Оценить:
 Рейтинг: 0

Всё нормально

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В Ленинграде 1970-х самым распространённым типом жилья были коммуналки. Большие квартиры, которые советское государство изъяло у их прежних владельцев, превратив некогда роскошные апартаменты в бесчисленные малогабаритные жилища. Чем больше была квартира, тем больше жильцов в неё заселяли: по семье в каждую комнату, согласно принятым новой властью нормативам.

В январе 1971 года одна из таких коммуналок на Подольской улице стала моим первым домом. По ленинградским меркам она была не слишком большой: всего семь семей. Тем не менее это двадцать с лишним человек, которые ежедневно были вынуждены протискиваться в узком коммунальном коридоре между велосипедом, стеной и соседом, толкаться на кухне у общих плит с вечно кипящими кастрюлями и по нескольку раз на дню терять терпение и надежду в очереди к единственному в квартире телефону и в постоянно занятый туалет.

Бабушка, мама и новорождённый я устроились неплохо: в нашем распоряжении оказались целых две смежные комнаты. Отец с нами не жил, и это тоже было нормально. Да и вообще, брак моих родителей был типичной советской историей. Десять лет мама и папа учились в параллельных классах, толком не зная друг друга. В десятом они начали встречаться, в девятнадцать лет поженились, а в двадцать два у них появился я.

Отца звали Сергеем – так же, как его отца. Так же, как и меня[2 - С 1950 по 1981 год имя Сергей прочно удерживало вторую, после Александра, позицию в списке самых популярных в СССР мужских имён. Более 10 % мальчиков, рождённых в эти десятилетия, – Серёжи.]. Отец был высоким худым красавцем, безупречно воспитанным и необычайно эрудированным, талантливым поэтом и превосходным танцором. А ещё он был капитаном команды в популярной ленинградской телевикторине «Турнир СК», и его нередко узнавали на улице. Легко понять, почему мама им увлеклась. Сложнее понять бабушку, которая тоже находила отца неотразимым. Её подруги любили шутить, что она разрешила Серёже-большому жениться на своей дочери лишь потому, что для неё самой он был слишком молод. Однако ни красота, ни обаяние отца не спасли молодую ячейку советского общества. Трения между родителями возникли ещё до моего рождения, серьёзно обострились после, а когда мне не было ещё и двух, они развелись.

Регистрация нового гражданина Союза Советских Социалистических Республик. С бабушкой, мамой и папой. 1971 год

Примерно к этому же времени относится моё самое первое воспоминание – зловещая увертюра детства. Я лежу в кроватке, рядом со мной огромный зелёный пластмассовый крокодил. Бабушка только что сообщила мне, что крокодил проглотил мою соску. Я в ужасе и не знаю, как пережить неожиданную утрату своей самой любимой на свете вещи. Бабушкин нетривиальный метод отлучения от пустышки впервые привёл меня к осознанию факта, что мир вокруг жесток и враждебен.

После развода родителей бабушка приняла два принципиальных решения. Первое: с этого момента я буду принадлежать ей и только ей. Второе: коммунальная квартира «недостаточно гигиенична для маленького Серёженьки», поэтому надо переезжать в отдельную.

Не являясь собственниками, люди не могли продавать и покупать недвижимость, а только обменивать. Обрести друг друга советским людям, желающим переехать, помогала газета с логичным названием «Обмен», в которой размещались объявления с описанием параметров квартир «на рынке». Особого упоминания заслуживало наличие или отсутствие горячей воды и ванны. (В то время часто в домах не было ни ванны, ни душа, а люди ходили мыться в общественную баню.) Первые и последние этажи считались неликвидом – по причине упрощённого залезания в них грабителей и более вероятных протечек. Когда намечался явно неравноценный обмен, то одна из сторон могла осторожно попросить у другой доплаты, но это было незаконно.

