигнорировал.

"Разговариваешь с котом, – отметил внутренний голос. – Новый уровень одиночества разблокирован. Поздравляю. Следующее достижение – разговоры с мебелью".

– Ты тоже не мебель, – буркнул Егор, обращаясь к голосу, и тут же осёкся, потому что – с кем он разговаривал? С собой? С куском собственного мозга? С совестью?

Он не знал. Три года голос жил внутри – едкий, насмешливый, беспощадный. Три года Егор считал его совестью, внутренним критиком, остаточным явлением от стресса. Психолог из прошлого мира, наверное, нашёл бы умное название. Но психологов не осталось – как и стоматологов, как и часовщиков, как и почти всех.

"Может, я и совесть, – сказал голос задумчиво. – А может, я – то, что осталось после того, как совесть сдохла. Выбирай, что удобнее".

Егор выбрал не думать. Он был в этом мастер.

***

День прошёл в рутине. Починил растяжку. Подлатал дверь. Перебрал арбалетные болты – пять годных, три кривых, один сломан. Наточил нож. Вскипятил воду из колодца, процедил через ткань, перелил в чистую канистру. Нашёл в подвале банку сгущёнки – древнюю, затерявшуюся за досками, с этикеткой, на которой улыбалась корова с глазами, полными животного оптимизма. Молочный зуб в кармане, перламутровая пуговица в кармане. Часы тикали в нагрудном кармане – тик-так, тик-так.

Одноглаз обживался. К обеду он обследовал весь первый этаж – метод системного обхода территории, нос к полу, хвост трубой. Обнюхал каждый угол, каждую щель, каждую банку. Запрыгнул на подоконник, выглянул в щель между досками, чихнул от пыли и спрыгнул обратно с выражением: "Ваш район мне не нравится, но я остаюсь из жалости к вам".

К вечеру кот устроился на коленях Егора – без спроса, без прелюдий, просто запрыгнул и улёгся, и замурлыкал – хрипло, неровно, как заводящийся мотор. Егор замер, боясь шевельнуться. Тёплая тяжесть на коленях – забытое ощущение. Когда-то так делал Олег – забирался на колени, утыкался макушкой в подбородок и засыпал, и Егор сидел, боясь дышать, и ноги затекали, и спина ныла, и это было самое счастливое ощущение на свете.

Он положил руку на кота. Шерсть была жёсткой, свалявшейся, но под ней чувствовалось тепло – живое, настоящее, с пульсом, с вибрацией мурлыканья, с мелкой дрожью, когда кот вздыхал.

– Ладно, – сказал Егор тихо. – Оставайся.

"Ещё бы он не остался, – фыркнул голос внутри. – Бесплатная жратва, крыша, тёплые колени. Кот не дурак. В отличие от тебя".

– Заткнись.

"Не заткнусь. Но знаешь что? На сегодня, пожалуй, достаточно. Спокойной ночи, герой. Завтра у тебя новый день – можешь снова начистить чайник и не спасти женщину".

Голос умолк.

Егор сидел в темноте, гладя кота, и слушал тиканье часов. За стенами – мёртвый город, костянка, белые маски, Пепел. За горизонтом – храм, ритуалы, мальчик в серой робе.

Он достал молочный зуб. Сжал в кулаке – крепко, до боли, до вмятины на ладони.

– Я найду тебя, – прошептал Егор. – Клянусь.

Молочный зуб молчал. Пуговица молчала. Часы тикали. Кот мурлыкал. За стенами выл ветер – протяжно, тоскливо, словно город оплакивал сам себя.

И где-то – далеко, за руинами, за лесами, за горизонтом – жёлтые глаза моргнули в темноте. Не здесь. Не рядом. Но – наблюдая.

Пожиратель ждал.

Он умел ждать. Он ждал дольше, чем существовали города, языки и бормашины. Он мог подождать ещё.

Нечистый – загадка. Нечистый – раздражитель. Нечистый – интерес.

И кое-что ещё – внутри нечистого, свёрнутое, как пружина часов, – кое-что тёмное, весёлое и голодное. Кое-что, что откликнулось на зов и засмеялось.

Пожиратель не знал, что это. Но хотел узнать.

А Егор – Егор лежал в заколоченном доме на краю мёртвого мегаполиса, с рыжим одноглазым котом в ногах, с молочным зубом в кулаке и с необъяснимыми царапинами на руках, и не знал, что самый опасный монстр в этом мире – не Пожиратель за горизонтом и не культисты в белых масках.

