Савелий Петрович
Сергей Александрович Гарин
«Мигал керосиновый фонарь у подъезда алатуевского общественного собрания…
Неуклюжий и длинный, этот фонарь торчал на чугунном кронштейне, как нахохлившийся ворон, уныло освещая одиноким глазом каменные плиты тротуара. Шел мелкий, косой дождь; по тротуару прыгали тусклые, холодные слезы и, собираясь в маленькие лужицы, отражали в них огонь фонаря в виде расплывчатого, желтого пятна…»
Сергей Гарин
Савелий Петрович
(Из жизни маленьких людей)
I
Мигал керосиновый фонарь у подъезда алатуевского общественного собрания…
Неуклюжий и длинный, этот фонарь торчал на чугунном кронштейне, как нахохлившийся ворон, уныло освещая одиноким глазом каменные плиты тротуара. Шел мелкий, косой дождь; по тротуару прыгали тусклые, холодные слезы и, собираясь в маленькие лужицы, отражали в них огонь фонаря в виде расплывчатого, желтого пятна…
В передней собрания скучал ряд пустых вешалок, отделанных под дуб. Временами мимо них проходил швейцар Яков – длинный, худосочный парень лет девятнадцати, с вечно заспанным и словно застывшим от скуки лицом. Он был одет в широкую и короткую ливрею, очевидно, с чужого плеча, а из-под нее вылезали нанковые штаны с обтрепанными концами. Ливрея раньше была сшита на короткого, но очень толстого человека, и, попав на Якова, висела на нем, как мех гармонии, произвольными и часто смешными складками.
Яков появлялся в передней каждые десять минут, впивался белесоватыми глазами в асфальтовый пол, по которому проходил недавно шваброй, и, оставшись доволен осмотром, шел к стеклянной двери подъезда, чесал затылок, тупо смотря в темноту улицы, зевал и опять шел в свою конуру под лестницей, ведущей во второй этаж.
В десять часов вечера хлопнула дверь подъезда. Вошел маленький, седенький старичок – алатуевский податной инспектор Грибанов, сбросил мокрое пальто на руки подбежавшего Якова, вытер фуляровым платком лоб и глаза и спросил, пряча платок в задний карман визитки:
– Никого еще?..
Он прекрасно знал, что в собрании нет еще никого, ибо ежедневно, в продолжение двадцати с лишком лет, первым приходил сюда он, Грибанов. Но все-таки спросил, как заведенный граммофон, – спросил механически, как и все делал в своей долгой, но раз навсегда пущенной по шаблону, жизни.
И Яков, хотя и служивший здесь всего третий год, но привыкший уже к неизменному вопросу Грибанова, ответил также механически, вешая пальто податного инспектора:
– Никого еще нет, Савелий Петрович!.. Вы-с – первый!..
Грибанов поднялся по широкой деревянной лестнице во второй этаж, прошел полуосвещенную биллиардную, в которой не было ни души, и вошел в большую комнату со столиками, у левой стены которой вытянулся молчаливый прилавок буфета.
На прилавке, тоже по раз навсегда заведенному шаблону, стояли рюмки, бутылки, закуски, высились неизменные вазы с фруктами и поднимались горкой цветные коробки папирос. Толстый, пожилой буфетчик, в порыжевшем сюртуке и белом галстухе, клевал носом, спрятавшись, со стулом, за большой никелированный самовар, недавно поставленный на прилавок двумя кухонными мужиками. От самовара бежал тонкой змейкой пар, а сам он шипел важно и торжественно, как только что подошедший к станции паровоз.
Увидя Грибанова, буфетчик лениво поднялся, поклонился и молча пожал протянутую руку, после чего налил в большую граненую рюмку английской горькой. Податной инспектор выпил ее в один прием, открыв широкий рот со вставными челюстями и далеко запрокинув голову. Выпил, поставил рюмку на стеклянную полочку и, взяв в лиловые от старости пальцы вилку, долго бродил с нею между тарелочками с закуской… А буфетчик молча следил равнодушными глазами за пальцами податного инспектора.
– Что новенького? – спросил Грибанов, прожевывая помидоры.
– Да ничего особенного, Савелий Петрович! Все по-старому. Вот, может, Лука Архипович что знает!..
Он кивнул на входившего почтово-телеграфного чиновника, лет сорока пяти, – черного, широкоплечего мужчину. Был он начальником местной конторы, носил золотые очки с дымчатыми стеклами, неестественно длинные усы и коротко остриженную бородку. И по всей его фигуре, неуклюжей, будто вырезанной из крепкого, но плохо обработанного дерева, и по торчащим усам казалось, что если он заговорит, то заговорит обязательно сочным и громким басом, от которого дрогнет на прилавке стекло. Но заговорил он тоненьким голоском, и было странно слышать, что вылетают такие ничтожные звуки из этой могучей, чисто-богатырской груди.
