– А может, это… товарищ лейтенант, пока танцев нет и гармонист гармошку ищет, к убитому сползаю? Когда мы бежали сюда, я приметил: один лежит совсем недалеко. При ранце. Может, хлебушка разживемся. Или даже сала. У них в ранцах всегда наше сало. Награбили, гады, в деревнях. Сейчас бы, товарищ лейтенант, хлебушка с сальцем. Да кипяточку со зверобойчиком. А, товарищ лейтенант? Заодно и автомат прихвачу.
– Подожди. Давай отдышимся. Надо подумать. Понаблюдать.
Некоторое время они сидели на дне окопа и молчали. И вдруг Олейников откинулся к песчаной стенке, гладко подчищенной саперной лопаткой, и захохотал. Ратников даже испугался – так громко хохотал боец. А Олейников все хохотал, мотая большой потной, в грязных потеках головой. Потом так же неожиданно затих, поежился, как от холода, выругался и сказал:
– Это ж надо, какая невезуха!
– Ты чего, Олейников?
– Ты вспомни, лейтенант! Шесть атак! Ш-шесть ат-так!!! Две рукопашных! И – хоть бы одна царапина! Шесть… Если и сегодня живыми выберемся, завтра роту пополнят, отоспимся в своем бараке за колючкой, и Соцкий опять нас на убой погонит. Может, сюда же и бросят.
– А кому повезло? Кому ты завидуешь? Им, что ли? – И Ратников кивнул в сторону «тягуна».
– Да никому я не завидую. Якимова вспомнил. Помнишь, товарищ лейтенант, Якимова? Царствие ему небесное… Мы его хоть похоронили по-человечески. Нет счастья, а хоть это счастье, что похоронили.
– Вологодского, что ли?
– Точно, вологодского. Хотя он не из самой Вологды, а откуда-то из деревни, из-под Великого Устюга. Помнишь, как он красиво о?кал. Хороший был парень. Шутник. И до передовой не дошел. А как мечтал! Все завидовал, чудак, что не его, а меня назначили первым номером. Переживал. Пулемет любил. На каждом привале готов был чистить да смазывать. А то разбирать затвор задумает. Что ты, говорю, надумал разбирать, части еще какие растеряешь! А он портянку из «сидора» достанет, свежую, ненадеванную, и на ней затвор по частям раскладывает. Ну что ж, может, и повезло ему.
– Чем же? – Ратников спросил бойца не сразу. Послушал шорох ветра в траве над бруствером и повторил: – Чем же повезло Якимову, к примеру, больше, чем тебе?
Порой Олейников досаждал ему своими пустыми расспросами и рассуждениями. И тогда Ратников отсылал его с каким-нибудь срочным поручением в соседний взвод или к пулеметчикам, чтобы только не слушать и не вникать в его треп. Но иногда Олейников выхватывал из их общей памяти такую историю, что весь взвод сидел вокруг него как прикованный. Пулеметчик такие мгновения тоже ценил. Его тогда разбирало по-настоящему. Он размахивал руками, мотал своей огромной головой, вскакивал, бегал по полянке, припадал к земле, выкатывал глаза, изображая очередную свою историю в лицах. И делал это так ловко и настолько артистично, изображая порой кого-нибудь и из числа слушателей, что те вздрагивали, испытывая и неловкость и восхищение одновременно, и удовлетворенно покачивали головами: «Экий способный балабон у нас во взводе! И чего это такого в политинформаторы не берут?»
Это было до штрафной. Попав в штрафную, Олейников в первые дни немного сник. Но потом природный оптимизм взял свое. И вскоре возле нар бойца начали собираться штрафники, чтобы послушать очередной его «ро?ман». Всегда у Олейникова был табачок на завертку и сухарь в кармане.
– Помнишь, как мы Якимова хоронили? А, товарищ лейтенант? Всем взводом. Замполит пришел, слово сказал. Гроба, конечно, не нашлось, но в плащ-палатку тело завернули и в могилку опустили по-христиански. Помянули опять же. Старшина сверх пайки расстарался. Ротный повар теленочка гулящего в лесу поймал. Потом, после первого боя, помните, еще троих. После еще и еще. И – пошло-поехало… Но уже никого так, как Якимова, мы не хоронили. И мысли были уже другие, и переживания. Вот вы, взводный наш, помните хотя бы фамилии тех троих, которых убило в первый день, когда мы оборону заняли?
Ратников вздрогнул, настолько неожиданным был вопрос Олейникова, и сказал:
– Не помню. Кажется, Петров и Сидоренков.
– Правильно, Петров и Сидоренков. А кто третий?
– Третьего вспомнить не могу.
– Третьим был сержант Горячев.
– Да, точно, сержант Горячев. Как же я забыл сержанта? Командир второго отделения.
– Что ж, все верно, на войне надо поскорее забыть, что вчера пережить пришлось. А то сердце лопнет от переживаний. А Якимова помнить надо. Такая его доля. Нас остерегать.
– И не повоевал вологодский.
