Оценить:
 Рейтинг: 0

Пристав Дерябин. Пушки выдвигают

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 18 >>
На страницу:
8 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Как раз в это время закричал попугай в столовой. Его разбудили светом и голосами, и теперь он сердито трещал спицами, кричал и ругался, как выживший из ума злой старикашка.

А Кашнев прощупал в кармане колючий значок и медленно, нарочно медленно, приладил его на груди и закрепил кнопкой.

– Командиру эшелона я подам рапорт… подробный рапорт, – сказал он опять служебно четко; и так как Дерябин смотрел на него так же, как и смотрел, зажавши губы, улыбаясь глазами и не говоря ни слова, то Кашнев повернулся и пошел в столовую, куда падал через двери свет полосой, по этой полосе прошел в третью комнату, пустую и темную: нужно было найти шинель и фуражку, одеться и уйти, но никого не было в комнате.

– Культяпый! – крикнул Кашнев, невольно с таким же тембром голоса, как у пристава, и вдруг услышал: сзади раскатисто хохотал Дерябин. Даже как-то жутко стало от этого хохота.

– Митя! Прокурор! – кричал пристав. – Вот роль я как выдержал! Хорошо? – и заколыхалась сзади его сырая фигура, приволокла с собою кощунство, трущобу.

– Нет уж, будет! Ради бога, увольте! Довольно!

Кашнев так был смущен этим новым изгибом пристава, что ничего не мог сказать больше, – только нижняя челюсть дрожала.

Культяпый высунул седую голову, прокатившись неслышно по полу, – неодетый, в одной рубашке, босой, маленький, весь собранный в белый комочек, похожий на какаду; догадался, что нужно, скрылся и тут же вытащил откуда-то фуражку и шинель; неслышно стоял с ними старенький, мигая глазами.

– Митя? Зачем? – умоляющим голосом сказал вдруг Дерябин, тихо взяв Кашнева за плечи. – С постели тебя поднял, – это глупо вышло… Очень глупо, и в том каюсь, прошу простить!.. Может быть, водочки выпьем, а? Да не одевайся же, брось! Что ты? На черта мне было в каземат? Да это ж я в конюшню хотел, – лошадь там больная, – посмотреть и только… факт! Ничего больше.

И, говоря это, он сжимал Кашнева все теснее – мягко, плотно и жарко, и, должно быть, мотнул головою Культяпому или просто посмотрел на него выразительно: ушел куда-то Культяпый с шинелью.

– Нет уж, будет! И нечего мне ерунду эту… Я не мальчик! – старался как можно злее и резче выкрикнуть Кашнев, но странно, – не вышло.

– Митя! У тебя ж душа! – восторженно кричал Дерябин, поворачивая его незаметно опять к столу, с которого не прибраны были еще бутылки и консервы. – Вот вишневый ликер, не хочешь? Даже и кофе можно сварить, я сам сварю… Но чтобы не отличить шутку от сурьеза – простой шутки армейской, – Митя, как же ты так? Ведь сам служишь в армии!.. Я тебе спать не дал, но-о… ты ведь выспишься дома, – ты молодой, что тебе? Я вот сам третью ночь не сплю… Бессонов!.. Митя! Если б ты знал, как мне моя служба опротивела! Ах, черт же ее дери, если бы ты знал только!

Он насильно посадил Кашнева в мягкое кресло перед столом, сам, поворотившись оборотисто, вынес из спальни лампу и, в то время как Кашнев смотрел на него недоверчиво и нетерпеливо, все время порываясь встать и уйти, говорил как будто даже и не пьяно, сердечно, искренне, возбужденно:

