– Вспомнить кое-чего надо, – объяснил Дорожкин.
– Вот уж нашел вспоминалку, – хмыкнула старуха. – Она сама вчерашнего дня своего не помнит… Ну да ладно, нет ее в деревне, по делам она уехала. В Москве, наверное. Ну еще что хотел? Говори.
– А зачем вы в ванной-то? – собрался с духом Дорожкин. – В ванной-то вы зачем? И так спать не могу, то шорохи какие, то стуки, еще и вы в ванной. Что ищете-то?
– Да уж не тебя, сорванец, – вдруг наполнила глаза болью Марфа и ударила в грудь, вытолкнула Дорожкина со двора.
День пролетел как один час, куда только время подевалось. Уже в сумерках Дорожкин добрел до моста, перебрался на свою сторону, не слыша ни плеска, ни нежных голосов между обрывистыми берегами, и увидел, что рама велосипеда по-прежнему заперта на столбе, но ни колес, ни крыльев, ни руля, ни сиденья – ничего на ней нет. И именно это обстоятельство почему-то заставило Дорожкина рассмеяться впервые за целый день.
Глава 7
Заботы для субботы
Дожидался ли Ромашкин младшего инспектора с первого задания с мылом и дезодорантами, Дорожкин так и не узнал, потому как отправился ввиду надвигающихся сумерек не в участок, а домой. Фим Фимыч, который сидел с окуляром в глазу над разобранным на части импортным фотоаппаратом, поднял голову на звон дверного колокольчика, заметил в одной руке у Дорожкина велосипедную раму, удивился, в другой разглядел торчащую из пакета папку, расплылся в улыбке, уронил окуляр, задвинул ящик с запчастями под стойку и выставил на нее парочку граненых стаканчиков.
– Как раз тот случай, – провозгласил он свистящим шепотом, оглянулся и начал свинчивать крышку с китайского термоса. – По чуть-чуть.
– Да уж, в самый раз, – вздохнул Дорожкин.
– Ну с почином? – подмигнул младшему инспектору карлик, когда тот опрокинул стаканчик загоруйковки. – С кем разбирался?
– А это не секретно? – похлопал Дорожкин по папке, подумав, что с загоруйковкой надо завязывать. Тепло теплом, но вместе с ним вдруг пришло ощущение рискованной свободы и ухарства. К счастью, пришло, но телом и духом Дорожкина пока не овладело.
– Еще? – подмигнул Фим Фимыч.
– Не, хватит, – испугался Дорожкин.
– Молодец, – кивнул карлик, спрятал термос, смахнул со стойки стаканчики, выудил из-под нее фотопотроха и снова вставил в глаз окуляр. – Забористая больно в этот раз вышла. А забористая не просто забирает, бывает, что забирает, да не отдает. А насчет секретности что тебе сказать? Секретности, конечно, никакой нет, – протянул он задумчиво, вглядываясь в нутро фотокамеры. – Вот ведь закавыка, ну да ничего, малой кровью обойдемся. Шлейф перетерся, и вся недолга. Но еще проверять придется. Я и говорю, секретности никакой нет, но это ж ведь как старенький «Кэнон». В том, что у него внутри, тоже секрета никакого нет, а вот поди подступись. Я просто насчет того, может, посоветовать что тебе?
– Я у Марфы был, – погладил папку Дорожкин, радуясь,
что никакого зуда в его пальцах не чувствуется. – У Шепелевой.
– От это ты задвинул! – восхищенно причмокнул Фим Фимыч. – И не обделался?
– А должен был? – не понял Дорожкин.
– Да как сказать, – пустил в усы усмешку карлик. – Я, конечно, тебе ничего не говорил, но годика так с четыре назад один приятель с архитектурным именем сильное расстройство поимел по ее поводу.
– Вестибюль? – догадался Дорожкин.
– Светла вода в облацех[9 - Противопоставление изречению «Темна вода во облацех» (Псалтырь, пс. 17, ст. 12) – что-то неясное, непонятное; здесь в противоположном значении – ясное, очевидное.], – закатил глаза Фим Фимыч. – Ну и как?
– Ничего так, – пожал плечами Дорожкин. – Поговорили.
