Отогнав Лжедимитрия, гетман начал настаивать на скорейшее отправление послов к Сигизмунду, что давало ему случай удалить из Московского государства подозрительных людей, на которых указано было народу как на достойных занять престол. Жолкевский начал уговаривать Голицына принять на себя посольство, льстил ему, представляя, что такое великое дело должно быть совершено именно таким знаменитым мужем, каким был он, Голицын, притом уверял его, что это посольство даст ему удобный случай к приобретению особенной милости короля и королевича. Голицын принял предложение. Жолкевский от его удаления получал двойную выгоду: во-первых, удалял из Москвы, отдавал в руки королевские искателя престола; во-вторых, удалял из Москвы самого видного по способностям и деятельности боярина, с остальными легко было управиться. Михаил Федорович Романов, носивший в это время звание стольника, был еще очень молод, и потому его нельзя было включить в посольство; тогда гетман постарался, чтоб послом от духовенства назначили отца Михаилова, митрополита Филарета; Жолкевский представлял, что на такое важное дело нужно послать человека, не только по званию, но и по происхождению знаменитого, а последнему условию вполне удовлетворял только один Филарет. Уведомляя короля о присяге Москвы Владиславу, гетман писал ему: «Один бог знает, что в сердцах людских кроется, но, сколько можно усмотреть, москвитяне искренно желают, чтобы королевич у них царствовал. Для переговоров о крещении и других условиях отправляют к вашей королевской милости князя Василия Голицына с товарищами; переговоры эти не будут трудны, потому что Голицын, пришедши к патриарху с другими боярами, объявил ему, что „о крещении они будут бить челом, но если бы даже король и не исполнил их просьбы, то волен бог да господарь, мы ему уже крест целовали и будем ему прямить“. Удаливши чрез посольство Голицына и отца Михайлова, Жолкевский распорядился и насчет бывшего царя Василия, который мог быть также опасен, ибо патриарх не считал его монахом: по настоянию гетмана бояре отправили Василия в Иосифов Волоколамский монастырь, а братьев его – в Белую, чтоб отсюда удобнее было переслать их в Польшу; патриарх, кажется, догадывался об этом намерении и настаивал, чтоб Шуйского отвезли в Соловецкий монастырь, но тщетно. Царицу Марию заключили в суздальском Покровском монастыре.
Филарет и Голицын отправились в челе посольства; между остальными членами его были: окольничий князь Мезецкий, думный дворянин Сукин, думный дьяк Томила Луговской, дьяк Сыдавный-Васильев; из духовных – спасский архимандрит Евфимий, троицкий келарь Авраамий Палицын и другие; к ним присоединены были выборные из разных чинов люди; число лиц посольства простиралось до 1246 человек. Послам дан был такой наказ: 1) требовать, чтоб Владислав принял греческую веру в Смоленске от митрополита Филарета и смоленского архиепископа Сергия, чтоб пришел в Москву православным; 2) чтобы Владислав, будучи на престоле, не сносился с папою о делах веры, а только о делах государственных; 3) если кто-нибудь из людей Московского государства захочет по своему малоумию отступить от греческой веры, таких казнить смертию, а имение их отписать в казну; следовательно, здесь сделано исключение из того условия договора, по которому имение у преступников не отбиралось, но шло к наследникам; 4) чтоб королевич взял с собою из Польши немногих необходимых людей; 5) прежнего титула московских государей не умалять; 6) жениться Владиславу в Московском государстве на девице греческого закона; 7) города и места, занятые поляками и вором, очистить к Московскому государству, как было до Смуты и как условлено с гетманом; 8) полякам и литовцам, которые приедут с Владиславом, давать поместья внутри государства, а не в порубежных городах. Цель условия ясна: поляки, владея порубежными местами, легко могли завести их за Польшу; 9) всех пленников, взятых в Московском государстве во время Смут, возвратить без выкупа; 10) король должен отступить от Смоленска, на посаде и в уезде никакого насилия не делать; 11) на будущий сейм должны приехать московские послы, в присутствии которых вся Речь Посполитая должна подкрепить великое утверждение между двумя государствами.
На случай неодолимого сопротивления с польской стороны послам дозволено было умерить свои требования, именно касательно первой статьи: если королевич на принятие православной веры в Смоленске не согласится и отложит это дело до прибытия своего в Москву, где примет решение, постановленное духовенством православным и латинским, то послы должны отвечать, что у них на такой случай нет наказа, просить позволения переписаться с патриархом, боярами и всею землею, а королевича просить идти немедленно в Москву, прибавлено, чтобы послы не спорили о вере с панами или учителями латинскими. Касательно четвертой статьи послы должны были настоять, чтобы Владислав не привозил с собою больше пятисот человек поляков. Касательно титула послы могли согласиться, что Владислав постановит о нем окончательное решение в Москве по приговору патриарха, бояр и всех думных людей. Статью о женитьбе послы могли изменить так: Владислав не может жениться без совета патриарха, всего духовенства, бояр и думных людей. Послы не должны были соглашаться на вознаграждение короля за подъем и на уплату жалованья польскому войску, бывшему при воре с Сапегою, не должны были соглашаться на построение костела в Москве, на оставление польских чиновников в порубежных русских городах до совершенного успокоения государства; должны были уклониться от переговоров о порубежных спорных делах, „чтоб за тем большому делу мешкоты не было“. В случае же упорного настаивания с польской стороны насчет означенных последних пунктов послы должны были отвечать, что они не имеют о них наказа и потому решение этих дел должно оставить до будущих переговоров между Сигизмундом и его сыном, когда уже Владислав будет государем московским. В Москве, как видно, надеялись, что как скоро Владислав станет царем, то будет по необходимости блюсти выгоды своего государства, вот почему послы должны были прежде всего настаивать на скорейший приезд Владислава в Москву.
Патриарх отправил с послами от себя письмо к Сигизмунду, где умолял короля отпустить сына в греческую веру: „Любви ради божией смилуйся, великий государь, не презри нашего прошения, да и вы сами богу не погрубите, и нас богомольцев своих и таких неисчетных народов не оскорбите“. Но Сигизмунд прежде всего должен был думать о том, чтоб не оскорбить своего народа и, поставленный в необходимость возвратиться в Польшу или с целым Московским государством, или по крайней мере с частию его, продолжал осаду Смоленска. С другой стороны, Ян Потоцкий, главный начальник над осаждающими войсками, завидуя успеху Жолкевского в Москве, хотел непременно взять Смоленск, его желание соответствовало и желанию войска, раздраженного долгою осадою. Несмотря, однако, на ревность и мужество осаждающих, их приступы были постоянно отбиваемы осажденными, хотя между последними свирепствовала заразительная болезнь. Когда получено было известие о договоре Жолкевского с временным московским правительством, то и смольняне вступили в переговоры с королем, но как скоро Сигизмунд объявил Шеину, что Смоленск, древняя собственность Литвы, должен сдаться не королевичу, а самому королю, то воевода никак не согласился отделиться от Москвы без согласия всей земли. Окончание переговоров было отложено до приезда великих московских послов. И в этом случае город разделился, если верить речам перебежчиков: дворяне, которых было около двухсот человек, стрельцы, числом около двенадцати тысяч, даже духовенство и воевода соглашались сдать город на имя короля, полагая, что им все равно жить, под властию Сигизмунда или его сына, как скоро вера и права будут сохранены; но торговые и посадские люди никак не хотели отложиться от Москвы и настаивали, чтоб дожидаться послов.
Между тем чрез избрание Владислава шведы необходимо превращались из союзников в врагов Московскому государству: они взяли Ладогу, но не имели успеха под Иван-городом, жители которого, несмотря на крайность, оставались верны самозванцу; Горн разбил Лисовского под Ямою, после чего Лисовский и Просовецкий с донскими козаками отступили к Пскову, но рассорились, потому что Лисовский хотел служить Владиславу, а Просовецкий – самозванцу; вследствие этого Лисовский пошел в Остров, а Просовецкий остановился в двадцати верстах от Пскова. Самозванец по-прежнему укрепился в Калуге и должен был, по-видимому, готовиться к войне с прежним своим союзником Сапегою, который выступил в Северскую землю как будто для того, чтоб отнять ее у самозванца, но на деле было иное: по соглашению с двоюродным братом своим – канцлером Львом, Сапега должен был поддерживать Лжедимитрия, отвлекавшего внимание москвитян от замыслов королевских. Владения калужского царя были довольно обширны: так, например, Серпухов принадлежал ему; здесь сидел воеводою от него известный нам Федор Плещеев. Оставшись один под Москвою с небольшим своим войском, Жолкевский видел ясно всю опасность положения, видел, что русские только вследствие крайней необходимости согласились принять на престол иноземца и никогда не согласятся принять иноверца, а Сигизмунд никогда не согласится позволить сыну принять православие. Но и теперь, как прежде, самозванец продолжал помогать гетману; из страха пред простым народом, который не замедлит встать за Лжедимитрия при первом удобном случае, бояре сами предложили Жолкевскому ввести польское войско в Москву; гетман согласился с радостию и послал расписать квартиры в городе; но в Москве сторожили каждое движение: монах ударил в набат и объявил собравшемуся народу, что поляки входят в Москву, бояре испугались волнения и упросили гетмана обождать еще дня три. Но гетман сам испугался, созвал коло в своем войске и сказал: „Правда, что я сам хотел поставить войско в столице, но теперь, внимательно осмотревшись, впал в раздумье. В таком большом и публичном собрании я не могу открыть причин, которые препятствуют мне поставить там войско, вышлите ко мне в палатки по два человека из полка, я им все открою“. Когда депутаты пришли, гетман начал объяснять дело: „Москва город большой, людный, почти все жители Московского государства сходятся в Кремль по делам судным, здесь все разряды. Я должен стать в самом Кремле, вы другие – в Китай-городе, остальные – в Белом. Но в Кремле собирается всегда множество народа, бывает там иногда по пятнадцати и по двадцати тысяч, им ничего не будет стоить, выбравши удобное время, истребить меня там, пехоты у меня нет, вы люди до пешего бою неспособные, а у них в руках ворота“. Приведши в пример первого Лжедимитрия, который погиб вместе с поляками, гетман заключил: „Мне кажется гораздо лучше разместить войско по слободам около столицы, которая будет, таким образом, как будто в осаде“.
