Оценить:
 Рейтинг: 0

Вечный Жид

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Пуговицы (Оск.)

Пуговица на снегу, лежит бесхозная, оторванная вместе с живой плотью. Такие для меня особенно ценные. Одни собирают марки, другие самовары и колокольчики, или, допустим, фарфоровых кошек, а я собираю пуговицы. От пиджаков и дубленок, рубах и платьев, пальто и костюмов, пуговицы от бальных туфель прошлого и даже позапрошлого века, пуговицы белые, цветные, глянцевые, перламутровые, сделанные из пластмассы, дерева, слоновой кости и редких морских раковин. Особенно ценны те, что лежат внизу, втоптанные в грязный снег или землю, покинутые и всеми забытые, и оттого для меня особенно ценные. Я помню историю каждой пуговицы (их у меня несчетное множество), и могу потом дословно рассказать ее непростую историю, включая биографию и привычки. О пуговицы, вы, без сомнения, правите миром, ибо без вас не застегнулась бы ни ширинка на брюках премьер-министра и короля, ни лифчик на груди изящной принцессы, я уж не говорю про металлическую пуговицу на груди бравого солдата любой армии мира, принявшую на себя удар вражеской пули и спасшую юную, полную надежд и высоких стремлений жизнь. О пуговицы, вас, без сомнения, подарил людям вместе с огнем Прометей, и вы, вместе с хлебом, вином, парусом, порохом и колесом составляете золотой фонд застегнутого по всем правилам незабвенного человечества! Впрочем, о пуговицах я могу говорить часами, и остановить меня, леди и джентльмены, нельзя ничем. Разве что показав мне новую, редкую, и совсем уж необычную пуговицу, которой нет в моей необъятной коллекции.

Бега (Оск.)

Снег, улица Беговая, ипподром с шестеркой летящих над ним коней, подгоняемых безжалостным железным возницей. Кассы с программками, перед ними, как всегда, довольно большая очередь. Покупаю свою, открываю, и нахожу имена лошадей: Стрела, Молния, Маленькая Принцесса, Королева Огня, Веселый Роджер, Везунчик… Пока захожу внутрь, собираясь сделать свою ставку, раздумываю, на какую лошадь поставить? Везунчик мне нравится больше других, тем более на сегодняшних субботних бегах мне обычно везет, буду ставить именно на него. Осчастливливаю своим решением девицу в окошке, и выхожу на трибуны, садясь у прохода с краю. Не люблю сидеть посередине, зажатый другими психами вроде меня, ведущими себя, как болельщики на футболе. Морозно, лошади бегут ровно, небо затянуто серой пленкой, в воздухе разлита жгучая взвесь из пузырьков снежного воздуха, конского навоза, математики и почему-то дамских духов, пахнет азартом, сигаретным дымом и лошадиным потом. Все это вместе похоже на запах романа, начало которого (а может быть, и конец) разворачивается на ипподроме. Любой еще неродившийся роман имеет свой запах, по этому запаху его и вычисляют писатели. Но, впрочем, что это за шум и галдеж? Финиш, господа, это финиш, который я предвидел сразу же, еще не раскрыв программу бегов и не дочитав ее до конца. Лошадь под названием Везунчик просто не может не победить, это ведь ясно, как прозрачное стеклышко. Нет никаких систем и никаких сложных правил, нет сговора жокеев и владельцев породистых кобыл и жеребцов, есть только литература и магия счастливых имен, которая и определяет грядущего победителя. Вначале, господа, было слово, и оно продолжает править миром, править в большом и малом, будь то строительство Вавилонской башни, казнь Марии-Антуанетты или сегодняшние субботние бега, в которых мне обычно везет. Везунчика, покрытого хлопьями пены, накрывают попоной и увенчивают лавровым венком, а я поднимаюсь с трибуны и иду в кассу получать свой выигрыш. Наконец-то у меня хоть что-то будет звенеть в кармане, и не придется выпрашивать у Марты деньги на пиво и бутерброды.

Новодевичий (Оск.)