В результате долгих поисков бабушка наконец остановила свой выбор на варианте: обмен наших двух смежных комнат в коммуналке в центре, рядом с метро «Технологический институт», на однокомнатную квартиру в хрущёвке на последнем этаже в Старом Петергофе, примерно в тридцати километрах от Ленинграда.

Петергоф, или, в переводе с немецкого, «Петров двор», – это русский ответ Версалю. Загородная царская резиденция с её великолепными дворцами и парками выполняла двойную работу: во-первых, она утилитарно служила монаршему семейству местом жительства, а во-вторых, поддерживала высокий имидж державы в глазах европейского сообщества. Петергоф, по замыслу самодержца, всем своим размахом и величием должен был наглядно демонстрировать, что эти русские – народ цивилизованный, европейский, со вкусом и со средствами.

Несмотря на то что в Петродворце располагалась часть факультетов Ленинградского государственного университета (ЛГУ) и было много жилых новостроек, жителям центра Петергоф казался настолько отдалённым пригородом, что переезд туда приравнивался к переселению в провинцию.

Проезд на электричке от Балтийского вокзала до нашей станции «Старый Петергоф» занимал примерно полчаса, и это было не самое увлекательное путешествие. Это была не та весёлая электричка, на которой горожане ездили на выходные к себе на дачу копаться на грядках или собирать в лесу грибы да ягоды. Железнодорожная ветка проходила через спальные районы с наскоро понастроенными в послевоенное время кварталами дешёвых панельных домов. Их жители по утрам уезжали на работу в город, а вечером возвращались обратно. Одного взгляда на унылых пассажиров было достаточно, чтобы понять, что этим людям уже ничего не светит. Они достигли потолка жизни, и у них больше нет ни заветных желаний, ни мечты. Они никогда не отправятся путешествовать в дальние страны. У них не будет своего собственного дома или машины. Они не сделают карьеры. У них нет великих целей. Им не к чему стремиться. Их горизонт пуст.

Я хорошо помню одну из таких поездок. Мне было четыре года. Мы с бабушкой, как обычно, возвращались из Ленинграда в Петергоф, но на этот раз с нами была дальняя родственница, которая вышла замуж за молодого человека из Судана и теперь жила за границей. Она подарила мне фантастическую вещь – жевательную резинку. Получи я такой подарок несколькими годами позже, я бы, конечно, припрятал его, чтобы угостить, к примеру, друзей по какому-нибудь торжественному случаю или обменять на качественного солдатика. Но тогда, будучи неопытным и бесхитростным ребёнком, я тут же развернул фантик. Под ним оказался ещё один, с картинкой, на которой был персонаж какого-то западного мультфильма. Я и понятия не имел, какой ценный раритет попал мне в руки. Запихнув в рот розовый прямоугольник, я стал с наслаждением жевать. Это была моя первая в жизни жвачка, и вкус её был совершенно необыкновенным – смесь клубники, банана и ванили! Я никогда не пробовал ничего похожего.

– Имей в виду, как тебя зовут, мальчик, – сказала мне бабушка. – Эту резинку нельзя ни в коем случае глотать. Ни при каких обстоятельствах. А то у тебя живот склеится.

Вот так, в страхе её проглотить, я и ехал дальше, сосредоточенно жуя и глядя в окно, под мерный стук колёс. Цветомузыка вкусов у меня во рту резко контрастировала с унылостью пейзажа за окном. Была ранняя весна – то время, когда снег уже растаял, превратившись в грязную кашу, а трава ещё не выросла. В природе не было и намёка на яркие краски, способные порадовать глаз. Лишь голые деревья, да заводские трубы вдалеке, да монотонные ряды безликих, однотипных хрущёвок. Слякоть, серость и тоска.

Я переключил внимание на соседей по вагону. У них тоже был мрачный вид. Напротив меня сидел мужчина средних лет в синей болоньевой куртке. В руках у него была газета, но он не читал её и даже не решал кроссворд. Он сидел неподвижно, уставившись в окно так же, как и я, и в голове у него, казалось, проносились те же нелестные для окружающих декораций мысли.