Но этому плану всего более воспротивился полк Зборовского, состоявший из тушинских поляков; последние не переставали жалеть, что у них вырвана была из рук добыча, теперь по крайней мере надеялись, что если Москва будет в их руках, то и казна царская будет у них же, а тут гетман как нарочно медлит, обнаруживает опасение и хочет становиться только в слободах. Депутат Зборовского полка, Мархоцкий, отвечал гетману: „Напрасно ваша милость считает Москву так могущественною, как была она во время Димитрия, а нас так слабыми, как были те, которые приехали к нему на свадьбу. Спросите у самих москвичей, и они вам скажут, что от прихода Рожинского до настоящего времени погибло 300000 детей боярских. В то время, когда Димитрия и наших побили, вся земля была в собрании около Москвы, потому что царь готовился к войне с Крымом, но хотя русских было и много, а наших только три хоругви, однако и тут наших одолели только изменою. А ты теперь приехал на войну, будем биться и пеши, когда понадобится. Ваша милость жалуетесь, что у вас мало пехоты: мы каждый день от каждой хоругви будем посылать к вам в Кремль пехоты с ружьями, сколько прикажете. Если боитесь поставить все войско в столице, то поставьте наш полк: мы решились дожидаться в Москве или смерти, или награды за прежние труды. Что же касается до расположения войска в слободах, то мне кажется, что это будет гораздо опаснее, чем помещение его в самом городе. Недавно мы вступили в мирные сношения с Москвою и уже так стали беспечны, что большая часть наших всегда в Москве, а не в обозе, и так ездят туда неосторожно, как будто бы в Краков. То же самое будет, когда расположимся в слободах: большая часть наших всегда будет в городе, а не при хоругвях“. Жолкевский отвечал с сердцем: „Я не вижу того, что ваша милость видите: так будьте гетманом, сдаю вам начальство!“ Мархоцкий отвечал: „Я начальства не хочу, но утверждаю одно, что если вы войска в столице не поставите, то не пройдет трех недель, как Москва изменит. А от полка своего я объявляю что мы других еще трех лет под Москвою стоять не намерены“.
С тем депутаты и разошлись от гетмана. Жолкевский не тронулся убеждениями Мархоцкого и послал Гонсевского в Москву к боярам предложить им, чтоб они отвели ему Новодевичий монастырь и слободы. Бояре согласились, но патриарх возражал, что неприлично оставить монахинь в монастыре вместе с поляками, неприлично и выслать их для поляков. Мнение патриарха нашло отголосок сильный: около Гермогена начали собираться дворяне, торговые и посадские люди, стрельцы. Патриарх дважды посылал за боярами, зовя их к себе; они отговаривались, что заняты государственным делом. Тогда Гермоген послал сказать им, что если они не хотят идти к нему, то он пойдет к ним, и не один, а со всем народом. Бояре испугались, пошли к патриарху и толковали с ним часа два, опровергая слова его о неблагонамеренных замыслах гетмана. Гермоген говорил, что Жолкевский нарушает условия, не отправляет никого против калужского вора, хочет внести войска в Москву, а русские полки высылает на службу против шведов. Бояре с своей стороны утверждали, что введение польских войск в Москву необходимо: иначе чернь предаст ее Лжедимитрию; Иван Никитич Романов даже сказал патриарху, что если гетман отойдет от Москвы, то им всем, боярам, придется идти за ним для спасения голов своих, что тогда Москва достанется вору и патриарх будет отвечать за эту беду. Патриарху прочли строгий устав, написанный гетманом для предотвращения и наказания буйств, которые могут позволить себе поляки, в то же время Гонсевский, узнав, о чем идет дело у патриарха с боярами, прислал сказать последним, что гетман завтра же высылает войска против самозванца, если только московские полки будут готовы. Это известие дало боярам решительный перевес в споре, Мстиславский воспользовался случаем, чтоб превознести гетмана; говорят даже, будто бояре в торжестве решились сказать Гермогену, чтоб он смотрел за церковью, а в мирские дела не вмешивался, ибо прежде духовенство никогда не управляло государственными делами. Как будто бы предание государства иноверцам не касалось церкви!
Как бы то ни было, патриарх уступил боярам, уступил и народ. Салтыков, Шереметев, Андрей Голицын, дьяк Грамотин попеременно разъезжали среди толпы, выговаривали за мятеж, приказывали не замышлять нового, народ утих, Гонсевский поскакал в стан к гетману с известием, что нет никакой опасности расположить войско в столице, что сами бояре просят об этом, гетман согласился. Ночью с 20 на 21 сентября поляки тихо вступили в Москву, поместились в Кремле, Китае и Белом городе, заняли монастырь Новодевичий, заняли Можайск, Борисов, Верею для безопасности сообщений своих с королем. Жолкевский для собственной выгоды хотел свято исполнить обещанное: решение распрей между поляками и москвичами предоставлено было равному числу судей из обоих народов; суд был беспристрастный и строгий: так, когда один пьяный поляк выстрелил в икону богородицы, то суд приговорил его к отсечению рук и сожжению, другой поляк насильно увел дочь у одного из московских жителей: преступника высекли кнутом. Обязанность продовольствовать поляков была возложена на замосковные города и волости, которые были расписаны по разным ротам, но когда посланные для сбора припасов поляки, по их собственному признанию, самовольно брали все, что кому нравилось, силою отнимали жен и дочерей у жителей, то последние согласились платить полякам деньгами, сбор которых приняли на себя. Гетману всего важнее было прибрать к рукам стрельцов, потому что на них должно было опереться народное восстание, и он довел дело до того, что по согласию бояр начальство над стрельцами поручено было Гонсевскому; сами стрельцы легко согласились на это, ибо Жолкевский обходительностию, подарками и угощениями так привлек их к себе, что они готовы были исполнить все, чего бы он ни захотел, сами приходили к нему и спрашивали, не подозревает ли он кого в измене, вызываясь тотчас схватить подозрительного человека. Гетману удалось даже поладить с патриархом: сперва сносился он с ним посредством других, а потом стал ходить к нему сам и приобрел его расположение.
Несмотря, однако, на все эти приязненные отношения и ловкие меры, Жолкевский знал, что восстание вспыхнет при первой вести о нежелании короля отпустить Владислава в Москву, знал, что эта весть может прийти очень скоро, и потому спешил оставить столицу. С одной стороны, личным присутствием хотел он подкрепить своих единомышленников, уговорить короля исполнить договор; с другой стороны, он должен был спешить из Москвы для сохранения своей славы, для выхода из положения, которое скоро грозило стать крайне затруднительным: с необыкновенным успехом окончил он поход свой, а теперь бесславно мог погибнуть с своим ничтожным отрядом среди всеобщего восстания. Бояре испугались, когда гетман объявил, что должен ехать, упрашивали его остаться, но Жолкевский был непреклонен. Бояре провожали его далеко за город, даже простой народ обнаружил к нему расположение, платя ласкою за ласку; когда он ехал по улицам, то москвичи забегали вперед и желали счастливого пути. На место гетмана остался Гонсевский.