Новодевичий по воскресеньям, обязательно с утра, я уже без этого не могу. Тянет на покаяние. Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит. Стою всю службу, по крайней мере, пытаюсь, потом гуляю по монастырским дорожкам. Прихожане, монахи в черном, плиты могил, пряничные башни, колокола в поднебесье. Снег на дорожках убран, а по бокам большие сугробы. Черный мрамор могил ничуть не хуже, чем белый мрамор надгробий.

Пушкин (Оск.)

Храм Большого Вознесения на Никитской, здесь Пушкин венчался с женой. Из-за которой потом все и случилось. По крайней мере, так говорят. Прохожу мимо, колеблюсь, не решаюсь зайти. Молящиеся внутри повернулись в мою сторону и умоляюще смотрят, как будто пытаются что-то сказать. Двери храма настежь открыты, священник у иконостаса тоже повернулся ко мне, молитвенно сложив на груди руки. Зайти или нет? Чего они хотят от меня? Борюсь с собой несколько бесконечно долгих мгновений, и все же поворачиваю за угол. Много дел, надо разнести по театрам новую пьесу, но почему они так на меня смотрели? Снег уже начал таять, с крыш свисают большие сосульки, и с них вниз падают капли. Какое-то странное и тревожное чувство, все никак не могу забыть молящихся в храме. Может быть, все же стоило зайти на пару минут? Внезапно какое-то движение наверху, и медленно, очень медленно огромная глыба льда обрывается с крыши старого здания и падает прямо рядом со мной, задев ноги и всего обдав облаком снежной пыли. Я стою, как вкопанный, не решаясь вдохнуть и сдвинуться с места. Еще бы два-три сантиметра, и эта глыба льда упала прямо на мою голову, ей не хватило всего лишь мгновения. Того самого, которое потратил я, колеблясь, не войти ли внутрь полутемного храма? Те, кто были внутри, знали заранее, что я должен погибнуть, и молили, очевидно, о моем чудесном спасении. Мгновение, вымоленное ими, спасло мне жизнь. Спасибо им, а заодно уж и Пушкину, мы с ним, как видно, гуляем в одних и тех же местах.

Мытищи (Оск.)

Не знаю почему, но вдруг мне вспомнились Мытищи зимой, в момент уже затоптанного, грязного, январского, а быть может даже и февральского снега. Я приехал сюда из Москвы, где мы с Мартой жили на четырнадцатом этаже высотки, расположенной рядом с Головинскими прудами. Впрочем, что вам говорит такое название: Головинские пруды? Итак, Мытищи зимой, я думал отсюда на электричке добраться до Сергиева Посада, куда так долго и так часто звало меня сердце, ибо город этот когда-то стал для меня прибежищем от житейских бурь и страстей, в которых погряз я, сам не зная, как и зачем. Было холодно и сыро, почему-то щемило сердце, и было какое-то странное предчувствие, запрещающее мне ехать в Загорск, пардон, в Сергиев Посад. На площади перед вокзалом в Мытищах стояли два или три обшарпанных автобуса, а сверху и над Мытищами, и над автобусами, и над рельсами железной дороги опустилось безнадежное февральское небо. Еще секунду, подумал я, и жизнь закончится, я сойду с ума от этой безнадежности и одиночества, от этого серого и безнадежного неба, придавившего землю своей свинцовой безмерной тяжестью. Странно, но я знавал Мытищи совсем в иные времена, я гулял когда-то по их улицам, я сидел вон на той скамейке в глубине перрона, которая, разумеется, никуда не делась, и находится, как и раньше, на своем месте, благополучно дожив до сегодняшнего дня. Помнится, я читал на ней трактат об алхимии – прошу прошения у всех, кто меня сейчас слышит или читает, но это было именно так! – да, я читал какой-то глупейший средневековый трактат, краем уха и глаза, а также мозга, нервов и всего остального вспоминая, что бывал здесь и раньше, притом совсем в иных обстоятельствах. Этот город вставал у меня на пути множество раз, всегда почему-то оставляя впечатление безнадежности и бессилия. Как та дама перед самоваром, во время знаменитого чаепития в Мытищах, которая на самом деле накачана чаем до ушей и до глаз, и объелась пирогами так сильно, что они скоро полезут у нее из ушей и из носа, а то и разорвут ее на части, обделав самовар и все, что находится на столе. Впрочем, что мне до нее, и ей – до меня? Что мне Гекуба и я – Гекубе, у меня есть дела поважнее! Например, как выбраться сейчас из этих чертовых Мытищ и сохранить хотя бы каплю рассудка? Я обвожу взглядом площадь перед вокзалом и вижу вывеску кабака, в который сразу же и захожу. Спасительная бесцветная жидкость течет мне в горло, и я уже не боюсь ничего: ни женщины у самовара, объевшейся пирогами во время знаменитого чаепития, ни своих былых посещений Мытищ, ни этого свинцового февральского неба, придавившего все внизу так сильно, что только здесь, в углу грязного мытищинского кабака, можно спастись от его всевидящего страшного ока. В Москву, в Москву, вперед в Москву и от этого неба, и от перрона, и от этих чертовых Мытищ с их втоптанными в снег окурками и старыми скомканными билетами, которые везли людей в солнечные и счастливые дали, обернувшиеся этим полустанком на границе света и тьмы!