– Митя, ты вот честный, я понимаю, я не олух, слава тебе господи, – олухом никогда не был, но-о… у меня ж сила! Борцом в цирке где угодно выступать могу и без упражнений безо всяких, черт их дери! Куда сила идет? На кого? Я тебе перечту сейчас по пальцам, а ты слушай. Сила идет на воров, на мошенников, на мерзавцев, на прохвостов, на шваль, на цыган, на… на образа-подобия человеческого не имеющих, на грабителей, на сволочь неисчерпаемую, – двенадцатый палец, – на уличаемых, на предателей, на бродяг, на левых, но и на правых также, на пропойц, на укрывателей, на всякого вообще, который прячет, черт его дери!.. Да ведь нет его, факт, нигде его нет, человека, которому прятать нечего. Всякий прячет, потому что – вор, а я – гончая собака, бегаю, нюх-нюх – кусты нюхаю… За что осужден? А это и есть основа всех основ: воровать воруй, но… прячь! Прячь, – все киты здесь: тут тебе и социология, и генеалогия, и геральдика, и восточный вопрос!.. Митя, ведь честного дела этого, я его так ищу, как свинья лужи, уж сколько лет! На честное дело я на пятьдесят рублей в месяц пойду! Факт, я вам говорю!.. Вот тужурка – видишь? Два года ношу, с уж на ней – всякая кровь на ней побывала за два года: и цыганская, и молдаванская, и армянская, и хохлацкая, и кацапская, – отмывал и ношу, нарочно не меняю – ношу. Да без этого (сжал он тугой кулак пуда в полтора весом) с этим народом, да без этого, – тебя как нитку в иголку вденут босяцкие портки латать, – факт! У нас жестокость нужна!.. Строй жизни, строй жизни! Никакого строя жизни нет у нас, черт его дери! Половодье! – телеги не вывезешь!.. У нас кости твердой нет, уповать не на что, понимаешь? Лежит и по земле вьется, сукин сын, а встать не может. Как это нас вот теперь на Дальнем Востоке… ты подумал? Да скажи мне при начале войны, что нас будут… я бы за личное оскорбление счел, и капут, безо всякой бы дуэли капут!.. Митя, вот крещусь и божусь, – в случае насчет свободы если, – пойду! Дай только с кем идти – и пойду, опереться чтоб было на что-нибудь – и конец, пойду! Потому что и мне, хоть я и пристав, нужно, чтобы было что уважать!.. Милый мо-ой! Да что же мне, кроме как приставом, и места нету? Да я всякого дела на своем веку переделал, – манеж беговой! И еще меня на сорок манежей осталось, факт!.. Приду и скажу: с потрохами берите, если годен, – брей лоб и на позицию рысью марш-ма-арш! Везде гожусь!.. Я? Я везде гожусь, милый мо-ой! И людей я могу школить так, что и они годятся, – возле меня дармоедов нет! У меня вон Культяпый, нянька мой, божий старик, а я и ему спать не даю, когда сам не сплю, верно! И если бью я кого, – противно тебе, – то ведь, милый мой, ты юрист, – сам знаешь: кто сам не хочет, чтобы его били, того не бьют! Ведь даже и история вся, что она такое? Только и всего, что мемуары, кого и за что били, по порядку. Зря и людей не бьют. Бьет тот, у кого право на это есть. А что такое право, – это уж мне юристы говорили – никто этого толком не знает: прав всяких много, а что такое право – точно и ясно, – это вам, правоведам, неизвестно, факт.

– Как неизвестно? – спросил было Кашнев, но тут же забыл об этом.

Вот что было.

Пристав говорил, а Кашнев чувствовал себя отдельно, его отдельно. Он еще раньше искал слова, теперь нашел: на него «хлынул» пристав, – просто прорвал какую-то плотину и хлынул, и такое ощущение было, точно увяз по колено в хлынувшем приставе, как в чем-то жидком и густом. Теперь он не думал уже, что он – в наряде, на службе, наряда не было и службы не было, был только Дерябин. Роста он был огромного, плечист, полнокровен, лупоглаз, с осанистым бычьим подгрудком, говорил гулким басом немного в нос, и вот лился кругом и бурлил кудряво, как вода на быстрине, – только он, Дерябин, и не пристав даже, а просто Дерябин Иван, сначала Дерябин, а потом уж пристав, сначала сделает, а потом в слове «пристав» найдет оправдание.

Теперь Кашнев был совершенно трезв, и все, что он видел, он видел по-молодому ясно, и пустоту больших комнат ощущал так же отчетливо, как запахи: сургуча из канцелярии рядом, кислых консервов со стола, потного тела Дерябина – и не мог отделаться от представления: по колено угряз.

Утром была казарма, вчера утром – казарма, команды, желтая полоса солдатских лиц и металлический брезгливый голос командира роты. Но только теперь, когда говорил Дерябин, всем телом понял Кашнев, что если бы он не встал так решительно с постели и не надел свою тужурку, если бы он невзначай не удержал в себе человека, – ушел бы из него человек. И когда представилось это ясно всем телом, вдруг переместилось в нем что-то, точно переплыло, как кислое тесто из дежки куда-то вбок. Все стало напряженным, ночным и потому странным; глаза глядели на осанистого Дерябина с шевелящимися толстыми влажными губами и говорящими взмахами рук, а видели не его только, а другое: казарму. Выходил из-за широкой спины Дерябина командир роты капитан Щербатов, невысокий, сухой, с твердым и четким стуком каблуков, становился перед длинными шеренгами солдат и каким-то выработанно-гнусавым, высокомерно-презрительным голосом командовал ежедневно одни и те же ружейные приемы, хотя ведь шла война там, на Дальнем Востоке.

Там не это нужно было, а кое-что другое, гораздо более серьезное, а здесь вбивали в головы солдат только одно: делай то, что начальник прикажет. Когда прикажет начальник идти «усмирять беспорядки» в городах и деревнях, иди и усмиряй. Пусть капитан Щербатов назовет «внутренними врагами» твоих братьев, стреляй, не жалея патронов, в своих братьев, – это и есть твое назначение!.. Кашнев представил ясно, что и его могут послать на такое усмирение вместе со всею ротой, и на голове его замерли корни волос.

И так как единое, что возникло в нем вдруг теперь неопровержимо, как вера, была сила, простая, прочная бычья сила, и так как прочен и силен был огромный пристав Дерябин, вот теперь рокочущий густым голосом, голосом площадей, а не комнат, то встал Кашнев и внимательно прислушался к нему, осмотрел его молодыми глазами и сказал почти восторженно:

– Ваня! ты… ты прав, Ваня!