Уезжая из Москвы, Жолкевский взял с собою сверженного царя Василия, взял и двоих братьев его. 20 октября король писал боярам: „По договору вашему с гетманом Жолкевским велели мы князей Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских отослать в Литву, чтоб тут в господарстве Московском смут они не делали, поэтому приказываем вам, чтоб вы отчины и поместья их отобрали на нас, господаря“. Двое других подозрительных лиц, Филарет и Голицын, были уже под Смоленском во власти короля. Они выехали из Москвы 11 сентября, с дороги, от 18 сентября, они писали в Москву, что королевские войска осадили Осташков, разоряют его окрестности; от 21 сентября писали, что, не имея возможности взять Осташков, поляки рассеялись по уездам Ржевскому и Зубцовскому и пустошат их; от 30 сентября писали, что многие русские дворяне приезжают к королю под Смоленск и по воле королевской присягают уже не одному королевичу, но и самому королю и король за это их жалует, дает грамоты на поместья и вотчины, а тем, кто уже присягнул королевичу, велит опять присягать себе, кто же не хочет, тех сажают под стражу, что король несколько раз посылал к смольнянам, чтоб они присягнули ему вместе с сыном, смольняне не согласились, и король промышляет над их городом всякими мерами. 7 октября послы приехали под Смоленск, их приняли с честию, отвели 14 шатров за версту от королевского стана, но кормы давали скудные: на жалобы послов отвечали, что король не в своей земле, а на войне и взять ему самому негде. 10 числа великие послы представились королю и били челом, чтобы отпустил сына своего на царство Московское. Лев Сапега именем королевским отвечал в неопределенных выражениях, что Сигизмунд желает спокойствия в Московском государстве и назначит время для переговоров. Между тем в совете королевском шли споры, соглашаться ли на просьбу послов, отпускать ли королевича в Москву или нет? Сначала Лев Сапега, отчаявшись в возможности взять Смоленск, был в числе тех, которые соглашались на отпуск королевича в Москву, но скоро переменил мнение, особенно когда получил письмо от королевы Констанции, которая писала ему: „Ты начинаешь терять надежду на возможность взять Смоленск и советуешь королю на время отложить осаду: заклинаем тебя, чтоб ты такого совета не подавал, а вместе с другими сенаторами настаивал на продолжение осады: здесь дело идет о чести не только королевской, но и целого войска“. Сапега стал внушать королю, что присяга, данная московским народом Владиславу, подозрительна: не хотят ли москвичи только выиграть время? От этой присяги для Польши больше вреда, чем пользы, потому что для неверного надобно оставить осаду Смоленска, покинуть надежду на приобретение областей Смоленской и Северской, и все это будет соединено с страшным вредом и позором, если москвичи обманут Владислава. Гораздо лучше продолжать начатое, не выпускать из рук того, что уже в руках, и, взявши свое, вести с торжеством Владислава в Москву. Требовавшие выполнения гетманского договора с Москвою представляли: король обещал, гетман с войском присягнули; нельзя сделать клятвопреступниками короля, гетмана и целое войско. Народ московский без государя быть не привык: если им не дать королевича, ими избранного, то, разрешенные этим от присяги, они обратятся к другому и упорно будут стоять против нас, видя наше клятвопреступление. Силою этой войны нам не кончить, потому что у нас нет достаточных для того средств; если же войны не окончим, то беда с двух сторон, от Москвы и от своих; от Москвы, ибо изберет себе чужого государя, от своих, потому что начнутся воинские конфедерации вследствие неуплаты жалованья; заплатить им из Польши трудно, потому что казны нет, а королю надобно прежде всего заботиться о своей славе, ибо если славу потеряет, то все потеряет и у своих, и у чужих. Война не может идти хорошо, потому что не только нет средств продолжать ее, но нет средств и долгу заплатить; ратные люди в отчаянии двинутся в Польшу за жалованьем – отсюда ненависть к королю войска, ненависть шляхты, наконец, возмущение, и тогда уже дело пойдет о жизни и царстве. Если же королевич будет отправлен в Москву, то будет у нас спокойное соседство, легко могут быть возвращены Лифляндия и Швеция, да и от татар будет меньше вреда; большая часть шляхты могла бы испоместиться в Москве, вследствие чего Речь Посполитая могла бы быть безопаснее от бунтов, ибо причина восстания – бедность граждан. Король, давши Москве сына, приобретет себе вечную славу у своих и чужих. Если, чего не дай бог, приключится смерть королю и выбор другого сына его в короли встретит препятствия, то старший брат, царь московский, поможет ему.
Противники возражали: государь молодой, еще ребенок, не может управлять без руководителей, которыми должны быть или поляки, или москвитяне, или смешано из того и другого народа. Если назначить поляков, москвитяне оскорбятся, ибо народ московский иностранцев не терпит, это показал он на Димитрии, погубив его за то, что допускал иностранцев к делам тайным. Вверить королевича московским воспитателям – трудно, во-первых, уже потому, что там нет таких людей, которые бы умели воспитывать государя как следует: если станут воспитывать его в своих обычаях, то погрузят в грубость государя, подающего такие надежды. Воспитателями, разумеется, должны быть люди самые знатные, но они на таком месте не бывали, где бы могли пользоваться коротким обхождением с государем (государей своих они чтут, как божество); короткое обращение и молодость государя, участие, которое они будут иметь в правлении, породят в них презрение ко власти царской, станут друг с другом ссориться, и тот, кто осилит всех других начнет замышлять и против государя; примеров тому много, не у варваров, а в образованных государствах, ибо честолюбие сдержать трудно, зло это вкрадывается мало-помалу, особенно когда судьба благоприятствует, а народ московский еще к этому очень склонен, потому что очень горд и завистлив. Прежние государи сдерживали это в нем страхом, но молодой государь сдержать не сможет. Потом, кого выбрать в воспитатели? Надобно ведь узнать добрые свойства и обычаи человека, прежде чем допустить его до такого места, и кто его узнает? Сами друг другу будут мешать, друг друга чернить, потому что если при встрече и поклонах обнаруживают такое смешное соперничество, то что же будет в таком важном случае? Соединить поляков с москвитянами? Но чтоб они ужились, потребно содействие духа святого, потребны люди с умереннейшими характерами. При молодом государе сейчас между ними возникнет соперничество: одни, приверженные к отцу и к нему самому, будут советовать ему только одно доброе, но другие будут только угождать, льстить молодому человеку для своих выгод, одна особенная милость божия может сделать, что он им не поддастся. Согласия между польскими и московскими воспитателями быть не может по причине различия нравов. Настоящее состояние Московского государства требует человека, который бы оборонил его от врагов внешних, усмирил волнения внутренние, каждого возвратил в прежнее состояние, потому что если в больном государственном теле смешавшиеся соки не возвратятся каждый в свое место, то болезнь возвратится снова: молодой человек этого сделать не может, а без этого жизнь и власть его будут в опасности. Простой народ там поднялся, встал на панов, чуть не всю власть в руках держит. Бояре, вожди народа, употребляют его как орудие для своих честолюбивых целей. Их надобно укротить, потому что без этого надобно каждую минуту опасаться волнения, многоглавый зверь может быть укрощен только мечом. Дитя этого сделать не может, а если сделает по чьему-нибудь внушению, то возбудит сильное волнение; притом же государя молодого опасно приучать к крови. Попы имеют огромное значение, они главы народных движений, с ними и у старика голова закружится, с ними надобно покончить, в противном случае яд останется без лекарства; государь не может быть в таком случае безопасен, а охранять его могут только поляки, которых если будет не много, то не защитят, а скорее погубят. Большого войска держать при себе они не допустят, да и что будет за жизнь государю беспрестанно в стане, в беспокойствах. Избранию их и крестному целованию верить нельзя. Если бы его по желанию и по долгом размышлении выбрали, то можно было бы надеяться, что добровольно выбрали, добровольно будут служить, ибо любовь подданных – основа правительства. Но этого ничего нет, только маска да слово добровольного избрания; нужда служит причиною привязанности; какое тут вольное избрание, когда стоят с саблею над головою? Пристойным именем только необходимость прикрыли, ибо если королевич им так сильно полюбился, то зачем не выбирали его прежде, пока были в силах? Зачем против гетмана шли, за Шуйского умирали? На отца везде искали помощи, клятвопреступником его называли, говорили, что нарушил клятву им и государю их. Хорошее доказательство доброго расположения! Не любовь была причиною избрания королевича, а необходимость, ибо когда тонешь, то рад, если и самый злой враг протянет руку. Из условий избрания легко видеть, что о нас не думали; в двух из них обнаружили свое нерасположение: чтоб королевич крестился в греческую веру и чтоб полякам не давать пограничных мест. Если креститься християнину велят, то, значит, за християнина его не считают, а какое расположение можно иметь к нехристиянину? Говорят, что королевич окрестится: хорошо же думают они о своем кандидате, что за кусок хлеба согласится быть отступником и быть в поругании у всех народов и у них. Говорят, что это условие патриарх внес, тем хуже. Полякам ничего не давать на границах, но для чего их бояться? И можно ли того любить, кого опасаемся? Для чего испомещать их внутри государства? Не верят им, а царем кого берут? Королевича польского? Крестному целованию их верить, но надобно прежде посмотреть, что с другими государями делалось: разве Иван не от яду умер? Говорят, что он был тиран, но Феодор и маленький брат его Димитрий были ни в чем невинны – и погибли же. Говорят, что это Годунов сделал, но Годунова царем выбрали, и если бы бог его не покарал, то сын бы его царствовал, взяли того в государи, крест целовали и сейчас же убили, изменником назвавши; Шуйскому присягнули и до тех пор при нем стояли, пока беда не пришла. А нашему изменить – первая причина то, что католик, патриарх разрешит. Трудно верить народу, который уже привык нарушать клятву; возьмем в пример Римскую республику, где перемена государей вошла в обычай; это наследство досталось и нынешним итальянцам.