Пушкино (Оск.)

Помнится, я когда-то наезжал в Пушкино, и эти мои наезды все чаше и чаще оживляют в голове приятные воспоминания. Я жил тогда в поселке Балакирево – дыра дырой, из которого, говорят, вышел когда-то знаменитый шут Екатерины, носящий то же самое имя. Я, собственно, спасался тогда от разного рода бедствий, ища себе хотя бы временный приют, и был рад той временной остановке, той помощи, которую предоставило мне Балакирево. Не знаю, чем я в те дни отличался от знаменитого шута, – возможно, ничем, но в данный момент речь идет о Пушкино, и именно о нем хочу я сейчас рассказать. Собственно говоря, мне в тот момент остро были необходимы деньги, и я ездил в Пушкино в букинистический магазин, чтобы сдавать в него свои книги, которые всегда таскал за собой целые связки, как некогда до меня Хлебников таскал за собой по России полную наволочку, набитую собственными стихами. Пушкинский книжный магазин кормил меня маленькими подачками, полученными за мои бесценные книги: все эти тома БВЛ, все эти Байроны, Блоки, Чеховы, Бунины и прочая великая дребедень, все эти трактаты по химии, алхимии и теории музыки, ибо в те благословенные прошлые времена я был так высок и подкован, что, очевидно, небесные ангелы умилялись со своих небесных высот, взирая на мой высокий лоб и на мою еще не согбенную от постоянных забот и несчастий спину. Я гулял по улицам Пушкино, как до этого гулял по улицам Москвы, Ленинграда, Аркадии и прочих больших и маленьких городов, и благословлял Господа, которого, впрочем, я тогда еще не знал, как знаю сейчас, за те мгновения пронзительного и бесконечного проникновения в сущность бытия, которое иногда кажется вечностью, и которое не менее значимо, чем настоящая вечность, таящаяся где-то там, наверху, за гранью нашего понимания, в глубине этой пронзительной синевы, нависшей над землей, как прощение и наказание за грехи. О Пушкино, о вольность моя, о моя незабвенная молодость! Живи дальше, и питай своими подачками, своими жалкими и позорными грошами таких же безумцев, несущих тебе свои родные, как только что родившееся дитя, книги!

Трудные времена (Изыск.)