– Солдаты на войне – как порох. Пых – и нету! Как патроны в подсумке. Всегда нужны. И как дело пошло, кто ж их жалеть станет? Не в обиду вам, товарищ лейтенант, будь сказано. А только всегда так: до последнего патрона…
А ведь прав этот солдат, тысячу раз прав. Ничего не стоит на войне солдатская жизнь. Был солдат, и нет солдата. Погиб и погиб. Другой на его место придет. Из маршевого пополнения пришлют. И будет таким же невзыскательным и терпеливым. Как будто войну можно перетерпеть. Выбывшего из списков вычеркнут только на следующий день, чтобы старшина смог получить и на его долю котелок каши, пайку хлеба и консервов да сто граммов водки. Долю его разделят товарищи. Им-то еще воевать и воевать, терпеть и терпеть. Взвод застелет плащ-палаткой дно просторного окопа, расставит дымящиеся котелки, поделит хлеб. Кто-то из сержантов поделит водку. Взвод помянет тех, кто не дожил до очередного «рубона». Вот и вся тризна. И каждый, глотая горячую кашу из котелка, будет думать о том, что, возможно, завтра вот точно так же помянут и его. И его пайку водки и хлеба поделят по-братски, чтобы жить дальше.
– Товарищ лейтенант, – неожиданно прервал его невеселую думу Олейников, деловито прочищая сухой травинкой прицел своей винтовки, – а мы сейчас где? В каком, в смысле, положении находимся? В окружении или как?
Ратников и сам толком не понимал, что произошло. После рукопашной, в которой они зло и яростно разметали немецкую цепь, Ратников сколотил небольшую группу и повел ее дальше, на высоту, надеясь, что в первой траншее у немцев никого не осталось. Вначале с ним было человек восемь. С флангов неожиданно ударили пулеметы. Надежда, конечно, была, что там, на «тягуне», среди упавших под пулеметным огнем остались и живые – залегли и теперь лежат, ждут, когда наступят сумерки, чтобы отползти назад. Только бы немцы не вздумали собирать своих раненых и убитых, пока не стемнело.
– Где… Моли бога, чтобы ротный от своего пулемета не отходил, – ответил Ратников. – Пока Соцкий возле «станкача», мы не окружены. А ты что, плена боишься?
– Где окружение, там и плен. Я в плен не пойду. Вон, Алешинцев в плену побывал. Всего-то два месяца в Рославле за колючкой посидел, а скажи теперь, что ему всего двадцать годов от роду… Уж лучше поднимусь и побегу. А Соцкий не выдаст, он пулеметчик хороший. Только бы хорошо попал, чтобы сразу наповал. А то ведь раненого уволокут.
– Хватит болтать, Олейников. Лучше послушай немца. А то у меня что-то в ушах… Шум какой-то.
– Так граната разорвалась рядом, товарищ лейтенант! Нас же в блиндаже чуть не завалило. Вы что, не помните, как мы откапывались? – Олейников внимательно посмотрел ему в глаза и по привычке недовольно хакнул. – Ну да, как с бабой… После и вспомнить толком не можешь…
Выходит, они побывали там, в немецкой траншее? И сюда попали уже оттуда? Значит, все штрафники, которые с ними поднялись, остались не в «тягуне», а в немецких окопах…
Ратников закрыл глаза, пытаясь успокоиться и хотя бы что-то вспомнить.
…Бруствер, усыпанный пустыми консервными банками. Прыжок вниз. Спина, перехваченная ремнями солдатской портупеи. Сгорбленная узкая спина пожилого человека. Этот убегающий от него немец, видать, не участвовал в контратаке и не попал в рукопашную внизу. Ратников начал настигать его. Прицелился штыком в соединительное кольцо портупеи. Удар! Немец сразу упал на колени, запрокинул голову и сказал что-то. В руках у него ничего не было, никакого оружия. Лицо действительно пожилого человека. Заплаканные глаза. Под глазами на щеках грязные потеки. Как у ребенка. Вот почему Ратников так легко догнал его. Ратников начал вытаскивать штык, уперся ногой в плечо, потащил на себя. И в это время его едва не сбил с ног кто-то из своих, бежавших следом.
– Лейтенант! Это ты? Граната есть? – Штрафник, он был из другого взвода, толкал его в грудь и требовал гранату, указывая за изгиб траншеи. – Так нельзя, попадем под пули! Давай гранату!
– Нет у меня гранаты! У него!
Они стали обшаривать заколотого немца. Тот был вялый, тяжелый, какими бывают раненые. И у Ратникова в какой-то миг мелькнуло: видать, еще живой, Олейников бы добил. Ни гранаты, ни другого оружия у немца они не нашли. Пока возились в поисках гранаты, над бруствером рвануло, с упругим шипением над головами пронеслись осколки. На спины обрушились комья земли. Кто-то закричал:
– Мины кидает!
Рвануло по другую сторону хода сообщения. Еще и еще. Земля задрожала, заколыхалась. Чьи минометы их накрыли, Ратников так и не понял.