Самый опасный монстр спал внутри него. И спал он всё реже.

***

Утро наступило – серое, тяжёлое, как похмелье без выпивки. Егор открыл глаза. Потолок. Трещина. Геннадий.

На руках – свежие царапины. На этот раз – три на левой, две на правой, и одна, длинная, на шее, словно кто-то провёл ногтем от уха до ключицы.

И сытость.

Тяжёлая, нездоровая, давящая сытость – словно он съел огромный ужин, которого не помнил. Живот был полон. Тело – вялое, расслабленное, как после плотной трапезы. А во рту – привкус. Тот самый. Металлический, солоноватый, с лёгкой ноткой чего-то, что он не мог и не хотел опознать.

Одноглаз сидел на стуле и смотрел. Жёлтый глаз – немигающий, пронзительный. Кот не мурлыкал. Кот наблюдал.

Егор сел. Посмотрел на царапины. Посмотрел на живот – полный, необъяснимо полный. Посмотрел на кота.

– Я не ел ночью, – сказал он вслух. – Я спал.

Одноглаз моргнул.

Егор встал. Подошёл к задней двери. Открыл – и замер.

На пороге – следы. Грязные, размазанные, ведущие от двери наружу и обратно. Его ботинки. Его размер. Его подошва – с характерной трещиной на правом каблуке.

Он выходил ночью.

Он выходил ночью, и он не помнил этого.

Егор закрыл дверь. Медленно, аккуратно, тремя замками, тремя ключами. Прислонился спиной.

"Ну, – сказал внутренний голос тихо, почти ласково. – Утро доброе, герой. Хорошо выспался? Выглядишь отдохнувшим. Сытым таким. С чего бы это?"

Егор не ответил.

Он прошёл в кухню. Достал чайник. Насыпал соды на тряпку.

Начал тереть.

Круговыми движениями. Размеренно. Без спешки.

Медь засияла.

Он заварил чай. Налил самогон в стакан. Двенадцать оборотов ключа.

Тик-так.

"Сейчас бы закурить, – подумал он. – Но как хорошо, что я не курю".

А в кармане – молочный зуб и перламутровая пуговица. Два якоря. Два талисмана. Два обещания, которые он давал каждое утро – и каждое утро не выполнял.

Но сегодня – сегодня что-то сдвинулось. Может быть, из-за женщины, которую он не спас. Может быть, из-за кота, который пришёл. Может быть, из-за жёлтых глаз, которые наблюдали. Или из-за царапин, следов и сытости, которые он больше не мог объяснить сеткой кровати.

Что-то сдвинулось – тектонически, глубоко, как плита, дрогнувшая перед землетрясением. Егор ещё не знал, что именно. Но чувствовал – в груди, чуть левее сердца, чуть ниже лёгких – в том самом месте, где обычно сидела трусость.

Трусость была на месте. Но рядом с ней – впервые за три года – шевельнулось что-то ещё.

Не смелость. Нет. Слишком рано для смелости.

Отчаяние.

Отчаяние – единственное чувство, которое сильнее страха. Потому что отчаяние – это когда бояться уже нечего. Когда ты понял, что хуже – будет, и хуже – уже есть, и единственный путь – вперёд, в самое пекло, в самую тьму, в самые жёлтые глаза.

Егор допил самогон. Поставил стакан. Посмотрел на кота.

– Завтра, – сказал он.

"Ага, – ответил голос. – Завтра. Как всегда".

Но на этот раз "завтра" звучало иначе. Не как отсрочка. Как приговор.

Одноглаз моргнул. Потянулся. Спрыгнул со стула и подошёл к Егору. Потёрся о ногу – один раз, коротко, словно ставя печать на договор.

Егор наклонился, погладил кота между ушами – в том месте, где рваное ухо переходило в целое, где шрам от потерянного глаза складывался в кривую линию, похожую на улыбку.

– Ладно, – сказал он тихо. – Ладно.

За стенами – мёртвый город. Костянка. Белые маски. Пепел душ.

За горизонтом – храм. Мальчик. Сын.

Внутри – голос. Тьма. Царапины. Голод.

И часы – тик-так, тик-так, тик-так – отсчитывали секунды до чего-то, что ещё не имело названия, но уже было неизбежным.

Глава 2. Таинственная пропажа

Три года назад мир закончился не для всех – только для Егора.