– И вопросов никаких нет? – прищурил свободный глаз карлик.
– Много вопросов, – оперся на локти Дорожкин. – Но вот один есть точно к тебе. Если не обижу, конечно.
– Давай попробуй, – снова сбросил окуляр Фим Фимыч. – Я не из обидчивых.
– Ты банник, Ефим Ефимыч? – прошептал Дорожкин.
– Да не, – махнул рукой карлик, возвращая на место окуляр, – даже и не пытался. Сырость не люблю. Овинным вот хотел стать, да и то не вышло.
– Почему? – не понял Дорожкин.
– По конкурсу не прошел! – закатился скрипучим хохотком Фим Фимыч, откинулся на спину, прослезился и замахал руками Дорожкину, иди, мол, малец, не доводи до греха.
Ночью Дорожкин спал плохо, хотя вечером Марфа в душевой так и не появилась. Перед сном он покидал в солидную немецкую стиральную машину накопившееся белье, вспоминая, какой бы ор подняла Машка по поводу смешения нижнего и верхнего в одной стирке, помял в руках полотенце с окаменевшими за месяц узлами, вернулся в спальню и повязал его на рукоять беговой дорожки. Затем сунулся в кладовку и перетащил в спальню же обе так толком и не разобранных сумки. Все завершай да доделывай, учила его матушка, а то ведь недоделанное всю жизнь за тобой хвостом тащиться будет. Об этом и еще о чем-то неясном он и думал, лежа в постели и прислушиваясь к шорохам и ночным перестукам во все еще толком не обжитой квартире. Странно, но страха он больше не испытывал. Может быть, оттого, что увидел у Шепелевой, может, из-за загоруйковки, а может, потому, что количество страхов достигло критической точки, датчик испуга нагрелся и отключил пугательное устройство. Открыв глаза, Дорожкин некоторое время смотрел на затянутый мглой потолок, пока едва не задохнулся от накатившей на него тоски. Опустив ноги на пол, он не стал надевать тапки и не поспешил к выключателю, а подошел, шлепая босыми пятками по паркету, к окну.
Небо над окраиной Кузьминска сияло звездами. Помаргивала, разворачивая вокруг себя ковш Большой Медведицы, Полярная звезда, мерцала пойманными в отражение искрами ленточка реки, колебались редкие огоньки в деревенских домах, а за ними темной непроглядной пеленой стоял лес.
– Ерунда, – пробормотал Дорожкин. – Все эти секреты, все эти тайны, газ радон, дырки в земной коре, все без исключения, все – ерунда. И моя неподвластность этим идиотским щелчкам – тоже ерунда. Или не ерунда? Ведь обожгла же как-то меня холодом Марфа и рот почти сумела мне запечатать, а уж глаза-то точно отвела. Ага, отвела… Нужно быть полным идиотом, чтобы поверить в пропажу коровы, в это верчение какого-то… банника в коровьем навозе. Гипноз. Внушение. А может…
Он прошлепал босыми ногами в коридор, прислушался к тихому гудению в кухне стиральной машины и подхватил с вешалки ветровку. Вернулся в спальню, расстегнул клапан, вытащил пачку тысячных, ущипнул себя за запястье и только после этого пересчитал бумажки. Нет, пятьдесят тысяч были на месте. Конечно, если он вообще мог доверять собственным чувствам – зрению, осязанию, слуху, обонянию. И этот надоедливый запах мяты… Тянет-то со стороны теплиц. Зачем они ее выращивают? Ну ладно Фим Фимыч ее в чай добавляет… А весь город? Или все-таки ничего этого нет, потому что просто не может быть?
Дорожкин бросил деньги на письменный стол, покосился на белую папку, опустился на край кровати, посмотрел на едва различимую в сумраке спальни беговую дорожку. Полотенце выделялось на ней светлым штрихом.