Говорят: присягнул гетман, все войско, король обещал, надобно исполнить обещание. Надобно выполнить обещание, но с толком, не опуская из виду обстоятельств, которые так же важны, как и главное дело. Дадим королевича, устранивши препятствия, потому что мы его обещали на спокойную землю. Говорят: если королевича не дадим, то обратятся к другому государю. Но к кому обратятся? Ни один своего государства не покинет, а сына, кроме английского короля, ни у кого нет, да и тот еретик, и плохая надежда, чтоб окрестился. Мы ближе всех, нам удобнее всех действовать. Столица в наших руках, и наших недостатков знать они не могут, потому что, судя по успеху, ставят нас выше, чем мы сами себя считаем. Правда, что войску будет тяжело, но из этого еще не следует непременно, чтоб оно взбунтовалось, С польских поборов деньги будут, хотя и не все; получивши часть, подождут остального. Ведь они не иностранцы, а сыны отечества, себе приобретают, не чужому государю. Говорят, что когда королевича дадим, то Москва все заплатит и Речи Посполитой даст вознаграждение. Но в казне московской нет ничего или очень мало, где же взять денег? А захотят брать у частных людей, то всего скорее вспыхнет восстание. Обещают возвращение Ливонии, оборону от татар и не говорят о земле Северской, которую должны будем потерять. Ливонию возвратить трудно, московского войска скоро употребить в дело не можем, потому что оно истощено, надобно дать ему отдохнуть. Будет восстание на короля, если отдаст сына без воли поляков: если без согласия республики не может он заключать союзов, то тем более не может давать государя соседнему народу. Король имеет право заботиться о своем потомстве, но без вреда для республики, а это вред, когда он отдаст своего сына чужому народу без ведома республики. Взвесивши все доводы за и против, трудно решить, что должно избрать. Если бы королевич был совершеннолетний и республика дала свое согласие, то скорее бы можно было согласиться отпустить королевича в Москву; но теперь надобно избрать что-нибудь среднее: всего бы лучше, если бы взяли в государи короля, мужа лет зрелых и опытного в управлении. Но предложить им это опасно: возбудится их подозрительность, взволнуется духовенство их, которое хорошо знает, что король ревностный католик. Насчет королевича, как в нежном возрасте находящегося, они имеют надежду, что могут приучить его ко всему, и к своим обычаям; но насчет короля такой надежды питать они не могут. Итак, предложить им прямо короля нельзя; но в добром деле открытый путь не всегда приносит пользу, особенно когда имеем дело с людьми неоткровенными: если неудобно дать королю сейчас же царский титул, то по крайней мере управление государством при нас останется, а со временем откроется дорога и к тому, что нам нужно. Мы не будем им отказывать в королевиче, будем стоять при прежнем обещании, а Думе боярской покажем причины, почему мы не можем отпустить к ним сейчас же королевича, укажем, что препятствия к тому не с нашей, но с их стороны, и медленность эта клонится не к нашей, но к их выгоде, причем нужно различать знатных людей от простого народа: одним нужно говорить одно, другому – другое. И знатным людям, и простому народу можно выставить на вид, что государство еще не успокоено, наполнено врагами внутренними и внешними, трудно от всего этого избавиться, имея такого бедного государя; надобно выдавать большие суммы денег из казны войску, а если приедет сейчас же Владислав, то эти деньги, нужные для войска, надобно будет обратить на царя, для поддержания великолепия двора. Доходы царские идут теперь в разные стороны, должности заняты людьми недостойными: все это надобно привести в порядок до приезда царя, чтоб приехать ему на государство богатое, а не истощенное. Людей знатных надобно привлекать частными обещаниями и выставлять им на вид, между прочим, и то, что королевич молод, что для установления спокойствия в таком расстроенном государстве надобны разум и время и если не успокоить, то начнется волнение еще больше прежнего, что надобно обратить внимание на безопасность государя, потому что в земле размножились злые люди, которых зовут ворами; государь был бы безопасен только при многочисленном отряде телохранителей, а содержание этого отряда соединено с истощением земли и казны, когда же королевич достигнет совершенного разума и возраста, то ему уже не надобно будет телохранителей. Надобно ждать сейма, просить республику об отпуске королевича, на все это потребуется время, а между тем как быть без главы государству расстроенному? Неприятель воспользуется этим и усилится. Государь молодой не может управлять и не может войти в их порядки, потому что не знает их. Пусть вышлют сыновей своих и людей знатных ко двору королевскому, чтобы и королевич присмотрелся к их обычаям, и они узнали бы его обычаи; тогда он приедет в Москву уже как человек знакомый и будет управлять по обычаям земли. А между тем каждого привлекать на свою сторону обещаниями, то же самое делать и с духовными лицами, потому что и между ними не без честолюбия. Если бы они согласились отсрочить приезд королевича, то говорить, что в это время государство не может быть без главы, а кого же ближе признать этим главою, как не короля, единственного опекуна сына своего. Конечно, для благоразумнейших важнее всего будет жить спокойно в домах и иметь хлеб до тех пор, пока королевич придет в совершенные лета. Говорить об этом с послами, которые теперь у нас (с Филаретом и Голицыным), не следует: их выслали из Москвы как людей подозрительных; лучше отправить послов в Москву и там толковать с добрыми людьми; но если кто из этих послов склонится к нам, то хорошо будет также послать его в Москву.
Эти доводы превозмогли: положено было не отпускать королевича. 15 октября был первый съезд послов с панами радными, которые объявили, что королю нельзя отступить от Смоленска и вывести войско из Московского государства, ибо он пришел с тем, чтобы успокоить это государство, истребить вора, очистить города, а потом дать сына своего на престол московский. Послы отвечали, что государство гораздо скорее успокоится, если король выведет из него свои войска, что для истребления вора довольно одного отряда Жолкевского, потому что вор теперь силен только польскими войсками, что поход королевский на вора разорит Московское государство, и без того уже опустошенное; послы сказали, что им странно даже и толковать об этом, ибо условие об отступлении короля от Смоленска подтверждено клятвенно гетманом в договоре с Волуевым и Елецким при Цареве-Займище; в договоре же московском сказано вообще об очистке всех городов к Московскому государству, и гетман обязался просить короля о снятии осады Смоленска, и, следовательно, об этом и речи быть не должно. Паны возражали, что король не может дать своего пятнадцатилетнего сына на престол московский, но хочет прежде сам идти на вора, после чего поедет на сейм, без согласия которого не может отпустить королевича в Москву. 17 октября был другой съезд: паны повторили прежнее, только более резким тоном, и наконец высказались прямо насчет Смоленска: „Для чего, – сказали они, – вы не оказали королю до сих пор никакой почести и разделяете сына с отцом, зачем до сих пор не отдадите королю Смоленска? Вы бы велели смольнянам присягнуть королю и королевичу вместе, и тем бы оказали почесть королю“. Послы, выслушав это, спросили у панов: „Когда вы избрали короля своего, а у него был отец в Швеции, Яган король, то для чего вы разделили отца с сыном, сыну целовали крест, а отцу не целовали?“ Паны возражали, что Яган король не приходил успокаивать их государства, и заключили так: „Не взяв государю нашему Смоленска, прочь не отхаживать“. Тогда, желая уклониться от переговоров о Смоленске и выполнить скорее главную статью наказа, послы начали говорить, „чтоб теперь король исполнил договор, а сын его, царь московский, снесется уже с ним относительно Смоленска, если не получить этого города король считает для себя таким бесчестием“. „Впрочем, – прибавили послы, – честь государская состоит в ненарушении данного слова, а король не раз объявлял, что предпринял поход не для овладения городами“.
20 октября был третий съезд. Здесь паны прямо объявили, что „если б король согласился отступить от Смоленска, то они, паны и все рыцарство, на то не согласятся и скорее помрут, а вековечную свою отчину достанут“. Послы в ответ на это велели читать гетманский договор; паны с сердцем закричали: „Не раз вам говорено, что нам до гетманской записи дела нет!“ Несмотря, однако, на это, они тотчас же начали толковать о вознаграждении королю и войску, упомянутом в гетманском договоре; послы отвечали, что странно будет платить из московской казны за опустошение Московского государства и что об этом вознаграждении царь Владислав снесется после сам с отцом своим. В заключение послы просили панов донести королю, что до сих пор все говорили не о главном деле, тогда как они желают больше всего знать, даст ли король на царство сына своего и примет ли королевич православную веру греческого закона? Паны обещались донести об этом Сигизмунду. 23 октября был четвертый съезд: паны объявили что король жалует своего сына, но отпустит его не раньше сейма. Тут же они прочли статьи, на которые соглашался король: 1) в вере и женитьбе королевича волен бог да он сам; 2) с папою королевич о вере ссылаться не будет; 3) пленных выдать король велит; 4) о числе людей при королевиче и о их награде послы должны договориться с самим Владиславом; 5) насчет казни отступникам от веры король согласен с статьею наказа; касательно же других статей будет решение на сейме. Об отступлении от Смоленска последовал решительный отказ; паны заключили ответ свой так: „Как скоро Смоленск поддастся и присягнет королю, то его величество пойдет сам на вора, истребит его и, успокоив государство, отправится со всем войском и с вами, послами, на сейм: здесь даст вам в цари сына своего, с которым вы и поедете в Москву“. Послы отвечали, что взять Смоленск, идти на вора, успокоить государство, идти на сейм – все это требует долгого времени, тогда как для Московского государства дорога теперь каждая минута и медленность королевская, породив сомнение, произведет смуту, почему они, послы, просят панов отвратить короля от этого намерения и настоять на выполнении гетманского договора; просили также позволения обослаться с смольнянами, с которыми до сих пор запрещено было им сноситься. Тогда же митрополит Филарет имел разговор со Львом Сапегою о том, надобно ли королевичу креститься? Сапега окончил этот разговор так: „Об этом, преосвященный отец, поговорим в другой раз, как время будет, я к тебе нарочно приеду поговорить; а теперь одно скажу, что королевич крещен и другого крещенья нигде не писано“. На это послы сказали: „Бьем челом королю и королевичу со слезами, чтоб королевич крестился в нашу православную веру греческого закона. Вам, панам, самим известно, что греческая вера – мать всем христианским верам, все другие веры от нее отпали и составились. Вера есть дар божий, и мы надеемся, что бог благодатию своею коснется сердца королевича, и пожелает он окреститься в нашу православную веру, и потому вам, панам радным, не должно отводить от этого королевича и противиться благодати божией. Никак не может статься, что государю быть одной веры, а подданным другой, и сами вы не терпите, чтоб короли ваши были другой веры. А тебе, Льву Ивановичу, и больше всех надобно о том радеть, чтоб государь наш, королевич Владислав Жигимонтович, был в нашей православной вере греческого закона, потому что дед твой, и отец, и ты сам, и иные вашего рода многие были в нашей православной христианской вере греческого закона, и неведомо каким обычаем ты с нами теперь поразрознился: так тебе по нашей вере пригоже поборать“.
