– Но это же еще большая шизофрения, чем все мои предыдущие романы!
– Нисколько! Пиши о России, как о женщине, ведь она, в сущности, и есть женщина, не менее шизофреническая и прекрасная, чем твоя прекрасная Марта! Скажи, твоя Марта прекрасна?
– После каждого нового приступа болезни, и даже после попыток самоубийства она хорошеет все больше и больше, и я не могу бросить ее, влюбляясь каждый раз, как некогда в молодости! Сейчас ей тридцать, но она намного прекрасней, чем была в свои восемнадцать!
– Вот видишь, и России сейчас ровно тридцать, и она точно так же, как Марта, шизофренична и прекрасна одновременно! Напиши метафизический и безумный роман о России, вскрой ей вены, помести в психушку, объяви безнадежно больной, влюбись в нее по уши, и заставь точно так же влюбиться в нее читателей, – и тебя после этого начнут носить на руках. Здесь, мой милый, любят метафизику и парадоксы не в меньшей степени, чем на твоей исторической родине!
– Ты это серьезно?
– Очень серьезно. Считай, что это заказ тебе со стороны мирового еврейства, считающего русскую душу второй половиной своей собственной души, и страстно стремящегося с этой потерянной половиной соединиться.
– Хорошо, я подумаю над твоими словами, – ответил ему немного ошарашенный Обломофф. – Ничего заранее не обещаю, но подумаю над ними непременно.
– Подумай-подумай, – ворчливо сказал, вставая, Иосиф, протягивая на прощание руку Айзеку. – Извини, мне надо отдохнуть, наш разговор взволновал и утомил меня, я уже давно, со времен отсидки в Сибири, не разговаривал ни с кем так откровенно и так страстно. Не знаю, как это скажется на моем слабом здоровье. Во всяком случае, все необходимые инструкции ты получил, и считай, что получил на полном серьезе. Прощай, и передавай, прошу тебя, большущий привет Марте!
– Обязательно передам! – растроганно сказал ему в ответ Айзек, пожимая протянутую сухую, похожую на птичью лапку, руку сорокапятилетнего еврея, которого любовь к России сделала законченным стариком. – Марта всегда вспоминает о тебе с особенной теплотой!
Они расстались, как оказалось уже в ближайшее время, навсегда. Иосиф Айзенштадт, вечный русский каторжник, профессиональный революционер, еврей, возлюбивший Россию больше всего на свете, тихо умер в своей постели, не выдержав тяжести этой вечной любви. Айзек похоронил его вместе с немногими оставшимися в живых товарищами покойного.
Три Парки (Оск.)
Одно из воспоминаний детства, приходящее ко мне в последнее время все чаще: это три обнаженные женщины у реки, на которых я, испуганный десятилетний мальчик, гляжу сквозь зеленые ветви деревьев, густо растущих вдоль тихой воды. Я не помню уже точно, что делают у реки эти женщины, очевидно, моются, я помню только застывшие около воды белые обнаженные тела, похожие на тела белых мраморных статуй. Волосы у женщин распущены, они змеятся по плечам, закрывают часть спины и груди, и это все, чем прикрыты три беломраморных богини. Мгновение словно бы остановилось, времени нет, все три женщины застыли каждая в своей собственной позе. Одна нагнулась и ладонью зачерпывает из реки воду, вторая смотрит вбок, на свое обнаженное плечо, третья вытянула вперед ногу, и, очевидно, трет ее покрытой пеною губкой. На воде пляшут солнечные блики, и, отражаясь, падают на женщин, на листву деревьев, и мне в лицо, отчего я зажмуриваюсь, и вижу обнаженные тела женщин сквозь частокол своих забрызганных слезами ресниц. Не знаю, что больше в этих слезах: испуга, радости, удивления, недоверия, счастья, озноба? Наверное, всего понемногу. Еще чуть-чуть, и я умру от нереальности происходящего. Три парки. Три богини. Три лика судьбы.
Пруды (Оск.)
Белые лилии на воде, в окружении кувшинок, по бокам камыши, поверхность прудов темная, с двумя или тремя кочками посередине, на них сидят утки, и время от времени покачиваются из стороны в сторону. Рядом полуразрушенная беседка, старые, скрепленные белой известкой кирпичи, крутой спуск к воде, и дальше опять пруды, соединенные между собой легким ажурным мостиком. В стороне несколько огромных трехсотлетних дубов, один из них повален, очевидно, бурей, и на нем буйно разрослись бесформенные, напоминающие фантастических гномов, грибы. Еще дальше целая вереница таких же старых прудов, соединенных между собой каналами и мостами. Пейзаж, как на картине Леонардо «Джоконда», и все это чуть ли не в центре Москвы. Вечный пейзаж Леонардо, подходящий и для Венеции, и для Москвы, застывший в ожидании очередного миллениума.