Но если все это мираж, видение, обман чувств, значит, нет и того самого светлого, что он никак не может вспомнить? Так, может быть, пусть лучше все это будет на самом деле, лишь бы было забытое светлое, что согревает его даже в беспамятстве? А что он будет делать, когда вспомнит? Вернется в Москву? А может быть, только там он и может вспомнить? Стоп. Впервые он почувствовал утраченное воспоминание, когда рассматривал нимб над головой этой самой Лизки Улановой. Так, может быть, его воспоминание как-то связано именно с Кузьминском? Но так ведь он не был никогда не только в самом Кузьминске, вовсе никуда не выбирался севернее Москвы. Сколько собирался доехать до Питера, чтобы погулять хоть по Невскому, и то не срослось…
Откуда-то издалека послышался протяжный, леденящий кожу вой, в деревне загавкали собаки, и тут же что-то завозилось, заскрежетало за окном. Дорожкин снова поднялся и точно так же, как он делал в юности, когда заставлял себя, возвращаясь с дискотеки затемно из поселка, идти через непроглядную темень леса, а не в обход луговиной только потому, что именно ночной лес вызывал у него панический ужас, подошел к окну и потянул за шпингалет. Запахи и звуки дикого леса ворвались в квартиру лавиной. Перед глазами замелькали какие-то тени, крылья неразличимых тварей зашелестели над срезом крыши, и рядом, в каких-то метрах, послышался каменный скрежет. Чувствуя, как холод заставляет шевелиться волосы на затылке, Дорожкин выглянул из окна и повернул голову. Половина луны висела над крышей соседнего дома, но что-то было не так на стене. Он потер глаза и застыл. Вырезанная из камня морда, которая торчала из стены через два окна от него, выглядела теперь как-то иначе. Он не мог разглядеть точно, тени скрывали очертания, но он больше не видел силуэта оскаленной пасти. Морда словно была повернута в его сторону. Дорожкин наморщил лоб, хмыкнул пришедшему в голову предположению и уже хотел закрыть окно, но в то же мгновение со стороны леса снова донесся истошный вой. Теперь он был яснее и отчетливее, и деревенские собаки ответили на него уже не гавканьем, а поскуливанием, и все каменные морды на доме, которые, как мгновенно понял Дорожкин, только что смотрели на него, разом повернулись в сторону леса и заскрежетали клыками.
Он проснулся позднее обычного. Не вскочил, не побежал в ванную, чтобы побрызгать в лицо холодной водой и, вполне уже придя в себя, потоптать беговую дорожку, представляя, как будет смывать липкий пот струями теплой воды. Нет. Он лежал и вспоминал, но не светлое и теплое, которое не мог вспомнить, а колючее и больное, которое сам старался до сего дня забыть изо всех сил. Оно вернулось ночью, когда он понял, что каменные чудовища на стенах кажутся ему живыми. Вернулось на мгновение, но вместе с тем дало понять, что никуда и не исчезало. Он осознал это не сразу, сначала окаменел от ужаса, потом очнулся, закрыл окно и лег в постель, понимая, что рано или поздно придется делать выбор между собственным сумасшествием и реальностью невозможного, иначе и то и другое настигнет его одновременно. Он лег в постель и постарался представить что-то приятное. Например, запах свежескошенной травы, мамку, которая стоит на верхушке растущего на глазах стожка, батю, подхватывающего и отправляющего ей на верхотуру пласты сена, но вместо этого пришло другое. Колючее и больное. То самое, которое он почувствовал в начале мая, когда летом еще и не пахло и весна только-только разобралась с остатками снега.
Шеф устроил на майские выезд на природу, который, считай, не удался. Сам шеф вскоре укатил по срочным делам, компания быстро распалась на мелкие группки, а попытка Дорожкина собрать вместе и расшевелить сотрудников успехом не увенчалась. Поэтому он, кривя губы от собственной ненужности и тоски, отошел за кусты, подобрал с травы осиновый сук и, лениво ковыряя его перочинным ножом, послушал, как разгулявшийся Мещерский пересказывает скачанные из Сети анекдоты безымянным девчонкам с ресепшена. Девчонки смеялись во все горло, Дорожкин махнул рукой и пошел к станции. «Выхино» он проспал, вышел на «Новой» и побрел домой, постукивая по оградам резной палочкой, пешком по Авиамоторной, по Пятой Кабельной, по Фрезеру к Карачаровскому переезду, мимо храма Троицы на Рязанский проспект и уже дальше по Рязанскому к кварталам хрущоб, где снимал квартирку на третьем этаже. Не то чтобы он любил пешие прогулки или ленился спуститься в метро, просто, наверное, как раз в тот день ему хотелось весенней свежести, одиночества и чувства пространства, которое измеряется его шагами и послушно перекочевывает спереди за спину, спереди за спину. Он дошел до фальшивой мельницы – ресторана, уже в темноте пересек улицу Паперника, а потом… А потом проснулся дома с колючим и больным в груди. Когда добрел до ванной комнаты, то увидал в зеркале худую, страшную физиономию с проваленными небритыми щеками и глазами и странное пятно на груди – красноватый, напоминающий легкий ожог, неправильный овал с неровными краями, в центре которого явственно выделялся рубец или несколько рубцов, словно подсохшая короста только что отвалилась с наконец зажившей раны.