Трудные времена в жизни Айзека Обломоффа, все его кризисы и периоды глухого отчаяния всегда заканчивались созданием шедевров, заставлявших плакать, смеяться, а то и ужасаться читателей. Оставшись один на один с женой, которую все еще воспринимал как часть былого триединства, – которого, увы, уже не было! – он, казалось бы, впервые посмотрел на нее по-настоящему, и ужаснулся тому, что увидел. Он все еще был во власти их жизни втроем, когда общее было все: любовь, секс, милые беседы, деньги, философские диспуты, занятия литературой. Он все еще витал в облаках, все никак не мог спуститься на землю, не мог посмотреть в лицо правде, которая оказалась малознакомой и даже пугающей. В романе «Розовые иллюзии», написанном через несколько лет от первого лица, он не боится раскрывать самые сокровенные стороны своей жизни с Мартой, иногда сообщая такие подробности, о которых обычно не принято говорить. Так, например, он признается, что впервые должен был спать с Мартой, как муж с женой, и, словно в первую брачную ночь, несмело коснувшись рукой ее лона, был поражен тем жаром, похожим, как выражается он, на адский огонь, которым пылало ее заветное место. Марта словно бы горела изнутри, до нее нельзя было дотронуться, нельзя было слиться с ней в интимном любовном порыве, нельзя было совокупиться так, как делают это все остальные, нормальные люди. Марта оказалась больна, эта душевная болезнь сжигала ее изнутри, и Айзеку, ее мужу, просто хотелось кричать от ужаса при этой их вынужденной близости, которая не могла кончиться ничем. Душевная болезнь Марты, то ли врожденная, то ли благоприобретенная, осложненная, несомненно, гибелью ребенка, то прогрессировала, то временно затухала, и это еще больше сводило с ума Айзека. Он несомненно любил ее, а во времена, когда болезнь отступала, даже боготворил, считал своей высокой Музой, а потом, когда черная пелена болезни заливала все вокруг своим страшным ядом, проклинал, и пытался покинуть ее. Собственно говоря, вся их совместная жизнь в дальнейшем состояла из лечения в психиатрических клиниках, где отрешенная от всего и накачанная лекарствами Марта, худая, с выпавшими ресницами и бровями, вязала чепчики и распашонки для несуществующего в природе ребенка, – вся их жизнь теперь делилась на больницы и периоды недолгого облегчения, во время которых он вновь испытывал подъем и, бывало, успевал написать роман, приносивший ему какие-то деньги. Очень часто он бежал от нее, и снимал или жилье в Москве, а то и просто уезжал в какой-нибудь небольшой провинциальный русский город, и с головой уходил в литературную работу, одновременно подрабатывая в какой-нибудь местной газете. У них продолжали рождаться дети, которые почти все погибали, а те, что оставались живы, воспитывались у сердобольных родственников, которые, к счастью, были у них обоих. Так, помимо нашумевшего романа «Розовые иллюзии», почти полностью посвященного их интимным отношениям, отношениям вроде бы нормального мужчины и очень больной женщины (странно, но Марта спокойно восприняла публикацию этой вещи, и почти не упрекала за нее Айзека) – помимо скандального романа «Розовые иллюзии» Обломофф в этот период создал роман «Нищий и Муза». Он никак не может избавиться от Марты, она по-прежнему остается его единственной Музой, вдохновляющей творца на создание безумных шедевров, но в этом романе он, кажется, превзошел даже себя, ибо самоуничижается перед Мартой до последней возможности, утверждая, что только лишь больная шизофренией женщина могла спасти такого нищего духом, такого падшего и немощного человека, как он. Что только лишь союз немощного еврейского мальчика, не имеющего никаких перспектив в этой жизни, и больной русской девушки, странным образом ставшей его Музой, сделал из него писателя, и, по существу, возродил к жизни. Это болезненнее обожествление Марты, эта странная, прошедшая через всю жизнь, то ли реальная, то ли платоническая любовь к ней, дорого ему обошлась! Нет ни одного значительного произведения Айзека, в котором так, или иначе, не присутствовала бы Марта. Она и в «Розовых иллюзиях», и в «Нищем и Музе», и в совершенно потрясающем романе Обломоффа «Звезды на небе», написанном от имени идиота, сидящего взаперти в глухой провинции, совершенно потерянном и лишившимся всяческих связей с жизнью, который воображает, что эта-то жизнь и является настоящей, ибо рядом с ним находится опять-таки она, Марта, последнее, что связывает его с реальным, навсегда покинутым миром. Разумеется, у этой женщины, тоже, кстати, душевно больной, в романе совсем другое имя, но вечная Муза Обломоффа легко узнается и тут, поскольку другой Музы у него попросту не было!