21 октября был пятый съезд. Паны, желая испугать послов и показать им необходимость подчиниться воле Сигизмунда, уведомили их об успехах шведов на северо-западе и об усилении самозванца, к которому ушло из Москвы 300 дворян. Послы отвечали, что они сомневаются в справедливости этих известий, ибо из Москвы к ним об этом не пишут; если же в московских людях есть измена и гетману от этого идти с войском на вора нельзя, то король может послать войска, которые стоят в Можайске, Боровске, Вязьме, Дорогобуже, Белой, ибо эти войска теперь ничего не делают, только разоряют и пустошат государство. Если король укажет эти войска послать на вора и мы отпишем во все города об этой милости королевской и особенно о том, что он и сына своего скоро отпустит на царство, то весь народ обрадуется и от вора отстанет; если же сам король пойдет с войском на Московское государство, то народ придет в сомнение, все договоренное рушится и будет хуже прежнего. Паны отвечали с сердцем: „Мы вам говорим прямые вести про шведов и про вора, а вы сами не знаете, чего просите: если б король и захотел отойти от Смоленска в свое государство, то войска его, люди вольные, не послушаются, и те из них, которые стоят в разных местах московских, а их всех 80000, если не получат денег, передадутся к вору, и тогда вашему государству конец“. Послы отвечали: „Просим королевское величество, чтоб умилосердился над государством Московским, велел своим ратным людям идти на вора, а черкас и татар велел из государства вывести, которые, стоя по городам, королевичу присягнувшим, жгут, разоряют и людей в полон берут“. Паны закричали на это: „Пришли вы не с указом, а к указу, и не от государя пришли, пришли от Москвы с челобитьем к государю нашему, и что вам государь наш укажет, то и делайте. Сказываем мы вам прямые вести, что шведы Иван-город и Ладогу взяли, ко Пскову и к иным городам хотят идти, а с другой стороны вор сбирается со многими людьми, и многие люди, изменя, к нему из Москвы приезжают да к нему же хотят прийти на помощь турские и крымские люди. А многого мы еще вам не сказали: датский король хочет доступить Архангельска да Колы. Видите сами, сколько на ваше государство недругов смотрят, всякий хочет себе что-нибудь сорвать, и вам надобно о своем государстве радеть, пока злой час не пришел, а государского похода не отговаривать; хотя бы и сам государь наш захотел в свое государство идти, то вы должны были ему челом бить, чтоб он прежде ваше государство успокоил; государь наш, жалея о государстве вашем, сам хочет идти на вора, а вы этой государской милости не разумеете и поход отговариваете“. Послы отвечали: „Указывать мы его величеству не можем: что хочет, то и делает; но как нам приказано бить челом от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, так мы и делаем, отговариваем мы поход королевский потому, что государство наше и без того пусто и разорено, и тем приход королевича отложится, отчего вся земля придет в уныние и сомнение. Просим позволения отписать в Москву к патриарху, боярам и ко всяким людям, что вперед делать нам по их приказу, а без того ни на что согласиться не можем“. Паны отвечали: „Вам и без указу московского, как великим послам, все делать можно; так сперва потешьте короля, сделайте, чтоб смольняне королю и королевичу крест целовали. Вы королевича называете своим государем, а короля, отца его, бесчестите: чего вам стоит поклониться его величеству Смоленском, которым он хочет овладеть не для себя, а для сына же своего. Король оставит ему после себя не только Смоленск, но и Польшу и Литву, тогда и Польша, и Литва, и Москва будут все одно“. „Свидетельствуемся богом, – сказали на это послы, – что у нас об этом ничего в наказе не написано, и теперь, и вперед на сейме мы не согласимся, чтоб нам каким-нибудь городом Польше и Литве поступиться; Московское государство все божье да государя нашего королевича Владислава Жигимонтовича; и как он будет на своем царском престоле, то во всем будет волен бог да он, государь наш, а без него нам не только что говорить, и помыслить об этом нельзя“. „Мы хотим, – говорил Сапега, – чтоб Смоленск целовал крест королю для одной только чести“. „Честь королю, – отвечали послы, – будет большая от всего света и от бога милость, если он Московское государство успокоит, кровь христианскую уймет, сына своего посадит на российский престол, и тогда не только Смоленск, но и все Российское государство будет за сыном его“. Паны кричали: „Много уже пустого мы от вас слышим; скажите одно: хотите ли послать к смольнянам, чтоб они государю нашему честь сделали, крест поцеловали?“ „Сами вы знаете, – отвечали послы, – что наказ наш писан с гетманского согласия, на чем гетман крест целовал за короля и за вас, панов; но чтоб королю крест целовать, того не только в наказе нет, но и в мыслях у всего народа не бывало; как же нам без совету всей земли это сделать?“ „Когда так, то Смоленску пришел конец“, – закричали паны. Послы опять начали просить, чтоб им позволено было переслаться с патриархом и боярами, жаловались, что дворянам, которые с ними приехали, содержать себя нечем, с голоду помирают, потому что поместьями и вотчинами их владеют литовские ратные люди, что сами они, послы, во всем терпят нужду большую, а лошади их все от бескормицы пали. Паны отвечали: „Всему этому вы сами причиною: если б вы исполнили королевскую волю, то и вам, и дворянам вашим было бы всего довольно“.
В это время приехал под Смоленск гетман Жолкевский и 30 октября имел торжественный въезд в стан, привез сверженного царя Василия и братьев его и представил их Сигизмунду; говорят, что когда от Василия требовали, чтоб он поклонился королю, то он отвечал: „Нельзя московскому и всея Руси государю кланяться королю: праведными судьбами божиими приведен я в плен не вашими руками, но выдан московскими изменниками, своими рабами“. 2 ноября был шестой съезд в присутствии Жолкевского. Послы начали говорить: „Обрадовались мы, что гетман Станислав Станиславич приехал: при нем, даст бог, государское дело станет делаться успешнее, потому что гетман о государском жалованье писал в Москву не раз и всем людям Московского государства королевичево жалованье сказывал, за великого государя короля, за все Польское и Литовское государство Московскому государству крест целовал, и все люди его гетманскому слову поверили. О чем мы прежде били челом и с вами, панами радными, говорили, в ином вы нам не верили, а теперь гетман Станислав Станиславич, по своему крестному целованью, станет за нас же говорить“. Лев Сапега отвечал: „Много раз мы с вами съезжались, но ничего добра не сделали, мы твердим беспрестанно, чтоб вы королю честь сделали, велели смольнянам крест целовать его величеству и сыну его королевичу. Но вы отговариваетесь не дельно, что без согласия московских бояр того сделать не можете, тогда как вам дана полная мочь говорить и становить обо всем“. Послы сказали на это: „Мы надеялись в тот самый день, как сюда приехали, все по гетманскому договору получить; но и по сие время ни одной статьи этого договора не исполнено. Ты сам знаешь, Станислав Станиславич! можем ли мы от себя что-нибудь новое затеять: сам ты видел в Москве, как патриарх и бояре о всех статьях договорных со всеми людьми советовались и не раз все им статьи читали и, что им казалось противно, объясняли, а об иных статьях посылали их к тебе; не один патриарх с боярами советовались и приговаривали, но с людьми всех чинов. Как же можно нам из этих статей что-нибудь без совета со всею землею переменить? Чтоб Смоленск отдать королю, этого не только в статьях, но и в помине ни у тебя, ни у другого кого не было. Ты не раз говорил всем нам, что как скоро мы приедем к королю, то его величество тотчас же от Смоленска со всем войском отойдет в Польшу“. Гетман долго говорил с панами по-латыни, потом отвечал послам: „Какой я с Московским государством договор заключил, то все я делал по указу и воле королевской, и весь этот договор король соблюдает. Но чтоб его величеству отойти от Смоленска, о том я вам не говорил, а советовал послать о том с челобитьем; да и как мне было своему государю приказывать? А где в записи утверждено, чтоб идти мне на вора и я не пошел, в том виноват не я: приговорено было при мне послать с московским войском бояр, князя Ивана Михайловича Воротынского, Ивана Никитича Романова и окольничего Головина. Я уже отрядил для этого войско и поставил его в Борисове, Можайске, Боровске, но ваши люди к нему в сход не пришли. В то время вор сослался тайно с некоторыми московскими людьми: эти люди сысканы и грамоты воровские в Москве во многих местах найдены. Тогда бояре, князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами, приезжали ко мне в стан и просили, чтоб я со всем войском моим вошел в Москву, и если я в Москву не войду, пойду на вора, то многие бояре, видя в московских людях шатость, в Москве не останутся, с женами и детьми пойдут за мною, и я потому в Москву и вошел, а на вора отпустил Петра Сапегу: чай, он над ним и теперь промышляет. Потом у меня с боярами многие статьи переменены против договора, спросите об этом дворян, Ивана Измайлова с товарищами, которые приехали со мною к королю бить челом о поместьях: они вам скажут, как со мною бояре в Москве делали и советовались. По их примеру и вы здесь с панами так же делайте, чтоб было к королевской чести и к вашей пользе. Грамота, что послана из Москвы в Смоленск, была у меня, но в ней писано то, что вы хотели; а я писать не приказывал, не заказывал. Знаю я мой договор, чтоб из пушек по Смоленску не бить и никакой тесноты не делать, и король этот договор выполняет. А чтоб смольняне отца с сыном не разделяли и крест целовали обоим, то вам надобно сделать для чести королевской. Если же вы этого смольнянам не прикажете, то наши сенаторы говорят, что король за честь свою станет мстить, а мы за честь государя своего помереть готовы, и потому Смоленску будет худо. Не упрямьтесь, исполните волю королевскую, а как Смоленск сдастся, тогда об уходе королевском договор напишем“.