Иванов День (Оск.)
Вечер, от прудов веет свежестью, на старых, от прежних усадеб оставшихся яблонях сидят мальчишки, набивая карманы спелыми яблоками. Вокруг сотни костров, рядом с ними полуодетые люди, жгут соломенные чучела и прыгают через огонь, поднимая кверху снопы искр. Какая-то совершенно голая женщина, случайно коснувшись меня рукой, близоруко щурясь, идет к воде, раздвигая зеленую траву узкими, похожим на лодочки, лодыжками. Кто-то в свете костра пьет из горлышка, блестя белками совершенно безумных глаз. Отовсюду раздаются крики, смех, звучит громкая музыка. Не могу понять, что происходит, и наконец слышу слова: «Иванов День! Иванов День!» Вечер на Ивана Купала, такого подарка я, признаться, не ожидал, тем более на своих родных Головинских прудах недалеко от Водного Стадиона. Язычество в крови у русского человека, сколько бы его ни цивилизовали века христианства. Язычество в крови и у меня. Веселая компания у соседнего костра приветливо машет руками, приглашая присоединиться к ним. Прости меня, Господи, за эти языческие вечер и ночь, и не суди поутру слишком строго!
Четырнадцатый этаж (Оск.)
Четырнадцатый этаж старой московской высотки, затерянной на дальней московской окраине. Внизу нереальный пейзаж с картины Леонардо Да Винчи: вереница бесконечных, заросших камышами прудов, соединенных каналами, с перекинутыми через них ажурными мостиками, недалеко справа игла Останкинской телебашни. По ночам от нее исходит свечение, разливающееся в небесах наподобие северного сияния. Северное сияние в Москве, к которому все или привыкли, или просто не обращают внимания, поскольку своих дел достаточно много, или вообще не видят, а вижу один лишь я. В глубине комнаты на диване расположилась Марта. Решает кроссворды, сосредоточенно морщит лоб, зачеркивает крест-накрест какие-то клеточки. Если не читает книги, то решает кроссворды. Это для того, чтобы не сойти с ума или не броситься вниз с четырнадцатого этажа. Мы вдвоем в небольшой квартире, как заключенные, годами сидящие в одной тесной камере, нам давно уже не о чем говорить.
– Тебе звонили из театра, просили перезвонить, говорили, что срочно.
– Из какого театра?
– Из «Современной пьесы».
– Из «Школы»?
– Да, из «Школы».
– Я сегодня уже разговаривал с ними.
– И что им надо?
– То же, что и всегда – новые пьесы.
– Но ты ведь и так отдал им достаточно много.
– Им не может быть достаточно много, они все время хотят еще и еще, как и все остальные театры, надеющиеся, что нападут наконец на гениального драматурга.
– А это возможно?
– Что?
– Напасть на гениального драматурга?
– Они сами не знают, что им, в сущности, надо. Есть расхожий миф о гениальном драматурге, некоем современном Гоголе или Чехове, а может быть даже и Грибоедове, который придет и принесет им гениальную пьесу. Но это зловредный миф, который губит и театры, и драматургов, мрущих, как мухи, от невозможности ничего поставить в современных театрах. Гениальными пьесы становятся спустя лишь какое-то, иногда довольно большое время, когда их автор или умер от туберкулеза в далеком, безразличном к нему краю, или ему оторвали голову на чужбине, или он вообще устал жить и ушел из мира, отказавшись от еды и воды в присутствии опустивших руки друзей. Для создания гениальных пьес нужны гениальные условия, то есть условия, когда почти любую пьесу можно в принципе поставить в театре. А когда театры не верят в способности современных авторов, и ставят одну лишь классику, авторы мрут, как мухи, или начинают писать фантастические романы.
– Так, как это делаешь ты?
– Я давно уже не пишу фантастические романы, ты же знаешь, что я уже завязал с этим гиблым делом.
– Ты завязал не только с ним.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты завязал и со мной.
– Опомнись, Марта, опять старая песня!
– Старая песня лучше новой пьесы. Ты просто не любишь меня.
– Ты же знаешь, что это не так.
– Нет, это так, и я устала жить в этой проклятой квартирке на четырнадцатом этаже в условиях, когда ты совсем не любишь меня. Я могу сойти с ума, и выпрыгнуть из окна!
– Это что, шантаж?
– Это не шантаж, это реальность.
– Ну что же, ты взрослая женщина, и вольна делать, что хочешь.
– Ты хочешь, чтобы я спрыгнула вниз?
– Нет, я этого не хочу!
– А чего ты хочешь?
– Я хочу, чтобы ты успокоилась.
– Я успокоюсь только в могиле.
– До твоей могилы еще далеко!