Эта заостренность писателя на болезненных, иногда малоприятных моментах в жизни героя принесла ему, с одной стороны, скандальную славу, а с другой – породила целую плеяду недоброжелателей, особенно среди критиков, и создала репутацию не то последнего мизантропа, не то откровенного психа. Разумеется, в советский период большинство так называемых «больных» и «черных» романов автора не могли быть напечатаны, и ходили ограниченными рукописями по рукам, и только лишь с перестройкой, когда можно было печатать все, или, по крайней мере, почти все, стали наконец-то доходить до читателя. Этот период хождения по рукам, или, как называл его сам Обломофф, «хождения по мукам», продолжался примерно восемь лет и был, несмотря на личные обстоятельства, одним из самых плодотворных в жизни писателя. То сходясь, то вновь расставаясь с женой, скитаясь по квартирам, дачам и разного рода углам, живя часто в глухой русской провинции, Обломофф создает цикл своих так называемых ранних романов, насквозь пронизанных шизофреническим ядом, тоской, шокирующими эротическими подробностями и такими пронзительными лучами надежды, неожиданно сверкающими в этом беспросветном шизофреническом царстве, что читателям его книг неизменно хочется плакать. Действие происходит то в постели, где молодому человеку хочется кричать от ужаса при виде безумия в глазах своей возлюбленной, то в сумасшедшем доме, среди стонов, хрипов и страшных конвульсий, то в замкнутом помещении, где сошедший с ума молодой человек все еще считает, что он нормальный, и пытается любить такую же сумасшедшую девушку. Без сомнения, сумасшествие Марты сделало сумасшедшим и самого Айзека, но в некотором смысле и помогло ему выздороветь, что, в свою очередь, помогло держаться на плаву и ей самой! Впрочем, какая нам разница, болен психически или совершенно нормален писатель, для нас главное – это конечный результат его жизни и трудов, те литературные произведения, которые в итоге выходят из-под его пера! Заканчивает восьмилетний период «больных» тем в произведениях Айзека скандальная пьеса «Бордель», в которой из глухой приморской провинции в Москву приезжает молодой человек, несколько лет лечившийся там в специальной пансионате от шизофрении. Молодой человек этот, обладавший несомненными литературными способностями, пишет от нечего делать пьесу «Бордель», действие которой происходит в маленьком приморском городе, власти которого решились открыть у себя обычный публичный дом. Пьеса молодого автора так понравилась изнывающим от скуки провинциалам, что они изъявили горячее желание поставить ее на сцене местного захудалого театра, в котором до этого шли дешевые водевили. Жена местного градоначальника играла роль мадам, сидящей за кассой в борделе, а остальные жены, сестры, дочери и любовницы – роли проституток, причем роли эти удавались им особенно хорошо. Разумеется, в комедии были задействованы и мужчины, все сплошь местные чиновники, играющие роли посетителей городского борделя. Окрыленный успехом, молодой человек, уже посылавший рукопись пьесы в Москву и даже получивший от кое-каких критиков ценные о ней замечания, сам едет в столицу, к своему дяде, работающем министром в правительстве. Дядя вдов, но у него есть восемнадцатилетняя дочь Мария, когда-то в детстве страстно влюбленная в Юрия (имя главного героя комедии). И вот тут-то и закручивается настоящее действие! В доме дяди-министра по случаю какого-то праздника организован прием, и на него приглашены все члены правительства, а также множество уважаемых и известных людей. Попробовав объясниться с Марией, которую, как ему кажется, он до сих пор любит, и получив отказ (Мария стала современной девушкой, расчетливой и тщеславной, и искренне теперь презирает Юрия за его, как ей кажется, сумасшествие), – разочарованный разрывом с Марией, Юрий пытается разговаривать с чиновниками, приглашенными на прием, но речи его кажутся всем чистым безумием. Тот нравственный бордель, который видел он в провинции, и который так ядовито и саркастично описал в своей пьесе, видит он и в столице. Он судорожно мечется но комнатам роскошного дядиного особняка, пытается разговаривать то с одним, то с другим приглашенным, но видит лишь зал борделя, и продажных, увешанных бриллиантами шлюх, а также их клиентов, откровенно покупающих за деньги все, что им приглянулось. Последней каплей, переполнившей чашу терпения Юрия, является признание Марии, сообщающей ему, что она выходит замуж за богатого сахарозаводчика, годящегося ей в отцы, и что главное для нее в жизни – это деньги. Все плывет перед глазами провинциального драматурга, он, кажется, по-настоящему сходит с ума (так, во всяком случае, кажется окружающим), и в порыве безнадежности и отчаяния начинает выкрикивать в сытые и похотливые лица гостей одно и то же слово: «Бордель!», «Бордель!», «Бордель!..» Гости смеются, а незадачливого драматурга, видящего вокруг одни лишь персонажи своей комедии, за руки выводят на улицу, где его уже ждет скорая психиатрическая помощь. Через несколько дней, после вмешательства дяди, его отпускают домой, и он уезжает назад, в свою провинцию у моря, к своим рукописям, своим комедиям, и своим провинциальным героям, ничем не отличающимся от героев московских. Тридцатичетырехлетний Обломофф долго не решался предложить эту пьесу театрам, и она была поставлена лишь спустя несколько лет.

