Число урожаев

Сергей Филимонов
Число Урожаев
Сэмюэл Грирсон
В нашем городке его звали мистер Фром, хотя настоящее его имя, как выяснилось много позже, было длиннее и труднее. Он сам стер из него все лишнее, оставив только то, что помещалось на почтовом ящике и легко произносилось человеком, разбуженным среди ночи.
Мистер Фром появился в Гринвуде еще до моего рождения — так утверждала бабушка, а бабушкам в таких делах положено верить. С тех пор он ходил по улицам с черным кожаным портфелем, застегнутым на латунную застежку.
Работа у мистера Фрома была простая и скучная, вроде работы почтальона или сборщика налогов: он записывал имена новорожденных. Раз в несколько дней, а иногда и дважды за сутки, он появлялся на пороге дома, где недавно родился ребенок, снимал шляпу и кланялся матери. Отцов он приветствовал только кивком, словно в деле, ради которого пришел, им отводилась почетная, но все-таки второстепенная роль.
Из портфеля мистер Фром доставал толстую книгу в черном переплете с обрезом цвета старого меда. Затем вынимал короткую перьевую ручку в серебряном корпусе, открывал книгу на нужной странице и спрашивал:
— Как назвали?
Ему говорили имя. Он записывал его медленно, выводя каждую букву отдельно, потом дул на строчку, закрывал книгу и благодарил хозяев. Это называлось у нас городской переписью, хотя ни в одном распоряжении Гринвуда такой должности не существовало. Просто так было заведено — как полуденный колокол, закрытая по воскресеньям почта и флаги на крыльце мэрии перед Днем памяти.
Я был мальчишкой лет семи, когда впервые заговорил с мистером Фромом. Он шел мимо нашего забора, а я сидел на верхней перекладине и болтал ногами над кустами сирени.
— Мистер Фром, зачем вы записываете имена? Их же и так все знают.
Он остановился. Слегка поклонился, хотя перед мальчишкой на заборе этого не требовали никакие правила приличия, и посмотрел на меня внимательно.
— Затем, чтобы никто не забылся, сынок.
— Как это — забылся? — я нахмурился.
— Ну вот ты помнишь, как звали твоего прадеда?
Я задумался. Помнил, что прадед был плотником, но имя вылетело.
— Не помню, — признался я.
— Вот видишь. — Он поднял портфель. — А у меня записано. Значит, он еще здесь, пока я помню.
Тогда я особо ни о чем не задумывался и быстро потерял к разговору интерес. Только много лет спустя я вспомнил его ответ дословно и понял: старик не любил пугать детей, поэтому сказал мне правду в такой форме, в какой ребенок мог принять ее за назидание.
***
Гринвуд был небольшим городком на равнине, вытянувшимся на несколько улиц вдоль железной дороги. Водонапорная башня здесь казалась выше церковного шпиля, а элеватор у железной дороги — значительнее здания окружного суда. Каждую весну город пах сырой древесиной и навозом: жители одновременно чинили заборы, выводили скот и приводили в порядок вывески.
Люди в Гринвуде обладали необыкновенной памятью на вещи, не имевшие значения. Они помнили дату первого снега в тысяча девятьсот двенадцатом году, победителя ярмарки по свиноводству и каждое слово проповеди, после которой преподобный Уиллетс мог охрипнуть на две недели. Но стоило спросить о человеке, давно не появлявшемся на главной улице, и уверенность покидала их. Лицо еще казалось знакомым, поступки вспоминались обрывками, а имя исчезало первым.
Первой такой потерей, которую я заметил, была Мэрилин Слоу.
Она пришла к нам в класс осенью тысяча девятьсот тридцать первого года с запиской из городского приюта. На зиму ее определили к вдове Слоу, жившей за бойней, и потому девочка получила эту фамилию, хотя, кажется, никакого родства между ними не было. Мэрилин сидела за соседней партой, носила две тугие косички и приносила в школу засушенных бабочек в спичечных коробках. На крышках она писала названия: «капустница», «траурница», «махаон». Я подозревал, что половину названий она выдумала, но спорить не решался — Мэрилин произносила их так уверенно, что рядом с ней даже дохлая моль выглядела редким научным экземпляром.
Весной вдова Слоу слегла, и девочку забрали обратно в приют. В последний школьный день Мэрилин подарила мне коробку с маленькой голубой бабочкой. На крышке было написано: «Голубянка. Не трогать крылья». Я спрятал коробку в карман, пообещал не открывать. Однако я не сдержал обещание уже на следующей перемене.
