в черных рамах на стене…
Но больше всего мне нравится его «В доме-музее Иоганна Баха»:
Прославлены и доблесть и геройство,
а я хочу воспеть благоустройство
средневековых маленьких земель,
все эти Эрфурты и Эйзенахи,
где так привольно расплодились Бахи
и где на пасху пела карусель.
В покоях, расположенных над хлевом,
от клавесинов пахло теплым хлебом,
который никогда не подгорал.
Помилуй, Господи! Ведь клавесины —
не просто сумма струн и древесины,
а если так, тогда и хлеб – хорал.
Наука хлеба и наука звука
переходили к правнукам от внука,
и если земли затевали спор
о первородстве, то не футболисты
решали этот спор, а органисты
и две земли, сошедшие в собор.
Почетом и особыми правами
платили органисту, и дровами,
чтоб к службе не остыл среди зимы.
А он платил приходу сыновьями,
учеными своими соловьями,
весьма изрядно певшими псалмы…
Он говорил о своих друзьях: о Борисе Слуцком, Давиде Самойлове, Веронике Тушновой, Эдуарде Колмановском, и мне, двадцатилетнему, казалось: ещё чуть-чуть – и я попаду в этот круг небожителей. Нет, не попал.
Мы расстались, как и встретились, совершенно непредсказуемо. Я отлучился на непродолжительное время, а когда вернулся, Леонида Тома в кафе уж е не было. Мне сказали, что он встретил какого-то своего знакомого и ушёл с ним, совершенно забыв обо мне.
А вот стихи его не забылись:
Шел снег. Он падал и белел.
А комья черные чернели.
А человек на снег смотрел
и грустно думал:
– Неужели
опять зима, и зябкий вздрог,
и на лице снежинка, тая?
И чей-то чудился упрек,
и снисходительность чужая.
Позже я узнал, что Леон Тоом прожил после этого всего неделю. 4 июня 1969 года он выпал из окна. Это было очень похоже на самоубийство. Или на убийство.
Незадолго до своей смерти он написал:
От любви неразделённой
он не умер, нет.
В комнатушке захлaмлённой
он лежит, одет.
Рыжий и жестковолосый,
сумрачный с лица…
Но откуда эти слёзы,
слёзы без конца?
Столько влаги, столько соли —
льёт как из ведра…