Революция (Изыск.)

Хорошо известно высказывание Обломоффа о том, что в России революция не может быть чисто русской, что она здесь всегда наполовину еврейская. Это его высказывание принесло автору множество неприятностей, его постоянно пытались оскорбить, и каждый раз по этому случаю развязывалась ожесточенная дискуссия. Пресса к этому времени в стране стала свободной, и на страницах газет то тут, то там развязывались ожесточенные баталии, которые уже не могли обойтись без Обломоффа. Как-то незаметно, сам того не желая, он стал чуть ли не главным экспертом и даже идеологом будущей русской революции, его опасались власти, любили сторонники и люто ненавидели противники. Писательский авторитет Обломоффа, автора множества романов, которые он создал всего за десять лет каторжного труда, был к тому времени неоспорим, и к нему прибавился авторитет идейного вождя будущей русской революции. Сам Обломофф такому авторитету, как нам доподлинно известно, был вовсе не рад, он, кстати, не раз советовался по этому поводу со своим давним знакомым Иосифом Айзенштадтом, которого вместе с Люсей Антоновой сделал главным героем романа «Кровь на снегу».

– В России невозможно быть писателем, и не быть революционером, – говорил постаревший и потерявший на каторге зубы и один глаз Иосиф Айзенштадт пришедшему к нему в гости Обломоффу. – Поэт (читай – писатель) в России больше, чем поэт. Здесь от поэта и от писателя ждут каких-то программных высказываний, тем более от такого известного автора, как ты. Это ведь, Айзек, особая страна, страна бескрайних черных полей с тремя одинокими сестрами-березками, вцепившимися друг в дружку, как три горькие и покинутые сиротки, и бескрайних снегов, укрывших своим белым безмолвием привыкший повиноваться народ. Здесь бунты и революции, Айзек, совершаются от отчаяния, и от этой черно-белой безнадежности, здесь они неизбежны, как приход нового дня, как безнадежный закат, и такой же безнадежный рассвет. Это страна всего лишь двух цветов: черного и белого, такой она была прошлую тысячу лет, и такой же будет следующую тысячу, какие бы блистательные перемены ни сулили нам в будущем!

– Страна всего лишь двух цветов? – Спросил у Айзенштадта пораженный Айзек. – Но почему так получилось?

– Потому, мой милый писатель, – ответил ему, прихлебывая из рюмки коньяк, одноглазый революционер, – что это особая, ни на что не похожая страна. Это не ухоженные, подстриженные и покрытые свежей краской Франция и Германия, где интеллигент, если они там вообще существуют, может годами решать запутанные философские вопросы и задумываться над смыслом бытия. Это там, дорогой мой, можно искать философский камень, идя по стопам Фауста, создавать в ретортах гомункулуса Франкенштейна и эликсир молодости и извлекать заодно уж из ртути банальнее золото. Там можно потратить на это всю жизнь, так ничего и не создав, и считаться приличным и уважаемым человеком, работая по совместительству профессором в Сорбонне, или, на худой конец, в Геттингене.