И еще запомнил лейтенант Ратников, как из-за изгиба траншеи вывалились сразу несколько немцев и, ревя и молотя из автоматов, ринулись прямо на них. Вот тут-то, видимо, кто-то и затащил его в блиндаж, потому что всех, кто замешкался, немцы буквально смели. Олейникова в траншее он не видел. Но наверняка тот всегда был где-то рядом.
– Я так смекаю, – сказал Олейников, – что они если и не ушли, то решили особо не высовываться. Нас караулят. Тоже, видать, с резервами дохло. Вон, сходили по шерсть… а кое-кто и сам под ножни попал. Поскорее бы темнело.
– Вечером они сюда пришлют охранение. Так что скоро приползут.
– Как думаешь, товарищ лейтенант, оттуда все наши ушли? – И Олейников качнул штыком в сторону немецких окопов.
Он и сам думал о том же. И все же вопрос Олейникова застал его врасплох. Это был один из тех вопросов, которые задают бойцы командиру всегда неожиданно, потому что ответить на них непросто. Ратников поежился, тряхнул головой. В такой суматохе… В суматохе… Но людей-то в штыковую поднял и повел ты, и ты их потом погнал в немецкую траншею. Надо было сразу назад, вниз. Вниз… Там Соцкий с пулеметом. Убитым все равно. Их немцы уже, видать, выбросили из хода сообщения. А вот раненым… Если они остались там…
– Ты взводного не видел? – спохватился Ратников: как же он раньше не подумал о Субботине?
– Мне Хомич тебя поручил. Мы с вами с прошлой зимы вместе. Так что… – Олейников всегда путал «ты» и «вы», когда разговаривал с Ратниковым.
Ратников молчал. Олейников снова осторожно высунулся из окопа, послушал поле, тихо продолжил:
– Не знает тот лиха, кто в окружении побывал. А я там побывал. Знаю. Под Вязьмой в сорок втором. Тогда наша Тридцать третья попала в окружение вместе с кавалеристами Первого гвардейского корпуса. Может, слыхали, наш командующий, генерал Ефремов, тогда застрелился. Немцы даже листовку раскидали: все, мол, сдался ваш генерал, в тепле, в холе, кофий у нас пьет! Прочитал я тогда одну такую бумажку, да и плюнул на нее. Чтобы, думаю, наш командарм, такой богатырь, да в неволю?! Не может такого быть! И правда. Потом на переформировке, уже после госпиталя, встретил я одного сержанта из нашего полка. Так он и рассказал мне правду: застрелился, говорит, наш командующий, чтобы в плен не попасть. Вязьма отсюда недалеко. Северней. Вы меня слушаете, товарищ лейтенант?
– Слушаю, слушаю, Олейников. Рассказывай.
– Ну-ну. А то я думал, вы задремали. Так вот о командирах… Помню, столпились мы, как стадо баранов, вокруг одного младшего лейтенанта. Человек шестьсот. Больше половины раненые и обмороженные. Голодные. Злые. Четвертые сутки маковой росинки во рту не держали. Перед нами Угра, и уже вскрылась, лед погнала, разлилась, разошлась вширь – ну тебе, прямо не река, а море! А тот младшой и сам перепуганный, и голова у него в бинтах… Бойцы стоят, ждут: «Веди! Ты командир, ты и веди! Скажешь: повернуть – и в бой! Повернем и пойдем на смерть. Скажешь: оружие сложить. Сложим. Тебе – командовать, тебе за нас и отвечать». И – повел нас тот младшой. Вперед повел. Льдин наловили, какие-то бревна нашли… Перебрались. Правда, не все. Ох, и была ж у нас тогда переправа… Страшно вспомнить. Немец с правого берега из пулеметов лупит, а мы через Угру плывем-перебираемся. То один, глядишь, охнул и под воду ушел, то другой. А все же Угру переплыли. Вывел нас тот младший лейтенант из окружения. Четверо мы вышли. К вам-то уже после запасного полка, с маршевой ротой прибыл. Да, натерпелись мы тогда, в окружении. Помню, через фронт переходили… Дождались ночи, поползли. Нас тогда еще порядочно было, человек двадцать. Немца часового сняли. Пошли черед нейтралку и тут на минное поле напоролись. Двоих, они впереди шли, сразу убило. Стрельба, понятное дело, сразу поднялась. С той и с другой стороны. Немцы вскоре успокоились, прекратили огонь. А наш «максимка» садил и садил, да все длинными очередями. С вечера, видать, хорошенько пристрелял свой сектор и жарил по нашим головам точно. А нам дальше через заграждения лезть. Заграждения добросовестные, в три кола. Резать проволоку нечем. Полезли через колья. Побросали шинели на проволоку и – по этим шинелям… Вот тут-то «максимка» и добивал нас, как белок на суку. А что пулеметчику? Он видит движение с немецкой стороны и – давай палить. В той группе с нами и десантники шли, и кавалеристы. Все, кто в плен не захотел. Хотел я тогда, после всего, пойти в копы и найти того пулеметчика, да морду ему набить. Такой же, может, гад, как наш Соцкий…
– Ты, Олейников, Соцкого погоди бранить. На него, может, вся наша надежда.