„Попомни бога и душу свою, Станислав Станиславич! – отвечали послы, – в записи, данной Елецкому и Волуеву, прямо написано, что когда смольняне королевичу крест поцелуют, то король отойдет от Смоленска, порухи и насильства городу не будет, все порубежные города будут к Московскому государству по-прежнему. Мы надеялись от тебя помощи, что ты за свое крестное целование станешь, за Московское государство королю будешь бить челом, а своей братьи, панам сенаторам, говорить, чтоб и они короля приводили на унятие крови. Ты говоришь, что после нашего отъезда у тебя с боярами во многом договор переменен, и ссылаешься на дворян, Ивана Измайлова с товарищами, но мы их и спрашивать не хотим: надобна нам от бояр грамота, а словам таких людей, которые за поместьями к королю приезжают, верить нельзя. В договоре статья была написана, что при государе королевиче польским и литовским людям у земских дел в приказах не быть и не владеть; а теперь и до государева приходу уже поместья и вотчины раздают. Мы об этом упомянули для того, чтоб не вышло в людях сомнения и печали“. Сапега отвечал: „Государь король московских людей, которые его милости ищут, от себя не отгоняет, да и кому же их до приходу королевича жаловать, как не его величеству? И теперь государь пожаловал боярина князя Мстиславского конюшим, а князя Юрия Трубецкого – боярством, и за то все бояре его величеству благодарны“. Чтоб возвратиться к главному делу, послы велели думному дьяку Томиле Луговскому читать договор гетмана с Елецким и Волуевым при Цареве-Займище. Но Сапега не дал ему читать и закричал: „Вам давно заказано упоминать об этой записи, вы этим хотите только позорить пана гетмана! Если вперед об этой записи станете говорить, то вам будет худо“. Луговской отвечал: „Хотя и помереть, а правду говорить: вы эту запись ни во что ставите, а мы и теперь, и вперед будем ею защищаться“. Тут вмешался в спор Жолковский: „Я, – сказал он, – готов присягнуть, что ничего не помню, что в этой записи писано: писали ее русские люди, которые были со мною и ее мне поднесли; я, не читавши, руку свою и печать приложил, и потому лучше эту запись оставить, а говорить об одной московской, которую и его величество утверждает“. Другие паны кричали: „Мы о Смоленске в последний раз вам говорим; если вы не заставите смольнян королю и королевичу крест целовать, то крестное целование с гетмана сошло, его величество и мы Смоленску больше терпеть не будем, не останется камень на камне, будет над ним то же, что над Иерусалимом“. Послы отвечали по-прежнему, что они своевольно договора не нарушат, а пусть позволят им послать гонца к патриарху и боярам и ко всем чинам, и что им вся земля прикажет, то они и сделают: „Ты, Лев Иванович! – говорили они, – сам бывал в послах, так знаешь, можно ли послу сверх наказа что-нибудь сделать? И ты был послом от государя к государю, а мы посланы от всей земли, как же мы смеем без совета всей земли сделать то, чего нет в наказе?“ Потом послы обратились к Жолкевскому, чтоб заставить его употребить все усилия для спасения Смоленска: „Не скажет ли весь народ, – говорили они, – что до твоего приезда под Смоленск король сохранял договор, к городу не приступал, а как ты приехал, то Смоленск взяли?“ Гетман дал слово всеми силами стараться о том, чтоб к Смоленску не делали приступа до возвращения гонца, отправляемого послами к патриарху и боярам за новым наказом. Гетману дали знать также, что Филарет сердится на него за приведение под Смоленск сверженного царя Василия и за представление его королю в светском платье. Вот почему Жолкевский при окончании съезда подошел к митрополиту с оправданиями: „Я, – говорил он, – взял бывшего царя не по своей воле, но по просьбе бояр, чтоб предупредить на будущее время народное смятение; к тому же он в Иосифове монастыре почти умирал с голода. А что привез я его в светском платье, то он сам не хочет быть монахом, постригли его неволею, а невольное пострижение противно и вашим и нашим церковным уставам, это говорит и патриарх“. Филарет отвечал: „Правда, бояре желали отослать князя Василия за польскою и московскою стражею в дальние крепкие монастыри, чтоб не было смуты в народе: но ты настоял, чтоб его отослать в Иосифов монастырь. Его и братьев его отвозить в Польшу не следовало, потому что ты дал слово из Иосифова монастыря его не брать, да и в записи утверждено, чтоб в Польшу и Литву ни одного русского человека не вывозить, не ссылать. Ты на том крест целовал и крестное целование нарушил; надобно бояться бога, а расторгать мужа с женою непригоже, а что в Иосифове монастыре его не кормили, в том виноваты ваши приставы, бояре отдали его на ваши руки“.
Боясь за Смоленск, послы поехали на другой день к Жолкевскому, чтоб напомнить ему его обещание. Гетман объявил им, как будто от себя, что для спасения Смоленска одно средство: впустить в него польское войско, как сделано было в Москве, и тогда, может быть, король не будет принуждать Смоленск целовать ему крест и сам не пойдет на вора под Калугу. Послы в ответ прочли ему статью договора, чтоб ни в один город не вводить польского войска, и снова настаивали, чтоб им позволено было отправить гонца в Москву. Гетман обещал хлопотать об этом. Чтоб узнать, к чему повели его хлопоты, послы на другой день опять поехали к нему. Жолкевский объявил, что король соглашается на отправление гонца, но прежде требует, чтоб в Смоленск были впущены его ратные люди. Послы отвечали прежнее, что сами собою согласиться на это не могут. На другой день гетман прислал к ним племянника своего сказать, что король согласился на отправление гонца в Москву, но с тем, чтоб через две недели он возвратился с полным наказом. Но потом послам объявлено было, чтоб они приехали к гетману 18 ноября; тут нашли они всех панов радных, и Сапега объявил, что непременно должны впустить в Смоленск ратных людей королевских, потому что Шеину и всем смольнянам верить нельзя: подъезжал под Смоленск гость Шорин и дети боярские, и Шеин спрашивал у них про вора, где он теперь и как силен? Ясно, что они хотят с вором ссылаться и впустить его в город. Послы повторили, что ничего не могут сделать без нового наказа из Москвы; что же касается до смольнян, то Шорину и другим таким же ворам верить нельзя: подъезжают они под Смоленск не по нашему совету, смольнян обманывают и прельщают, а вам, сенаторам, говорят на них ложно. Паны отвечали, что обсылки с Москвою король и они ждать не хотят: „Увидите, что завтра будет над Смоленском!“ Послы просили, чтоб дали им по крайней мере посоветоваться с митрополитом, которого не было на этом съезде по болезни. Паны согласились.
Приехавши в свой стан, послы держали совет. Филарет говорил: „Того никакими мерами учинить нельзя, чтоб в Смоленск королевских людей впустить; если раз и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать; а если король и возьмет Смоленск приступом мимо крестного целованья, то положиться на судьбы божии, только б нам своею слабостью не отдать города“. Потом призваны были за советом дворяне и все посольские люди, спрошено: „Если Смоленск возьмут приступом, то они, послы от патриарха, бояр и всех людей Московского государства, не будут ли в проклятии и ненависти?“ Все отвечали: „Однолично на том стоять, чтоб в Смоленск польских и литовских людей не пустить ни одного человека: если и не многие королевские люди в Смоленске будут, то нам Смоленска не видать. Если которая кровь прольется или что над Смоленском сделается, то это будет не от нас; только б своею слабостью Смоленска не потерять“. Смоленские дворяне и дети боярские, бывшие при посольстве, сказали: „Хотя в Смоленске наши матери и жены и дети погибнут, только бы на том крепко стоять чтоб польских и литовских людей в Смоленск не пустить“.
На другой день послы объявили панам это решение, просили со слезами, чтоб король не приступал к Смоленску, но и слезы не помогли. 21 ноября все войско приступило к городу, зажгли подкоп, взорвали башню и часть стены сажень на десять три раза поляки вламывались в город и три раза были отбиты.
29 ноября послам велено было приехать к Жолкевскому, у которого они нашли всех других панов. Те же предложения со стороны поляков, тот же ответ со стороны послов. 2 декабря новый съезд; Сапега встретил послов словами: „Надумались ли вы? Впустите ли в Смоленск королевских ратных людей? Знайте, что Смоленск не взят только по просьбе гетманской и нашей; король показал милость, чтоб не пролить крови невинной вместе с виновною“. Тот же ответ от послов. Паны продолжали: „Государь вас жалует, позволил вам писать в Москву, только пишите правду, лишнего не прибавляйте. И так вы в Москву писали и не один раз, а это вы делаете непригоже, что пишете тайно и от государя людей отводите, чтоб к королю бить челом о поместьях и об всяких делах не ездили. Кому ж их, кроме нашего государя, жаловать?“ Послы отвечали: „Только бы не эти воры, которые из Москвы приезжают, вам говорят неправду и нас корят, то кровь христианская перестала бы литься и христианство на обе стороны было бы в покое и тишине. О поместьях мы писали и вам говорили для того, что это может весь народ привести в сомнение“.