Через неделю после ее отъезда я разглядывал групповую фотографию, сделанную в начале мая. Мэрилин стояла в заднем ряду, третья слева, однако мать почему-то не подписала ее на обороте.
— А эту девочку почему пропустила? — спросил я. — Мэрилин, третья слева.
Мать долго вглядывалась в девочку с косичками.
— Какая Мэрилин?
— Слоу. Она жила у вдовы за бойней.
— У миссис Слоу никогда не было детей.
— Она из приюта.
Мать перевернула фотографию. На обороте она подписала всех учеников по рядам, слева направо. Между «Джулия Смолл» и «Мэтью Пиви» оставался крохотный промежуток, в который могло поместиться еще одно имя.
— Наверное, приезжая девочка, — сказала мать. — Встала с вами для снимка.
На следующий день я спросил учительницу. Та взяла школьный журнал. Имя Мэрилин Слоу там значилось, рядом стояли отметки за диктанты и арифметику, но учительница решила, что запись относится к ученице, которая выбыла еще до начала занятий.
— Я бы ее помнила, — повторила она несколько раз и наконец рассердилась, словно мое упрямство обвиняло ее в небрежности.
Я не стал больше спорить. В девять лет взрослого невозможно убедить документом, если документ противоречит его памяти. Вечером я сам вписал имя Мэрилин на обороте фотографии. Мать увидела и велела не портить снимок выдумками. Я не стер надпись.
Коробка с голубянкой хранилась у меня много лет. Бабочка рассыпалась в пыль, когда мне было уже за сорок, а имя на картонной крышке осталось. Каждый раз, открывая письменный стол, я видел эти две буквы — «М. С.» — и испытывал странное облегчение: значит, хотя бы одному предмету в Гринвуде не удалось убедить себя, что девочки никогда не существовало.
***
В двадцать шесть лет я вернулся в Гринвуд после нескольких лет учительства в центральном округе и женился на Кэтрин Блэк, дочери владельца скобяной лавки. Мы поселились на Ореховой улице, недалеко от забора, с которого я когда-то задавал вопросы мистеру Фрому.
Кэтрин первой заметила, что за прошедшие годы мистер Фром не постарел ни на день. У нее была цепкая память на лица и редкая неспособность принимать необъяснимое молча.
— Он выглядит точно так же, как на фотографии твоей бабушки, — сказала она однажды.
Снимок был сделан на крыльце в тысяча девятьсот шестом году. Бабушка стояла у перил в светлом платье, а на заднем плане, чуть смазанный, виднелся мужчина в сером пальто с портфелем в руке.
— Может, это его отец, — предположил я. — Или старший брат.
— Тогда почему у них одинаковые пальто, портфели и привычка держать голову чуть набок?
— Семейная черта, — неуверенно усмехнулся я.
Кэтрин посмотрела на меня с жалостью, которую обычно берегла для покупателей, пытавшихся починить водопровод лошадиным клеем, но продолжать разговор не стала. У нас только что родилась дочь, и заботы о младенце вытесняли из головы другие вопросы куда настойчивее, чем мистер Фром.
Мы назвали дочь Эстер, в честь моей матери. Мистер Фром пришел на третий день после ее рождения. Подол его пальто был забрызган жидкой глиной, а на сапогах засохла грязь с Милл-роуд.
Он поклонился Кэтрин, раскрыл книгу и спросил:
— Как назвали?
— Эстер Мэй.
Мистер Фром записал имя, подождал, пока чернила впитаются, и защелкнул портфель. Уже у калитки он задержался и сказал, не оборачиваясь:
— Хорошо, что успел. Дорогу размыло, пришлось идти от самого поворота.
— Разве один день что-нибудь изменил бы? — спросила Кэтрин.
Он посмотрел на окно комнаты, где спала Эстер.
— Иногда день — это просто день. Иногда это все время, которое вам дали.
Тогда его слова показались стариковской склонностью придавать собственной работе излишнюю важность. Но, закрывая за ним калитку, я заметил, что рука мистера Фрома дрожит. Совсем немного, но дрожит.