– А здесь?

– А здесь надо действовать быстро, здесь нет времени ждать, тоска и безнадежность, извека впитавшиеся в эту землю, требуют незамедлительных решений. Здесь надо быстро задавать вопросы и так же быстро на них отвечать.

– И что же это за вопросы?

– Их всего два: «Кто виноват?» и «Что делать?». Всего лишь два классических русских вопроса, столетиями уже будораживших русское общество. И тот, кто умеет на них правильно отвечать, становится в итоге вождем и хозяином положения. Он становится вождем, приобретшим огромную власть, его словам внимают миллионы людей, готовых по первому мановению его мизинца идти в бой за правое дело, а потом, когда это дело не выгорело, с такой же отчаянной фанатичностью ложить на плаху свою буйную голову!

– Неужели это такая безнадежная страна? – Спросил у Айзенштадта Айзек.

– Она не просто безнадежная, – ответил ему, наливая в опустевшие рюмки коньяк, хозяин квартиры, – она безнадежна до невозможности. В сущности, в мире есть всего лишь две абсолютно безнадежные нации: евреи и русские, и именно поэтому в критической ситуации вождем и кумиром в России часто оказывается еврей, а в Израиле, половину населения которого, как известно, составляют выходцы из России, – русский. И именно поэтому, – потому, что метафизически боготворят их, – в России ненавидят евреев. И именно поэтому, – потому, что слишком сильна метафизическая связь между двумя народами, – в Израиле с недоверием относятся к русским. Об этих зеркальных отражениях можно говорить бесконечно, но речь сейчас, как сам понимаешь, совсем о другом!

– Да, – ответил Обломофф, – мы с тобой сейчас говорим о России. Но, Боже мой, до чего же я, оказывается, не знал этой страны!

– Ты не знал этой страны потому, – ответил ему, тонко улыбаясь блестящими безукоризненной белизной вставными зубами Иосиф, – ты не знал и не понимал России потому, что все эти годы зацикливался на собственных проблемах и переживаниях. Если не считать романа «Кровь на снегу», за который, кстати, тебе большое спасибо, то вся твоя литература погружена в твои непростые, а порой и страшные взаимоотношения с Мартой. Она вся окрашена ее черной шизофренией и твоими ответными, не менее черными реакциями на ее болезнь. Я думаю, ты и сам в немалой степени стал шизофреником, живя в этой психически нездоровой атмосфере и постоянно мусоля ее в своих романах и повестях.

– Ты так думаешь? – задумчиво спросил у него Айзек, глядя в окно через наполненный золотистым коньяком бокал.

– Не уходи от ответа, – парировал ему Иосиф. – Ты должен признать, что твоя литература насквозь нездорова и пронизана миазмами лихорадки и малярии, как будто ты создаешь ее где-нибудь в Африке, на краю зловонных и топких болот.

– В России не меньше зловонных и топких болот, – со знанием дела ответил Айзек, – и не только в прямом смысле этого слова. Россия – это страна не только снегов, но и зловонных топких болот, которые очень часто живут в душах людей!

– Они живут прежде всего в твоей психически нездоровой душе! – закричал на него порядком охмелевший Айзенштадт. – Кончай бесконечно копаться в своих непростых отношениях с Мартой, кончай непрерывно, из романа в роман, описывать симптомы ее шизофрении, все эти ее истерики, вскрытые вены на руках и ногах (кстати, я и на твоих руках вижу подобные шрамы, и не пытайся, прошу тебя, спрятать их за спину!), – кончай ты с этой шизофренией жены, пожалей ее, дай спокойно или умереть, вскрыв наконец-то не спеша свои вены, или тихо и мирно закончить свои дни в лечебнице где-нибудь в отдаленном и зеленом уголке Подмосковья. Кстати, где она сейчас, и чем, если не секрет, занимается?