– Прав? Что? Так говорю? А? – радостно выкрикнул пристав, положив ему на плечи руки.

– Так! – твердо ответил Кашнев. – И что ты за свободой пойдешь, – этому верю! Верю! Потому что как же иначе?

– Веришь?

– Верю, потому что… украли душу, ограбили, и у этих, у ограбивших, нужно ее обратно…

– Украсть, – подсказал Дерябин.

– Украсть, – повторил Кашнев, – иначе некого уважать и не за что.

– Выпьем? – серьезно показал глазами на неприбранный стол Дерябин.

– Выпьем, – серьезно согласился Кашнев.

– Ура! – крикнул Дерябин во всю мощь объемистых легких. – И пойдет душу красть пристав Дерябин, а за ним воры!.. Ура!

X

– Митя, – спросил Дерябин, – невинность в тебе такая во всех щечках… ты как насчет женщин, – вкушал?

– Нет, – ответил Кашнев.

Они все еще сидели за столом, хотя было уже часов пять утра, – чуть посинели, посвежели слегка белые занавески.

– Нет? Как так нет? Шутишь?.. Совсем нет?.. – Даже рот раскрыл от удивления Дерябин. – Во-от!.. И с университетом ты что-то рано управился, ни одного дня не потерял! Д-да!.. Ты – строгий. Должно быть, в мамашу вышел… женщины, они, брат, иногда даже игуменьями бывают, – случается, факт!.. Постой-ка, тут у меня альбом красавиц парижских, я тебе покажу!.. Это… это… – заторопился пристав.

– Да не надо, зачем?

– Как не надо?.. Не надо!.. Тут такие две мамочки есть, – с ума сойдешь… не надо!

И вытащил к лампе Дерябин истрепанный длинный альбом и, тыча толстым пальцем в снимки голых женщин, приговаривал:

– Это ж раз удивиться и умереть, а?.. Нет, ты всмотрись внимательно, хорошо всмотрись!

Потом говорили о сестре Кашнева, Нине, курсистке, и о тех местах, где вырос Кашнев, где не было дичи – только сороки.

– Нина в сестры милосердия поступает, в Красный крест… на войну едет, – сказал Кашнев.

– На войну? Великолепно! Умно! – одобрил пристав. – Непременно там женишка подцепит, – замуж выйдет. Простого армейца не стоит – с голоду помирать, а вот ты напиши ей, – штабного, академика чтобы… факт!

– Эка ты как-то все этак… – поморщился Кашнев.

– Что? Плохо говорю? Не то?.. Митя, поверь: женщине, хоть бы она и сестра твоя и Красный крест, – кто угодно, – ей только одно-единственное на свете нужно: мужчина… Факт, я вам говорю.

– Не лечь ли поспать? – поднялся и отвернулся Кашнев.

– Поспи! Ложись, – мягко втолкнул его в спальню Дерябин. – Ты ложись, а я только на больную лошадь гляну… Верховая, донец, – опоили мерзавцы, ноги пухнут.

И Дерябин вышел в сени, и потом слышно было, как протяжно с перехватами завизжал щенок.

Кашнев сел было на диван, где постлана была постель, потом привычно перестегнул портупею; в висках появилась тоненькая боль, как всегда после бессонной ночи. Думал о приставе, который хлынул вдруг весь отстоявшийся и свой и затопил под ним его землю. Но раздеваться почему-то не хотелось. Подошел к попугаю и разглядел внимательно его черный клюв, старые злые глазки и пышный хохол; пересмотрел еще раз альбом парижских красавиц. Вспомнил про шашку с надписью «лубимому начальнику», но на стене балдахином висело несколько шашек, из них три казачьих кавказского образца, – трудно было различить дареную. Вспомнил про подарок пристава – тульский наган, и решил не брать его с собой. Сквозь ставни пробивалась полосками холодная утренняя синева, и от нее пожелтела лампа, и комнаты стали холоднее и как-то просторнее на вид, и листья фикуса сделались чернее и сплошнее.

Прошел в канцелярию Кашнев, сам удивляясь своим шагам, звучавшим здесь по-чужому несмело. Тут же за дверью висела – он разглядел – его шинель и фуражка – красный околыш, первый полк. В соседней комнате блаженно посвистывал, как куличок, чей-то нос – должно быть, спал Культяпый. Есть уже совсем ничего не хотелось, но подошел к столу Кашнев и внимательно и долго разглядывал закуски, потом вытащил из коробки клешню омара, пожевал и выплюнул. И когда захотел осознать, сделать ясным, почему не раздевается и не ложится он, то прежде всего плавно заколыхалось перед ним канареечное платье Розы, с извилистым хвостом, – как она танцевала с приставом, а потом почему-то так же заколыхалась желтая солома на полу каземата… и захотелось выйти на двор части, подышать ранним утром, посмотреть больного донца, у которого пухнут ноги.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 18 >>
На страницу:
8 из 18