***
Сын Марты Грирсон родился той же зимой, в январе, во время самой тяжелой метели за десять лет. Снег за ночь сравнял канавы с дорогой и подпер двери домов. Доктор Бейли добирался к Грирсонам на фермерских санях, потому что его автомобиль заглох у элеватора. Роды продолжались почти сутки, но ребенок появился здоровым, с темным пушком на голове. Назвали его Сэмюэлом, в честь отца Марты.
Мистер Фром не пришел ни на третий день, ни на пятый. Южный мост занесло, Милл-роуд закрыли, а возле департамента лопнула труба, и вода превратила дорогу в ледяную полосу. В городе говорили, что даже почтовый фургон развернулся на полпути.
На седьмой день Марта начала спрашивать соседей, не должна ли она сообщить о сыне еще куда-нибудь. Свидетельство о рождении доктор заполнил, в церковную книгу преподобный Уиллетс обещал внести ребенка после крещения, но Марте все равно казалось, что не сделано что-то главное. Кэтрин рассказывала мне об этом и, сама того не замечая, прижимала Эстер крепче.
На девятый день дорогу расчистили. Кэтрин сварила для Марты бульон и попросила меня отнести кастрюлю, пока снова не повалил снег. Я пришел к Грирсонам около полудня. Марта сидела у печи с ребенком на руках. Она выглядела измученной, но счастливой. Сэмюэл спал, спрятав лицо у нее на груди, и время от времени шевелил губами.
Пока я ставил кастрюлю на плиту, Марта дважды назвала сына просто малышом, хотя прежде произносила его имя при каждой возможности. Потом заметила вышитую букву «С» на одеяле и спросила, зачем она ее сделала. Сама же рассмеялась, поцеловала ребенка в макушку и сказала, что от недосыпа мать способна забыть даже собственные руки. Я рассмеялся вместе с ней, хотя мне следовало испугаться.
Внезапно мы услышали стук. На пороге стоял мистер Фром. Пальто обледенело по подолу, волосы прилипли ко лбу. Он, должно быть, прошел последнюю милю пешком.
— Простите, — сказал он вместо приветствия и тотчас раскрыл портфель.
Книга легла на стол. Серебряная ручка оказалась в его пальцах быстрее, чем Марта успела подняться.
— Как назвали?
Марта улыбнулась, посмотрела на сына и открыла рот.
— Сэм…
Она остановилась.
Улыбка исчезла не сразу. Сначала дрогнули ее губы, затем взгляд перешел с ребенка на мистера Фрома, с мистера Фрома — на меня. Марта снова попыталась произнести имя, но выдохнула только первую букву.
Ребенок проснулся и заплакал. Она вздрогнула, словно услышала плач из чужого дома, и отстранила его от себя.
— Марта, — сказал я. — Это Сэмюэл.
Она посмотрела на меня, не понимая.
— Ваш сын. Сэмюэл Грирсон.
Мистер Фром опустил перо на страницу. Я увидел, как появилась буква «С», затем следующая. Чернила собрались мелкими каплями, будто бумага была натерта воском. Он провел пером еще раз, сильнее. Капли соединились, скатились к сгибу и исчезли, не оставив следа.
— Я назвал его, — сказал я. — Вы слышали. Пишите.
— Я слышал.
— Тогда пишите!
Он попробовал снова. На этот раз перо даже не коснулось страницы: рука остановилась в нескольких волосках от бумаги, удерживаемая невидимым сопротивлением. Мистер Фром закрыл глаза.
— Знать имя недостаточно, — произнес он.
Марта поднялась. Ребенок продолжал плакать у нее на руках, и она держала его неловко, как сверток, который ей передали на минуту.
— Чей это ребенок? — спросила она. — Кто принес его в мой дом?
С улицы донесся голос Джона Грирсона. Он отряхивал снег у крыльца и звал жену. Марта шагнула к двери, потом остановилась, потому что не знала, что объяснять мужу.
Мистер Фром закрыл книгу без записи. Щелчок застежки прозвучал громче детского плача.
— Сделайте хоть что-нибудь, — потребовал я.
— Уже поздно.
Он произнес это так, как однажды доктор Бейли сообщил соседу, что ногу придется отнять: очень тихо, потому что громкость не могла изменить ничего.
Джон вошел, увидел ребенка и спросил то же, что Марта. В последующие дни вопрос повторяли соседи, доктор, преподобный Уиллетс. Все соглашались, что младенец каким-то образом оказался у Грирсонов во время метели, но никто не мог вспомнить родов, ночных саней у крыльца или имени, которым еще недавно называл его весь околоток.