Как я теперь понимаю, это был мой первый приступ экзистенциальной хандры. Позже они стали случаться со мной и дома, в нашей крохотной петергофской квартире. Я часами простаивал у балконного окна, глядя, как поднимается густой дым из труб теплоэлектроцентрали на горизонте, и, слушая отдалённый стук колёс поездов, думал о тщетности этого мира.

Мои воспоминания того времени сливаются в сплошное ощущение вневременной тоски. Но после того, как я попробовал жевательную резинку, к нему стало подмешиваться новое чувство – зависть к детям из дальних стран: там могли жевать такую резинку каждый день.

* * *

Моя мама была признанной красавицей. Помимо не по-советски эффектной внешности – благородных черт лица, густых каштановых волос и ярко-голубых глаз – сознание советских граждан всегда будоражило её загадочное французское имя Вера Броссе. Когда она заполняла официальные бумаги, то в графе «национальность» писала «русская», а про социальное происхождение – «из служащих». Но и то и другое было не совсем правдой.

По сути, мама была француженкой дворянского происхождения. Но в СССР иметь в роду иностранцев или дворян было опасно, тем более и тех и других, а уж самим признаваться в этом было совсем неразумно. Поэтому, как и другие в её положении, мама была, скажем так, не совсем честна, когда заполняла анкеты. Врать государству тоже считалось нормальным.

Формально мама переехала с нами в Петергоф, то есть была прописана по этому адресу. Каждый советский гражданин должен был жить согласно прописке, и его свобода перемещения внутри Советского Союза была ограничена. Если вам, к примеру, посчастливилось проживать в деревне Хренище Воронежской области, то вы не могли просто так проснуться одним прекрасным утром, натереть лыжи мазью и переехать, скажем, в Москву. Для этого вам необходимо было иметь в столице родственников, которые согласились бы прописать вас по своему адресу. Если такие родственники, на ваше счастье, находились, то с их стороны это было выражением наивысшей степени доверия, поскольку прописка наделяла вас правами на их жилплощадь.

Тем не менее это не мешало некоторым гражданам нелегально переезжать в другие, более приспособленные для нормальной жизни населённые пункты нашей необъятной Родины. А чтобы оградить от наплыва региональной публики такие призовые места, как Москва и Ленинград, милиция строго следила за соблюдением правил передвижений. Любого подозрительного гражданина могли остановить на улице, чтобы проверить наличие у него в паспорте постоянной или временной прописки. Если документы оказывались не в порядке, нарушителя могли принудительно выслать из города или даже посадить за нарушение паспортного режима.

Мама была прописана по нашему общему адресу в Петергофе, а в действительности жила у жениха, моего будущего отчима Толи, высокого лысеющего блондина восемью годами старше её. Толя был членом партии и университетским профессором, чья карьера энергично и предсказуемо шла в гору. (Впоследствии он станет бессменным заведующим кафедрой биофизики, деканом физфака и проректором ЛГУ.)

В Петергофе мы прожили два года. Мне запомнился один мамин приезд. Перед глазами картинка: мы идём за руку в магазин. Неожиданно она говорит, что у меня скоро появится братик или сестрёнка. Я рад, но и озадачен. Откуда же он возьмётся, этот новый ребёнок? Откуда вообще берутся дети? И, кстати, раз уж на то пошло, – где мой папа? И кто такой этот новый Толя? Но ни мама, ни бабушка не спешили с объяснениями. А я уже понимал, что лучше не лезть с расспросами. Всё, что нужно знать, мне сообщат. А если нет – значит, не моё дело. Всё нормально.

* * *

Из-за нехватки жилья брак в СССР обычно означал не столько образование нового домохозяйства, сколько слияние двух или нескольких старых. Под одной крышей уживались в произвольных сочетаниях представители разных поколений и степеней родства: счастливые молодожёны, их родители, бабушки-дедушки, братья-сёстры, дети от предыдущих браков и так далее.