Он помнил каждую деталь той ночи, хотя отчаянно хотел забыть. Память работала как заевшая плёнка: прокручивала одни и те же кадры – снова, снова, снова – с маниакальной точностью, не пропуская ни звука, ни запаха, ни тени. Три года он пытался залить эту плёнку самогоном, растворить в рутине, забить шумом тикающих часов – но она была сделана из чего-то прочнее, чем память. Из вины.

В ту ночь было тепло. Нелепо, оскорбительно тепло для ночи, когда у тебя забирают всё. Июльский воздух пах асфальтом и липовым цветом – последним липовым цветом, потому что через месяц липы начнут умирать, а через полгода костянка пожрёт их корни. Но в ту ночь деревья ещё стояли, и фонари ещё горели – через один, мигая, как подбитые глаза, – и мир ещё притворялся нормальным, хотя уже трещал по швам, как старое пальто, в которое запихнули слишком много безумия.

Они шли домой из гостей. Обычный вечер. Марина держала Олега за руку, Олег болтал ногами – специально, чтобы шлёпать сандалиями по асфальту, – и рассказывал про динозавров. Он был помешан на динозаврах в тот год – знал двести тринадцать видов по именам, мог часами спорить о разнице между аллозавром и тираннозавром, и засыпал, обняв пластмассового трицератопса, которого звал Петровичем.

– Папа, – говорил Олег, шлёпая сандалиями, – а ты знал, что у стегозавра мозг был размером с грецкий орех? Грецкий орех, папа! А он весил четыре тонны! Представляешь – четыре тонны с мозгом из грецкого ореха!

– Звучит как половина моих бывших коллег, – ответил Егор, и Марина фыркнула – тем самым фырканьем, которое означало "не смешно, но я всё равно смеюсь, потому что люблю тебя, идиот".

Она была в летнем платье – том самом, в мелкий цветочек, с перламутровыми пуговицами. Одна пуговица уже тогда была пришита криво, и Марина обещала перешить, но так и не перешила, потому что всё откладывала, потому что завтра, потому что потом, потому что казалось – времени впереди ещё целая жизнь.

Целая жизнь оказалась тридцатью семью минутами.

Они свернули в переулок – короткий путь через дворы, которым ходили сотни раз. Мимо детской площадки с покосившимися качелями, мимо гаражей, мимо мусорных баков, выстроенных в ряд, как солдаты на параде, – четыре зелёных, один синий, один с оторванной крышкой.

И тогда – фигуры.

Они вышли из темноты одновременно, словно темнота их выплюнула. Семь человек. Серые робы, подпоясанные верёвкой. И маски – белые, фарфоровые, гладкие, без черт лица, с узкими прорезями для глаз. Маски были одинаковыми, и от этого люди в них казались не людьми, а копиями – отпечатками одного и того же безликого существа, размноженного в семи экземплярах.

Олег замолчал на полуслове – про стегозавра, про грецкий орех, про четыре тонны. Замолчал и прижался к маминой ноге.

Марина сжала руку Егора. Пальцы – тонкие, с обкусанными ногтями, пахнущие антисептиком и жасминовым кремом, – стиснули его ладонь так, что хрустнули суставы.

– Егор, – шепнула она.

Он шагнул вперёд. Встал между семьёй и масками. Ноги – ватные, колени – жидкие, но он встал, потому что так положено, потому что муж, потому что отец, потому что мужчина, потому что – какой бы ты ни был трус, есть момент, когда тело делает то, что надо, прежде чем мозг успевает завопить "беги".

– Нам ничего не нужно, – сказал Егор. Голос не дрогнул. Он удивился этому. – Мы просто идём домой.

Маски молчали. Семь пар глаз – в прорезях – смотрели. Не на Егора. На Олега.

– Властелин видит, – произнёс один из масок. Голос – ровный, плоский, как линия кардиограммы мёртвого человека. – Властелин знает.

– Мы не… – начал Егор.

– Дышите, – сказал тот же голос. И протянул руку – в ней лежал мешочек. Серый, полотняный, туго набитый. – Дышите глубже. И увидите свет.

Егор помнил: он оттолкнул руку. Помнил, как мешочек упал, как серо-белая пыль просыпалась на асфальт – тонкая, невесомая, похожая на пудру. Помнил, как двое масок шагнули к нему, и он замахнулся – неумело, широко, как в школьной драке, – и кулак попал в пустоту, а потом в затылок ударило что-то тяжёлое, и мир накренился, и асфальт ударил в лицо.

На страницу:
2 из 6