4 декабря послам дали знать, чтоб они отправили от себя в Москву гонца, с которым вместе поедет и королевский коморник Исаковский; 6 числа Исаковский и гонец действительно выехали. Но между тем приводилась в исполнение статья известного нам рассуждения о том, что нельзя немедленно отправить королевича в Москву; видя непреклонность главных послов, обратились к второстепенным, обещаниями склонили их изменить своему делу, бросить главных послов и отправиться в Москву, чтоб там действовать в пользу короля. Филарет и Голицын узнали, что думный дворянин Сукин, дьяк Сыдавный Васильев, спасский архимандрит, троицкий келарь Авраамий и многие другие дворяне и разных чинов люди, взявши от короля грамоты на поместья и другие пожалования, отпущены по домам. Хотели поколебать и думного дьяка Томилу Луговского. Сапега прислал звать его к себе, Луговской поехал и встретил канцлера вместе с Сукиным и Сыдавным, наряженными в богатое платье, Сапега сказал Луговскому: „Подожди немного: я только представлю этих господ и других дворян королю для отпуска, потому что Сукин стар, а другие, живя здесь, срослись“. Томила остановил Сапегу и сказал: „Лев Иванович! Не слыхано нигде, чтоб послы делывали так, как Сукин и Сыдавный делают: покинув государское и земское дело и товарищей своих, едут в Москву! Как им будет посмотреть на чудотворный образ богородицы, от которой отпущены? За наш грех теперь у нас такое великое дело началось, какого в Московском государстве не бывало, кровь христианская беспрестанно льется, и вперед не знаем, как ей уняться. Хотя бы Василий Сукин и в самом деле занемог, то ему лучше б умереть тут, где послан, а от дела не отъезжать; и старше его живут, а дел не бросают. Если Сыдавный для того отпущен, что проелся, то и всех нас давно пора отпустить, все мы также проелись, подмога нам всем дана одинакая. Судит им бог, что так делают. Объявляю тебе, Лев Иванович! как только они в Москву приедут, то во всех людях начнется сомненье и печаль; и во всех городах от того надобно ожидать большой шатости. Да и митрополиту с князем Васильем Васильевичем вперед нельзя будет ничего делать. Послано с митрополитом духовного чина пять человек, а нас послано с князем Васильем Васильевичем также пять человек; половину отпускают, а другую оставляют! Волен бог да государь, Сигизмунд король, а нам вперед ничего нельзя делать!“ Сапега отвечал: „Печалиться вам об этом не для чего: вы все в воле государевой, его величество пожаловал их, отпустил по их челобитью, а посольское дело вы можете и без них отправить. В Москве от их приезда никакого худа быть не может, а только добро, они государю нашему служат верно, быть может, глядя на них, и из вас кто-нибудь захочет также послужить верою и правдою, и государь их также пожалует великим своим жалованьем, поместьем и вотчинами, а кто захочет, то и в Москву прикажет отпустить“. Луговской сказал на это: „Надобно у бога и у Сигизмунда короля просить, чтоб кровь христианская литься перестала и государство успокоилось, а присланы мы к королевскому величеству не о себе промышлять и челом бить, но о всем Московском государстве“.
Сапега прервал разговор, пошел к королю, а Луговскому велел дожидаться. Пришедши от короля, он взял Томилу в особую комнату и говорил ему наедине: „Я хочу тебе всякого добра, только ты меня послушай и сослужи государю прямую службу, а его величество наградит тебя всем, чего только захочешь; я, надеясь на тебя, уже уверил государя, что ты его послушаешь. Смольняне требуют, чтоб к ним прислали кого-нибудь из вас, послов, сказать им, что надобно делать? Они вас послушают и государеву волю исполнят. Так, Василий Сукин готов, ждет тебя, ступайте с ним вместе под Смоленск и скажите жителям, чтоб целовали крест королю и королевичу или впустили бы королевских людей в Смоленск“. Луговской отвечал: „Сделать мне этого никак нельзя. Присланы от патриарха, бояр и от всех людей Московского государства митрополит Филарет да боярин князь Василий Васильевич Голицын с товарищами, а мне без их совета не только что делать, и помыслить ничего нельзя. Как мне это сделать и вечную клятву на себя навести? Не только господь бог и люди Московского государства мне за это не потерпят, и земля меня не понесет. Я прислан от Московского государства в челобитчиках, и мне первому соблазн ввести? По Христову слову, лучше навязать на себя камень и вринуться в море. Да и государеву делу в том прибыли не будет. Знаю я подлинно, что под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, да они и тех не послушали, а если мы теперь поедем и объявится в нас ложь, то они вперед еще крепче будут и никого уже слушать не станут. Надобно, чтоб мы с ними повольно все съезжались, а не под стеною за приставом говорили: это они уже все знают“. Сапега продолжал прежнее: „Ты только поезжай и себя им объяви, а говорить с ними станет Сукин, ехать бы тебе, не упрямиться и королевского жалованья себе похотеть“. Луговской отвечал: „Государскому жалованью я рад и служить государю готов в том, что мне можно сделать, а чего мне сделать нельзя, в том бы королевское величество опалы своей на меня не положил, а этого мне никак сделать нельзя, чтоб под город ехать своевольно, да и Сукину ехать непригоже, от бога ему это так не пройдет“. Этим разговор кончился, Сапега поехал к королю, а Луговской возвратился к себе в стан и рассказал все старшим послам.
Филарет и Голицын на другой день призвали к себе Сукина, Сыдавного, спасского архимандрита и говорили им, чтоб они попомнили бога и свои души, вспомнили бы, как отпущены из соборного храма Пречистой богородицы, как благословлял их патриарх. Сукин с товарищами отвечали: „Послал нас король с своими листами в Москву для своего государского дела, и нам как не ехать?“ Эти люди говорили прямо, но келарь Палицын схитрил и тут: он не хотел иметь неловких для себя объяснений с митрополитом, не поехал к нему под предлогом болезни, которая, однако, не помешала ему отправиться в Москву. 43 человека покинули, таким образом, стан посольский. Захар Ляпунов также покинул послов, но в Москву не поехал, а перешел в польский стан: он ежедневно пировал у панов, забавлял их насмешками над послами и утверждал, что старшие послы все делают сами собою, не спрашиваются с дворянами, все таят от них. В последних словах мы видим причину, почему Ляпунов покинул послов. Филарет и Голицын объявили панам, что приезд Сукина с товарищами в Москву произведет смуту и всему делу поруху. Но дело рушилось уже и без этого. Мы видели, что бояре и вообще лучшие люди, боясь вора и его приверженцев, крепко держались за Владислава, что по их желанию поляки были введены в Москву. Больше всех приверженностию к Владиславу отличался первый боярин, князь Федор Иванович Мстиславский; еще в начале августа 1610 года Сигизмунд прислал Мстиславскому и товарищам его похвальную грамоту, в которой прямо сказано о давней приверженности Мстиславского к королю и королевичу: „И о прежнем твоем к нам раденьи и приязни бояре и думные люди сказывали: это у нас и у сына нашего в доброй памяти, дружбу твою и раденье мы и сын наш сделаем памятными перед всеми людьми, в государской милости и чести учинит тебя сын наш, по твоему отечеству и достоинству, выше всех братьи твоей, бояр“. Мстиславский не усумнился принять звание конюшего из смоленского стана. Другой боярин, Федор Иванович Шереметев, писал униженное письмо ко Льву Сапеге, чтоб тот смиловался, бил челом королю и королевичу об его вотчинных деревнишках; 21 сентября (н. с.) 1610 года Сигизмунд прислал боярам грамоту, в которой приказывал вознаградить Михайлу Салтыкова с товарищами за то, что они первые приехали из Тушина к королю и присягнули ему; вознаграждение должно было состоять в возвращении движимого и недвижимого имения, отобранного Шуйским в казну за измену. В этой грамоте о королевиче ни слова. Сигизмунд прямо говорит, что Салтыков с товарищами приехали „к нашему королевскому величеству, стали служить прежде всех и били нам челом, чтоб мы их пожаловали, верных подданных наших, за их к нам верную службу“. Михайле Глебовичу была пожалована волость Чаронда, которая была прежде за Дмитрием Годуновым, а потом за князем Скопиным, волость Тотьма, на Костроме, Красное село и Решма; сыну Салтыкова Ивану Михайловичу дана волость Вага, которая была прежде за Борисом Годуновым, а потом за Дмитрием Шуйским. Многие челобитчики отправились сами к королю в стан смоленский: до нас дошло множество листов или грамот Сигизмундовых, жалованных разным людям на поместья, звания, должности; все эти грамоты написаны от имени Сигизмунда; везде употребляются выражения: боярам нашим, мы пожаловали, велели. В числе челобитчиков была и царица Марфа, о которой король писал боярам: „Присылала к нам богомолица наша инока Марфа, блаженной памяти великого господаря Ивана Васильевича господарыня, бьючи челом, что князь Василий Шуйский, будучи на великом господарстве Московском, ограбил ее, отнял то, чем пожаловал ее великий князь Иван Васильевич, а велел кормить с дворца скудною пищею; которые люди живут у нее, тем жалованья денежного и хлебного не дают, она ныне во всем обнищала и одолжала. Вы б велели ей и людям ее давать жалованье, как обыкновенно на Москве держат господарских жен, которые в черницы постригаются“. Поднялись и все опальные предшествовавшего царствования: Василий Яковлевич Щелкалов выхлопотал привилей на поместье и вотчину; Афанасий Власьев бил челом, чтоб отдали ему назад двор и имение, отобранные Шуйским; известный нам благовещенский протопоп Терентий выпросил, чтоб определили его опять к Благовещенью. Но грамоты от имени короля писались только к боярам в Москву, грамоты же по городам писались от одного Владислава. Таким образом, временное правительство московское, Дума боярская, молча согласилась признать короля правителем до приезда Владиславова; по всем вероятностям, бояре, или по крайней мере большая часть их, этим и ограничивались; не ограничивался этим Михайла Глебович Салтыков, который прямо вел дело к тому, чтоб царем был провозглашен не Владислав, а Сигизмунд. Но одного Салтыкова было мало, и