– А… Савелий Петрович! Мое почтение!.. Здравствуйте, Иван Иванович! – здоровался он с податным инспектором и буфетчиком. – А к чему вы имя мое упоминали?.. А?..
Он крутил курчавой с круглой плешью на затылке головой и тянул носом запах, идущий с закусок. Буфетчик налил ему большую рюмку водки, податному инспектору повторил английской и сказал, пока те пили:
– Да вот, Савелий Петрович спрашивают: что у меня новенького?.. У меня такового не нашлось, я и говорю: может, Лука Архипович что скажут!
– Ничего и у меня нет! – пропищал почтовый чиновник и вздохнул. – Есть новости по-нашему, почтовому делу, но они, так сказать, к вам не подходят. А так новенького – ничего!..
И все трое задумались.
Понемногу буфетная начала наполняться. Пришел местный исправник – быкообразный, с оттопыренной нижней губой на огромном круглом лице и рачьими глазами. Он выпил подряд три больших рюмки водки и только после этого стал закусывать. Его огромный рот работал, как заводская печь, только что принявшая большую дозу руды: был, казалось, бездонен, и, когда замыкался, как скрытые поршни гигантской машины, двигались ожесточенно челюсти.
Пришли несколько чиновников из казначейства, директор местной прогимназии, доктор из земской больницы, мировой судья. У прилавка образовалась толпа, и голоса смешались в общую кучу…
И вдруг быстрыми шагами вошел Андрей Иванович Корка – по профессии фотограф, а по натуре – большой, сплетник и распространитель сенсационных слухов. Маленький, толстый, с ощутительным животом, он нес свое короткое туловище на двух обрубках, одетых в широкие штаны. Лицо у него было мясистое, но плоское, как тарелка, из середины которой торчала маленькая пуговка – нос – и два хитрых серых глаза, выглядывавших из заплывших щелок. Он брил бороду и усы и потому походил на актера. И все смеялся тихим, шедшим откуда-то из глубины смехом, так что трясся живот его, и шевелилась на нем толстая, в два пальца, золотая цепь с брелоками.
– А у нас сегодня новый гость! – крикнул он, заглушая все голоса и пожимая направо и налево руки.
К нему все обернулись. На лице у каждого горело любопытство.
Исправник спросил густым басом:
– Кто же такой?.. А?..
– А вот увидите!
Корка подошел к прилавку и стал набирать в тарелку разные сорта закусок.
– Да не мучьте же! – крикнул Савелий Петрович таким тоном, будто к его пяткам прикладывали раскаленное железо.
Андрей Иванович не спеша выпил полынной и долго прожевывал бутерброд с яйцом и анчоусом. Он чувствовал, что все взоры устремлены на него, и смаковал положение.
– Ну?! – пробасил опять исправник, ненавидя в эту минуту Андрея Ивановича. – Вы вечно только раздразните!
Лицо Корки приняло торжественное выражение.
– Ну, хорошо, хорошо!.. Должен вам сказать, государи мои, что в нашем городе появилось новое, весьма интересное и, даже можно сказать, необычайное, лицо!.. К Федору Александровичу приехал племянник – корнет санкт-петербургской гвардии!..
Последние слова Андрей Иванович произнес с благоговейным испугом. И этот испуг передался слушателям и отразился на их лицах.
– Санкт-петербургской гвардии! – прошептал, проникнутый священным трепетом, Савелий Петрович.
Грибанов никогда не был в Петербурге, да и вообще никогда в жизни не выезжал из родного Алатуева. Здесь он окончил гимназию, здесь же поступил на службу и проходил земной путь свой с покорностью маленького человечка. И ему северная столица представлялась в виде какого-то сказочного царства, в котором живут важные, чиновные особы, недоступные обыкновенным смертным. И каждый раз, получая казенные пакеты из Петербурга, он съеживался и чувствовал себя нехорошо.
Не знали Петербурга и многие из присутствующих. И потому приняли новость с должным уважением, глубокомысленно нахмурясь и приосанившись. И только исправник, служивший когда-то подпоручиком в пехотном полку, стоявшем в Нарве, и бывавший раз десяток в Петербурге, добродушно забасил:
– Гвардии?.. Что же… это очень хорошо!.. А позвольте вас спросить, – обратился он к Андрею Ивановичу, – собственно, в каком же полку сей молодой человек служит?..
Корка безнадежно развел руками.
– А, ей-Богу, не знаю!.. Знаю только, что в гвардии, а в какой – доподлинно сказать не могу!..
– Не «в какой», – поправил исправник, – а «в каком полку»!.. Гвардия, государь мой, одна, но полки ее разные: кавалергарды… кирасиры… уланы… гусары… стрелки!.. Впрочем, где же вам знать все эти тонкости?!. Для этого надо быть военным!..
Он выпятил вершка на два грудь и сочно звякнул шпорами. И все в эту минуту в глубине души пожалели, что судьба не дала им чести быть когда-нибудь военными.