Я принес Джону свидетельство о рождении. На бумаге ясно значилось: «Сэмюэл Грирсон, мужской пол, родители — Джон и Марта Грирсон». Джон прочитал, нахмурился и вернул лист.
— Бейли перепутал бумаги. Марта никогда не была беременна.
— Ты сам ездил за доктором.
— В такую метель? Я бы помнил.
Доктор Бейли признал свой почерк и подпись, но решил, что вписал не ту фамилию. Преподобный Уиллетс обнаружил в блокноте заметку о предстоящем крещении и перечеркнул ее как ошибочную. Бумага сохранила все, но она не могла заставить людей узнать написанную правду.
Ребенка кормили и укрывали от холода. Марта плакала, когда он плакал, хотя не понимала почему. Несколько раз она брала его на руки по материнской привычке и тут же пугалась собственной нежности. Через месяц окружной попечитель решил, что младенца следует отправить в приют.
Я поехал вместе с ним. В приемной женщина в сером платье развернула одеяло, осмотрела ребенка и спросила:
— Имя есть?
Попечитель пожал плечами.
— Найденыш. Назовите как-нибудь для журнала.
— Сэмюэл, — сказал я.
Женщина посмотрела сначала на меня, затем на ребенка.
— Вы родственник?
— Нет.
— Откуда знаете?
Я мог рассказать ей о книге мистера Фрома, о чернилах, не пожелавших остаться на странице, и о матери, забывшей сына у себя на руках. Вместо этого я ответил:
— Он похож на Сэмюэла.
Женщина усмехнулась, но наклонилась к ребенку.
— Сэмюэл, — повторила она уже ему. — Что ж, маленький Сэм, будем знакомы.
Он перестал плакать и ухватил ее за палец. Она вписала имя в журнал. Фамилию ему дали приютскую — Рид, одну из тех коротких фамилий, которыми учреждение снабжало детей, чтобы на них можно было заводить карточки.
Когда мы уезжали, женщина держала Сэмюэла у окна. Я поднял руку. Она ответила его ладонью, хотя он, конечно, не мог понять, с кем прощается.
***
После истории с Сэмюэлом я пришел к мистеру Фрому. Нет, не из любопытства, оно и вправду кончается там, где человек видит, как мать перестает узнавать ребенка. Я хотел понять, почему моя память оказалась бесполезной и можно ли вернуть то, что исчезло у меня на глазах.
Дом мистера Фрома стоял за старой мельницей. Низкое строение из серого камня я много раз видел издали, но ни разу не задерживал на нем взгляд. Парадная дверь выходила к дороге, однако следы вели к боковой. Туда я и постучал.
За дверью достаточно долго не было слышно шагов. Потом скрипнула половица, щелкнул засов, и мистер Фром открыл дверь. На нем не было пальто, и без привычной одежды он казался меньше ростом.
— Заходите, — сказал он. — Я ждал вас после Грирсонов.
Первое, что меня встретило, — это запах ветхой бумаги и печной заслонки. На полках стояли книги, одинаковые по высоте и разные по степени изношенности. На столе лежал раскрытый том, значительно старше того, который мистер Фром носил по домам.
На внутренней стороне обложки я прочитал выцветшую надпись: «Элиас Натан Фроммер. Смотритель регистра Гринвуда». Так я узнал его настоящее имя. Ниже стояла дата, но край кожи стерся, и две последние цифры разобрать было невозможно.
— Вы все-таки регистратор? — спросил я.
— Это ближайшее человеческое слово.
— Почему книга не приняла имя Сэмюэла?
Мистер Фром сел и указал мне на стул напротив.
— Потому что имя произнесли вы.
— Какая разница? Оно было правильным.
— Правильность здесь ни при чем. Эта книга не проверяет, как человека зовут. Она закрепляет связь между ним и теми, кому он принадлежит, — не как вещь, а как часть жизни. Пока Марта говорила «мой сын», я мог записать имя. Когда она перестала понимать, о ком говорит, ваша память уже ничему бы не помогла.
— Но я помню его.
— Вы стоите на берегу и видите оборванный мост. Оттого, что вы помните другую сторону, мост не становится целым.
Я спросил, почему связь вообще может оборваться.
Мистер Фром провел пальцем по краю старой книги.