Тогда Дорожкин отлежался только к Девятому мая, хорошо еще, что шеф и сам устроил весенние каникулы в фирме, чего раньше за ним не водилось и что должно было навести на подозрения еще тогда. Но тогда ему было не до подозрений. Он ломал голову, отчего провалялся без чувств, как оказалось, два дня и во что такое вляпался, пока с некоторым сомнением не решил, что где-то возле универсама, почти у метро, почувствовав близость дома, купил паленой водки и отравился. Отравление имело последствие в виде частичной потери памяти и какого-то инцидента, следы которого и предстали в виде отметины на груди Дорожкина. «Надо меньше пить», – целую неделю твердил Дорожкин, хотя выпивать он позволял себе редко, водку не пил никогда, и уж тем более на улице. Версия о случайной выпивке никуда не годилась, но другой версии у Дорожкина не нашлось, он постарался забыть об этом нелепом случае, и забыл бы, если бы не колючее и больное, которое вернулось и освежило память.
Теперь Дорожкин смог прочувствовать его в полной мере и начисто. Боль вновь обожгла его ночью, но и под утро от нее осталось явственное воспоминание. Она не пекла кожу, она уходила вглубь, пронзала сердце и вырывалась наружу на спине под лопаткой. Дорожкин даже закинул за плечо руку и попробовал нащупать это место, но не дотянулся, подумал, что пробелов в памяти у него все-таки многовато, и открыл глаза.
Утро давно уже прошло. Дорожкин было встрепенулся, но вспомнил, что сегодня суббота, успокоился и решил обойтись без беговой дорожки. Принял душ, покрутился у зеркала, но никакой явной отметины на спине не нашел, да и шрама на груди практически не было, а то, что было, скорее напоминало пигментное пятнышко. Почти сухое белье было извлечено из машинки и развешано на полотенцесушителе, каменные рожи за окном оставались недвижимы и безжизненны, вдобавок небо затянули тучи, из которых моросил мелкий дождь. Дорожкин вспомнил, что надо бы все-таки разобрать сумки и заодно посмотреть, что в них упаковал Фим Фимыч, да и в каком состоянии его теплая куртка, которую он не надевал с весны, и не пора ли пробежаться по местным одежным магазинчикам, но и это опять-таки отложил на вечер, или на завтра, или на послезавтра. После вчерашнего похода к Марфе Шепелевой не хотелось ничего, хотя перекусить все-таки следовало. Утеплившись свитером, Дорожкин покосился на лежавшую на столе папку, подхватил короткий китайский зонтик и отправился в город. Сегодня он намеревался прислушаться к совету Маргариты и посетить кафе «Норд-вест».
Однако дела были и до кафешки. Дорожкин запрыгнул в маршрутку, извинился перед пожилой матроной, что вынужден был потеснить ее толстые колени велосипедной рамой, и вскоре выскочил наружу у мастерской Урнова. Мастерская оказалась закрытой, объяснением чему было неровное объявление на двери, на котором суббота и воскресенье выделялись веселым оранжевым шрифтом. Рядом торчал железный костыль, на нем висело велосипедное колесо и листок картона с выцарапанной надписью: «Сделай хорошо. Вова». Дорожкин перевел взгляд с костыля на дверь и подумал, что если кто и снимает с велосипедов колеса и прочее запасные части, то, скорее всего, это тот самый умелец, который их и ремонтирует, и повесил раму поверх колеса, присовокупив к ней листок из блокнота, на котором написал: «Сделай, как было, только хорошо. Договоримся. Инспектор Кузьминского ОВД – Дорожкин».