Наша семья не стала исключением: после того, как мама с Толей поженились, взрослые обменяли Толину и бабушкину квартиры на одну большую в центре. Так образовалась новая счастливая ячейка советского общества: мама с Толей, бабушка, мой новорождённый брат Алёша и я.

Несмотря на то что Алёша и я – единоутробные братья, внешне мы совсем разные. В детстве он выглядел как маленький скандинав: бледная кожа, светлые глаза и копна белых, абсолютно прямых волос, в то время как я пошёл в мамину средиземноморскую породу. Всякий раз, когда друзья или родственники принимались комментировать наш внешний контраст, бабушка, преподаватель английского, произносила: «I call those two “Black and White”!»

Даже после воссоединения с мамой я оставался на полном попечении бабушки. Она кормила меня и покупала мне одежду, проверяла у меня уроки и организовывала мои субботние встречи с отцом. Для Алёши она не делала ничего. Когда брат появился на свет, она твёрдо заявила, что ей хватает и одного ребёнка, а второго пусть мама растит сама. С тех пор так и повелось: Алёша был мамин, а я – бабушкин. Мы жили в основном на бабушкину пенсию, её доход от частных уроков английского и алименты, которые она получала на меня. (То, что эти алименты выплачивал не мой отец моей матери, а мой дед по отцовской линии моей бабушке по материнской линии, тоже казалось нормальным.)

Black and White

Таким образом, у меня было сразу два папы – Серёжа и Толя. Вредные родственники любили задавать каверзный вопрос: кого я люблю больше – «папу Серёжу» или «папу Толю»? Я рано сообразил, что такие разговоры надо пресекать на корню, отвечая: «Одинаково». И, честно говоря, это соответствовало действительности.

* * *

Наша новая квартира была расположена на улице Каляева, до революции Захарьевской, названной так из-за бывшей знаменитой церкви Св. Захарии и Елисаветы. В 1923 году советское правительство переименовало её в честь Ивана Каляева – террориста, убившего самодельной бомбой одного из сыновей царя Александра II. У новой власти были свои пристрастия в области топонимики.

После того как большевики снесли эту церковь, архитектурной доминантой нашего района стал Большой Дом – так полушёпотом называли Ленинградское управление КГБ. Это было огромное уродливое здание в духе конструктивизма начала 1930-х: агрессивно прямоугольное, с канареечно-жёлтым фасадом, обрамлённым по периметру красновато-коричневым кирпичом. Его высокие окна, расчерченные узкими вертикальными рамами, вызывали неизбежную ассоциацию с тюремными решётками. Поговаривали, что под его шестью надземными этажами есть ещё столько же подземных – с застенками. Также в народе ходила горькая шутка, что это самый высокий дом в Ленинграде, потому что из его окон видно Магадан. В диссидентских кругах словосочетание «улица Каляева» вызывало нервную судорогу.

Мы с братом, проходя мимо, не раз наблюдали, как к воротам Большого Дома подъезжают машины с железными прутьями на окнах. Но, конечно, мы не могли знать, что по коридорам этого здания в то же самое время вышагивал походкой матроса на шаткой палубе Владимир Путин, будущий президент, а тогда – подающий надежды боец невидимого фронта.

Дом, в котором жили мы, был трёхэтажным, с толстыми кирпичными стенами и почти что пятиметровыми потолками. Построенный в 1812 году специально для церковной богадельни, он, в отличие от многих других петербургских зданий своей эпохи, имел чисто функциональное назначение и не блистал архитектурным изяществом. Но меня это не смущало. Главное, что в доме был просторный двор с детской площадкой, десятком высоких деревьев, а также занятным сооружением, напоминавшим гигантскую собачью конуру – вентиляционной шахтой метро, из которой каждые несколько минут, когда под землёй проходил поезд между станциями «Чернышевская» и «Площадь Ленина», вырывался поток тёплого пахучего воздуха.