— В первые дни ребенок удерживается любовью нескольких людей. Этого достаточно, чтобы он был сыном, дочерью, внуком. Но общая память больше одной семьи. Имя должно войти в нее прежде, чем первая связь начнет остывать. До заката третьего дня запись принимается легко. После третьего дня каждый час уже взят взаймы. Большинство семей удерживает ребенка неделю. Марта держала Сэмюэла девять дней. Дольше, чем многие.
— И ваша книга делает память вечной?
— Нет. Ничто человеческое не бывает вечным. Она делает ее общей. После записи имя может жить в соседях, документах, рассказах, даже в неприязни. Человека могут забыть по обычным причинам, но мир больше не станет отрицать, что он кому-то принадлежал.
— Свидетельство Сэмюэла сохранилось.
— Сохранились буквы. Вы сами увидели разницу.
Я вспомнил Мэрилин Слоу и рассказал о фотографии, школьном журнале и коробке с голубянкой.
Мистер Фром выслушал, не перебивая.
— Иногда ребенку дают новое имя уже после разрыва, — сказал он. — В приюте, в чужом доме, на пороге церкви. Если находится человек, который повторяет это имя не ради карточки, а обращаясь к самому ребенку, возникает новая связь. Она не возвращает прежнюю. Мэрилин была одной из тех, к кому я не успел. Пока она жила у вдовы и каждый день сидела перед вами, город узнавал ее заново. Когда она уехала, узнавать стало некого.
— Почему тогда я не забыл?
Вместо ответа мистер Фром поднялся, снял с верхней полки тонкую книгу и раскрыл ее ближе к середине.
— Какой год вашего рождения?
Я назвал.
Он нашел страницу. На ней, между именами двух моих одноклассников, мое имя было написано дважды. Первая запись казалась бледной, словно чернила впитались слишком глубоко. Вторая лежала поверх страницы четко и темно.
— В ночь вашего рождения ручка оставила имя, а к утру оно исчезло почти целиком, — сказал мистер Фром. — Такого не случалось ни до, ни после. Я вернулся и записал вас снова, прежде чем взошло солнце.
— Что это значит?
— Вы привязаны к памяти Гринвуда двумя узлами. Обычно человек не видит мест, где полотно разошлось. Вы видите. Иногда удерживаете то, что должно было выпасть.
— Зачем вы позволили мне помнить Сэмюэла, если я не мог помочь?
— Я ничего вам не позволял.
В его голосе впервые прозвучало раздражение.
— Эта работа не дает мне власти над памятью. Она дает лишь обязательство, точнее обязанность приходить вовремя. Я опоздал. Вы оказались рядом и теперь хотите, чтобы у случившегося была причина, достойная вашей боли. Причины нет. Была закрытая дорога, девять дней и человек, который не успел.
Он отвернулся к печи. Я понял, что все эти недели считал виноватым его и лишь теперь увидел: мистер Фром обвинял себя без моей помощи. Я посмотрел на полки.
— Сколько раз вы не успели?
Мистер Фром на миг призадумался.
— Меньше, чем вы думаете. Больше, чем мне позволено забыть.
— А сколько лет вы этим занимаетесь?
Он закрыл старую книгу так, что надпись с полным именем скрылась.
— Вы пришли говорить о детях. Оставьте мне хотя бы одну тайну, которая никому не причиняет вреда.
Перед моим уходом он коснулся пальцем двойной записи.
— Не пытайтесь рассказывать Грирсонам одно и то же каждый день. Память не вернется, а ваша настойчивость сделает их жестокими к ребенку, которого они считают чужим.
— Что же мне делать с тем, что я помню?
— Пока не знаю, — сказал мистер Фром. — Возможно, однажды это придется решить вам.
***
Эстер росла любопытной и упрямой. Она ходила в ту же школу, где когда-то училась Мэрилин, где когда-то учился и я, задавала вопросы о небе и гусях и сердилась, если мы с Кэтрин пересказывали при гостях ее детские слова. Ни одного дня Эстер не приходилось заново доказывать окружающим, что она наша дочь.
Второй ребенок родился пять лет спустя, в конце ноября, на две недели раньше срока. Это был мальчик, крепкий, несмотря на раннее появление, и очень громкий. Доктор Бейли уверял, что причин для тревоги нет, но я не спал первую ночь. Считал часы и перебирал имена.
После Сэмюэла имя перестало казаться мне семейным украшением. Я хотел выбрать такое, которое защитит сына от случайности, болезни и чужого равнодушия. Отвергал имена дедов как слишком простые, библейские — как слишком тяжелые, имена президентов — как самонадеянные. Кэтрин сначала спорила, затем предоставила мне право мучиться в одиночестве.