Повеселев, Дорожкин раскрыл зонтик и под продолжающимся дождем зашагал по улице Октябрьской революции, помахав по дороге уже почти родным окнам инспекции. Интернетчика на почте по-прежнему не было, что не помешало Дорожкину заполнить бланк квитанции и отправить двадцать тысяч рубликов матушке на Рязанщину. Это повысило настроение младшего инспектора еще на несколько градусов. От почты до кафе Дорожкин добежал за каких-то пять минут, ощупывая грудь и радуясь, что колючее и больное снова почти стерлось.
Внутреннее убранство кафешки оказалось простым и непритязательным. Кирпичные стены и своды были выбелены, деревянные, выскобленные до белизны столы окружали деревянные же табуреты и скамьи. На окошках висели короткие занавески из тюля, полы были застелены домоткаными половичками. В беленой печи потрескивали угольки и томились внушительные чугунки, для обращения с которыми имелась целая пирамида ухватов. Зато и запахи в кафешке стояли натуральные, те самые, которые бывают в не просто хлебосольной избе, а в избе, в которой и живот не пустует, и душа поет. К тому же и хозяйка кафе, которая по совместительству являлась и официанткой, явно добавляла аппетита посетителям мужского пола, а при желании могла бы служить живой рекламой пенному напитку. По крайней мере, бейджик с набранным крупными буквами именем «Наташа» выглядел на ее груди как номерной знак на огромном внедорожнике.
Подумав, Дорожкин заказал жареную картошку с луком, речную рыбу на углях, квашенную со свеклой капусту и кулебяку с мясом. Из питья выбрал горячий чай, в который попросил не добавлять мяту, после чего проверил, не красится ли стена, развалился и принялся изучать телефонный справочник города Кузьминска. Из справочника выяснилось, что телефонов в городе кот наплакал, да и те, что имелись, ограничивались количеством где-то в три сотни номеров, поскольку цифр в каждом номере насчитывалось всего три, а первая из них могла быть единицей, двойкой или тройкой. Дорожкин сунулся было посмотреть, за кем числился его номер, но тут же вспомнил, что номера собственного телефона не знает, а номера в справочнике были расставлены по организациям и фамилиям без указания адреса. Зато на одной из страниц отыскался телефон больницы, чем Дорожкин решил немедленно воспользоваться. Он пошарил вокруг глазами, нашел пластиковый аппаратик с дисковым номеронабирателем и тут же позвонил в регистратуру. Записаться на прием к глазнику оказалось предельно простым делом. Хотя тетка на том конце провода зевала в трубку через слово, она довольно внятно объяснила, что глазник принимает в понедельник, среду и пятницу с шестнадцати до двадцати, но никаких талончиков брать не надо, поскольку народу почти не бывает, и доктор будет рад любому больному так, как будто больной на самом деле здоровый. После дальнейших расспросов выяснилось, что и психиатр принимает в те же самые дни, поскольку обязанности офтальмолога, психиатра, а кроме всего прочего, и отоларинголога исполняет один и тот же доктор. Дорожкин поинтересовался, а не исполняет ли он вдобавок ко всему и обязанности проктолога, но тетка была непробиваема. За проктолога практиковали терапевты, которые вели прием ежедневно с утра.
Дорожкин усмехнулся и вернулся к столу, намереваясь еще раз полюбоваться крепкими бедрами и наливной грудью хозяйки кафе. Золотистая картошечка источала ароматы в небольшой сковородке, рыба выгоняла слюну только при одном взгляде на нее, а в тарелке с капустой обнаружилась не только свекла, но и пара горстей моченой клюквы.
Дорожкин кивнул, исполнил самую обаятельную из запаса улыбок, попросил принести кулебяку и чай сразу, подхватил вилку и тут только заметил Маргариту, которая шествовала к нему через практически не заполненный посетителями зал.
– Поел? – спросила она, садясь напротив.
– В процессе, – пробубнил Дорожкин, кивая на только что поданную кулебяку. – Хотите присоединиться?