– Где она сейчас? Как раз там, куда ты ее и советовал поместить: в тихом и зеленом уголке Подмосковья, в прелестной психиатрической больнице, залечивает под присмотром врачей порезанные накануне вены, гуляя по желтым дорожкам, а потом сочиняя мне душераздирающе любовные письма. Кстати, я хочу из этих писем составить очередной, шизофренический, как ты их называешь, роман.

– Не делай этого! – Закричал на него Иосиф и со всего размаху грохнул об пол своей рюмкой, так что в стороны полетели тысячи мелких осколков. – Не делай этого, не закапывай в землю свой талант, не зацикливайся на этой черной шизофрении и на этом черном болоте психологизма! Ты разве не знаешь, что после каждого твоего нового романа среди читателей резко возрастает количество самоубийств?

– Да, мне говорили об этом, – равнодушно ответил Айзек.

– Тебе об этом говорили! – Опять закричал Иосиф. – Ему, видите ли, говорили об этом! Ты черный писатель, Айзек, не губи себя и читателей, пиши о другом, пиши о России, и тебя объявят национальным гением наравне с Пушкиным и Толстым!

– Ты еще забыл Солженицына!

– Да, и наравне с Солженицыным, вот еще один прекрасный пример, когда еврей становится кумиром России!

– Ты это серьезно? – Устало посмотрел на сорокапятилетнего Айзенштадта, которому из-за сибирских лагерей можно было дать все восемьдесят, Айзек. – Ты серьезно сейчас говоришь?

– Серьезнее не бывает, – поправил вставную челюсть Иосиф. – Я в каком-то смысле являюсь твоим духовным учителем, это я, сам того не желая, вдохновил тебя на создание романа «Кровь на снегу», и я же хочу продолжить это благородное деле, снова вдохновив тебя, но уже на другое.

– Ну что же, вдохновляй, – улыбнулся ему Айзек, – вдохновляй, старый дружище, я и сам, если честно, устал от всей этой шизофренической муры, и боюсь закончить свой путь там же, где и Марта, гуляя вместе с ней по желтым дорожкам психушки!

– И все же не забывай, что она все эти годы была твоей Музой, пусть и черной, пусть и страшной, но все-таки Музой. Ведь это ей ты посвятил роман с тем же названием?!

– «Нищий и Муза»? Да, этот роман посвящен именно ей. И я благодарен Марте за то, что именно она, сама того не желая, вывела меня в большую литературу.

– Вот и хорошо, что благодарен, а теперь пиши о чем-то другом. Пиши о России и о революции, пиши о русских евреях, которые в иных случаях являются большими патриотами этой страны, чем большинство русских, пиши о парадоксальных и метафизических вещах, о которых мало кто задумывается, но которые и являются подлинной правдой, движущей судьбами этой страны!

– Писать о еврейских патриотах России? – рассмеялся в ответ на этот призыв Айзек. – Ты что, хочешь, чтобы меня объявили агентом мирового сионизма и устроили в моей квартире еврейский погром?

– А она есть у тебя, эта самая квартира? – Грустно улыбнулся ему в ответ Айзенштадт.

– Нет, у меня нет постоянной квартиры и постоянного жилья. С тех пор, как в студенческие годы мы с Мартой начали снимать комнаты и углы, мы так и кочуем с ней по разным местам: то по психушкам, то по съемным углам и квартирам.

– Вот видишь, – все так же устало сказал Айзенштадт, – у тебя ничего нет, тебе негде надолго прислонить голову, и тебе нечего бояться. Не бойся поэтому ни погромов, ни собственной гибели, и пиши о собственном странном пути, но только не в плане своих отношений с Мартой, а в плане своих отношений с Россией. Сделай ее своей новой женой, стань ей новым еврейским мужем, как ты некогда стал еврейским мужем простой и шизофреничной русской женщины Марты.

– Писать о России, как о собственной жене?

– А почему бы и нет?

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7