На третий день пришел мистер Фром. Портфель был собран, ручка заправлена. Он поклонился Кэтрин и раскрыл книгу.
— Как назвали?
Мы молчали.
— Еще не решили, — признался я.
Мистер Фром взглянул на часы.
— До заката меньше шести часов.
— Вы говорили, что иногда есть неделя.
— Иногда. — Он прищурился и слишком строго повесил на меня взгляд. — Хотите проверить, относится ли ваш сын к этому случаю?
В дверь постучали. На пороге стояла девушка из телеграфной конторы. Щеки у нее покраснели от ветра, в руке она держала сложенный бланк.
— Мистер Фром? На почте сказали, что вы пошли сюда.
Он принял телеграмму и прочитал. Потом подошел к окну. Ноябрьское солнце уже касалось крыш домов.
— Что случилось? — спросила Кэтрин.
— На ферме Гарднеров за Северным бродом шесть дней назад родились две девочки. Телефонная линия оборвана. Их назвали Эмма и Роуз. Вода поднимается, к вечеру мост закроют.
Он сложил бланк и убрал в карман.
— Вам нужно ехать, — сказал я.
— Нужно.
Но он не закрыл книгу.
Я снова начал перебирать имена, теперь вслух, быстро и бессмысленно. Каждое казалось либо недостаточно хорошим, либо выбранным из страха. Мистер Фром слушал несколько секунд, затем положил ручку рядом с книгой.
— Имя не обязано вмещать всю будущую жизнь, — сказал он. — Ему достаточно позвать человека к столу.
Кэтрин посмотрела на сына. Он спал у нее на руках, не подозревая, что трое взрослых пытаются подобрать слово, без которого солнце почему-то не имело права садиться.
— Бен, — сказала она. — Пусть будет Бен.
Имя было простым. Именно поэтому я отвергал его все три дня. Но, произнесенное Кэтрин, оно тут же стало принадлежать ребенку. Я услышал не деда, не святого и не обещание великой судьбы. Я услышал, как через несколько лет жена позовет мальчика с крыльца, как Эстер пожалуется на Бена за разбитое окно, как я сам произнесу его имя сердито или с гордостью.
— Бен, — повторил я.
Мистер Фром записал. Чернила, как и положено им, быстро впитались в бумагу. Он не стал ждать дольше необходимого, закрыл книгу, взял портфель и телеграмму.
— Успеете к Гарднерам? — спросила Кэтрин.
— Теперь — возможно.
Он ушел, и через минуту мы услышали, как у перекрестка завелся почтовый фургон. Девушка из конторы уговорила водителя везти мистера Фрома до брода.
Позже я узнал, что мост закрыли как раз после их проезда. В местной газете появилась короткая заметка о близнецах Гарднер — Эмме и Роуз, родившихся во время ноябрьского разлива. Я вырезал ее и положил в коробку с семейными бумагами.
Иногда мне казалось, что в тот день Кэтрин дала имя не одному ребенку, а троим.
***
Бен вырос сначала обычным мальчиком, потом обычным мужчиной, что, как я понял с возрастом, является одним из самых благополучных исходов родительских надежд. Он женился, уехал в столицу штата и присылал письма на Рождество. Эстер осталась в Гринвуде и вышла замуж за учителя географии, у которого я когда-то принимал экзамен.
Сэмюэла из приюта усыновили супруги Кертис. Они сохранили имя, данное ему при рождении, и заменили только фамилию. Я видел его несколько раз: сначала подростком на ежегодной ярмарке, позднее взрослым мужчиной у магазина сельскохозяйственных машин. В этот раз он держал на плечах маленькую девочку. Пожилая миссис Кертис позвала его через площадь:
— Сэм, подойди, помоги отцу!
Он повернулся еще до того, как она закончила фразу. В этом движении не было ничего чудесного. Сын услышал мать — не ту, которая родила его, а ту, чей голос знал всю сознательную жизнь.
Я подошел и спросил, не Сэмюэл ли он Кертис.
— Да, сэр. А мы знакомы?
Он смотрел открыто и вежливо. У него были глаза Джона Грирсона и привычка Марты при волнении прижимать язык к верхней губе.
— Нет, — ответил я. — Я знал человека с таким же именем.