Большой Дом

Наша новая квартира была единственной некоммуналкой во всём доме. Когда-то она была хитроумным образом отрезана от огромной «богоугодной» квартиры, изначально принадлежавшей соседней церкви с загадочным названием Скорбященская. Само церковное здание, которое примыкало к нашему дому, оставалось на прежнем месте, но службы в нём больше не велись. Теперь там располагалась контора Общества охраны памятников, которое иногда проводило мероприятия и выставки вроде:

«Мир русской усадьбы», «Заповедные места Старой Ладоги» или «Охрана монументов боевой славы “Ораниенбаумский плацдарм”». Поразительно, но на них мало кто ломился.

Необычное происхождение квартиры отразилось на её причудливой планировке. Довольно просторная по советским меркам – целых шестьдесят два квадратных метра полезной площади – она состояла из трёх комнат и кухни. Самая большая комната служила днём гостиной, а ночью – родительской спальней. Это тоже было нормальным для советского времени: сама идея отдельной гостиной, которая бы не использовалась как место для сна, представлялась абсурдной. Вторая комната, где жили мы с Алёшей, была чуть больше двух метров в ширину и восемь метров в длину, по сути, длинный коридор, в одном конце которого было окно, а в другом – старинная тёмно-зелёная изразцовая печь, которой никто не пользовался. Третья, самая маленькая комната была бабушкиной.

В квартире имелся водопровод с холодной водой; массивная газовая колонка, которую взрослым приходилось зажигать спичками каждый раз, когда требовалась горячая вода; и «совмещённый санузел» – выгороженный из прихожей закуток. Это было весьма необычно: туалеты и ванные комнаты в СССР почти всегда были раздельными. Ещё одна диковина – старинный действующий камин в гостиной-спальне. Он создавал в доме атмосферу рафинированного петербургского комфорта.

Как у всех советских семей, центром нашей жизни была кухня. В нашем случае – гигантская, почти двадцать квадратных метров. Там мы завтракали, обедали и ужинали, там между бабушкой и мамой происходили нескончаемые баталии с выяснениями отношений, и там же Толя курил, поскольку это было единственное место в квартире, где ему разрешалось это делать. Кухню вечно украшали пёстрые гирлянды из верёвок, на которых под высоким потолком постоянно сушилось разномастное бельё, так что к обеденному столу приходилось пробираться сквозь джунгли влажных простыней и кальсон в тумане сигаретного дыма.

Хотя мы и жили на втором этаже, из-за необычной планировки здания у нас в квартире был подвал. В полу кухни открывался квадратный люк, который вёл в заросшие пылью катакомбы, простиравшиеся под всей квартирой. Мы использовали этот архитектурный бонус для хранения хлама: поломанных санок и лыж, старых велосипедов, из которых мы с Алёшей уже выросли, подборок журналов, которые Толя хотел отвезти к своей маме на дачу, но забыл, и тому подобного.

Когда я стал чуть постарше, то обнаружил, что наш подвал – это настоящий временной портал. Смельчаку, который не побоялся бы надышаться пылью и набить шишки о низкие своды, он предлагал экскурсию в прошлое – через всю советскую эпоху, вглубь XIX века, и погружение в мир загадочных артефактов, брошенных прежними обитателями квартиры. Кто были все эти люди? Что с ними стало? Может, их арестовали и отправили в лагеря? Может, они погибли на войне или умерли от голода во время блокады? А может, они поспешно эмигрировали, как только произошла революция, оставив всё, что нельзя было упаковать в несколько чемоданов и взять с собой на «философский пароход»? Почему-то я более всего склонялся к последнему варианту. И оттого покинутые вещи, равно как и их владельцы, приобретали в моих глазах ещё большую значимость. В моём понимании любой, кому удалось убежать из СССР, должен был быть выдающейся личностью.

Глава 2

Все дети равны

Воспитательница в детском саду рассказывает детям:

– В отличие от капиталистических стран, в СССР все дети всегда сыты и хорошо одеты. Они живут в больших квартирах, и у них много чудесных игрушек.

Маленький мальчик начинает плакать.
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4