потому в смоленском стане признали полезным принять услуги и другого рода людей, именно тех тушинцев, которые готовы были на все, чтоб только выйти из толпы, которые, заключая договор под Смоленском, выговорили, чтоб будущее правительство возвышало людей низкого происхождения по их заслугам. В челе этих людей по способностям и энергии был Федор Андронов, о котором известно только то, что он был купец-кожевник, обратил на себя внимание Годунова (чернокнижеством, как уверяли враги Андронова), переведен был из Погорелого Городища в Москву; потом, во время Смут, видим его в Тушине и под Смоленском. Здесь он умел приблизиться к королю или его советникам до такой степени, что Сигизмунд послал его в Москву в звании думного дворянина, хотя можно думать, что он это звание получил еще в Тушине. В конце октября 1610 года король писал боярам: „Федор Андронов нам и сыну нашему верою и правдою служил и до сих пор служит, и мы за такую службу хотим его жаловать, приказываем вам, чтоб вы ему велели быть в товарищах с казначеем нашим Васильем Петровичем Головиным“. Андронов продолжал служить верою и правдою королю. Все требования Гонсевского он исполнял беспрекословно, если только не предупреждал их: лучшие вещи из казны царской были отобраны и отосланы к королю, некоторые взял себе Гонсевский. Для прилики Гонсевский велел переписать казну боярам и печати свои приложить, но когда потом бояре пришли в казну, то уже печатей своих не нашли, нашли только печать Андронова, они спросили его, что это значит? Андронов отвечал, что Гонсевский велел распечатать. По словам поляков, были в казне царской литые золотые изображения спасителя и двенадцати апостолов; последние еще Шуйский перелил в деньги для уплаты шведским наемникам; полякам Гонсевского досталось только изображение спасителя, оцененное в 30000 червонных; некоторые хотели было отослать его в краковский костел, но жадность большинства превозмогла и священное изображение было разбито на куски. Андронов не довольствовался казначейскими распоряжениями, хотел служить и другие службы королю; по приезде своем в Москву он писал Льву Сапеге, оправдывая Жолкевского в уступке требованиям москвитян: „Если б не учинить тех договоров по их воле, – писал Андронов, – то, конечно, пришлось бы доставать саблею и огнем. Пан гетман рассудил, что лучше теперь обойтись с ними по их штукам; а когда приберем их к рукам, тогда и штуки их эти мало помогут; надеемся на бога, что со временем все их штуки уничтожим и умысел их на иную сторону обратим, на правдивую“. Андронов пишет о необходимости держать под Москвою отряд польского войска, в котором ни один человек не должен выезжать из стану, но все каждую минуту должны быть готовы на случай восстания; а они, слуги королевской милости, Андронов с товарищами, будут держать при себе несколько тысяч стрельцов и козаков. Андронов предлагает также выгнать из приказов людей, оставшихся здесь от прежнего царствования, похлебцов Шуйского, как он выражается, и места их занять людьми, преданными королю: „Надобно, – пишет он, – немедленно указ прислать, что делать с теми, которые тут были при Шуйском и больше дурили, чем сам Шуйский“. Список этих людей, вероятно составленный Андроновым, дошел до нас в отрывках; некоторые указания любопытны, например: „Дьяк Григорий Елизаров сидел в Новгородской четверти“ сам еретик и еретики ему приказаны (не забудем, что Андронова также обвиняли в чернокнижии); дьяк Смолянин, сын боярский, бывал; Михайла Бегичев, а дьячество ему дано за шептанье; дьяки дворцовые: Филипп да Анфиноген Федоровы дети Голенищева – злые шептуны». Предложение Андронова было приведено в исполнение: товарищи его по Тушину и смоленскому стану были посажены по приказам: Степан Соловецкий сел думным дьяком в Новгородской четверти, Василий Юрьев – у денежных сборов, Евдоким Витовтов – в разряде первым думным дьяком, Иван Грамотин – печатником, посольским и поместным дьяком; в Большом приходе – князь Федор Мещерский; в Пушкарском приказе – князь Юрий Хворостинин; в Панском приказе – Михайла Молчанов; в Казанском дворце – Иван Салтыков.
Бояре сильно оскорбились, когда увидали рядом с собою в Думе торгового мужика Андронова с важным званием казначея; особенным бесчестием для себя считали они то, что этот торговый мужик осмеливался говорить против Мстиславского и Воротынского, распоряжался всем, пользовался полною доверенностию короля и Гонсевского, потому что действовал прямо, хлопотал, чтоб царем был Сигизмунд, тогда как бояре колебались, держались за Владислава. Гонсевский с людьми, присягнувшими королю, управлял всем: когда он ехал в Думу, то ему подавали множество челобитных; он приносил их к боярам, но бояре их не видали, потому что подле Гонсевского садились Михайла Салтыков, князь Василий Мосальский, Федор Андронов, Иван Грамотин; бояре и не слыхали, что он говорил с этими своими советниками, что приговаривал, а подписывали челобитные Грамотин, Витовтов, Чичерин, Соловецкий, потому что все старые дьяки отогнаны были прочь. Но если сердились старые бояре, ревнивые к своему сану, Голицын, Воротынский сердились за то, что король их обесчестил, посадил вместе с ними в Думу торгового мужика Андронова, то еще больше сердился на Андронова боярин Салтыков, который за свою службу хотел играть главную роль и должен был поделиться выгодами этой службы с торговым мужиком. Между этими людьми немедленно же началось столкновение, соперничество. Андронов писал Сапеге: «Надобно воспрепятствовать, милостивый пан, чтоб не раздавали без толку поместий, а то и его милость пан гетман дает, и Иван Салтыков также дает листы на поместья; а прежде бывало в одном месте давали, кому государь прикажет; и я боюсь, чтоб при такой раздаче кто-нибудь не получил себе богатой награды за малые услуги. Я же, как привык до вашей милости утекать (потому что никогда в своих просьбах не получал отказа), так и теперь прошу: смилуйтесь, ваша милость, попросите королевскую милость, чтоб меня пожаловал сельцом Раменьем да сельцом Шубиным с деревнями в Зубцовском уезде, что было дано Заруцкому». Салтыков писал к тому же Сапеге: «Я рад служить и прямить и всяких людей к королевскому величеству приводить, да гонят их от короля изменники, а староста велижский, Александр Иванович Гонсевский, их слушает и потакает, а меня бесчестит и дела делать не дает; берет всякие дела по их приговору на себя, не рассудя московского обычая. Московские люди крайне скорбят, что королевская милость и жалованье изменились и многие люди разными притеснениями и разореньем оскорблены по приговору торгового человека Федора Андронова, а с Мстиславского с товарищи и с нас дела посняты, и на таком человеке правительство и вера положены. При Шуйском были такие же временщики, Измайловы, и такой же мужик Михалка Смывалов, и из-за них до сих пор льется кровь. И теперь по таким думцам и правителям не быть к Москве ни одному городу, если не будет уйму таким правителям. Как такому человеку знать правительство? Отец его в Погорелом Городище торговал лаптями, а он взят в Москву из Погорелова, по приказу Бориса Годунова, для ведовства и еретичества, и на Москве был торговый мужик. Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять у короля государства Московского; пришли человека, которому верить можно, и вели дела их рассмотреть. Много казны в недоборе, потому что за многих Федор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правежу; других не своего приказа насильно берет к себе под суд и сам государевых денег в казну не платит». Салтыков обвиняет Андропова в самоуправстве, нашлись люди (вероятно, сам Андронов), которые обвинили в том же Салтыкова; обвинения состояли в том, будто Салтыков называет себя в Москве владельцем или правителем, вершит дела без приговору бояр, гонит одних, награждает других, говорит боярам бесчестное слово, что положил государь всякие дела на нем, а им велел его слушаться. Салтыков в ответной грамоте Сапеге отвергает все эти обвинения, причем шлется на князя Мстиславского, на всех бояр, на всю Москву, на всяких людей. Королю доносили также, что богатые волости, данные Салтыковым: Вага, Чаронда, Тотьма, Решма, с которых одних денежных доходов сходило 60000, произвели зависть, ропот в боярах и во всяких людях. Салтыков отвечает, что эти волости искони за их братьею бывали, а доходу с них будет не больше 3000: «А я, государь Лев Иванович! поехал к государю к королю, покинув жену и детей да имения больше чем на 60000, надеясь на государскую милость и на ваше сенаторское жалованье, служил я и прямил с сыном своим Иваном государю королю и королевичу, и вам, великим сенаторам, и великим государствам, Короне Польской и Великому княжеству Литовскому, и горло свое везде тратил, чая себе милости. Московское и Новгородское государства бог поручил государям, королю и королевичу, их государским счастьем, вашим сенаторским промыслом и нашими службишками, иные приехали к государю со мною, а им даны с уездами города, а не волости, а наш род сенаторский».
О своих действиях в пользу Сигизмунда в Москве Салтыков пишет Сапеге: «Я бояр и всяких московских людей на то приводил и к тебе писал, чтоб государю королю идти к Москве не мешкая, а славу бы пустить во всяких людях, что идет на вора к Калуге; теперь бояр и всяких московских людей я на то привел, что послали бить челом королю князя Мосальского, чтоб пожаловал король, сына своего государство очистил, вора в Калуге доступил: так королю непременно бы идти к Москве, не мешкая, а славу пустить, что идет на вора к Калуге. Как будет король в Можайске, то пожалуй, отпиши ко мне сейчас же, а я бояр и всех людей приведу к тому, что пришлют бить челом королю, чтоб пожаловал в Москву, государство сына своего очищал и вора доступал. Непременно бы идти королю в Москву не мешкая, потому что в Москве большая смута от вора становится и люди к нему прельщаются. А под Смоленском королю что стоять? Если будет король в Москве, тогда и Смоленск будет его». В другой грамоте к тому же Льву Сапеге Салтыков писал: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею». Салтыков писал правду: по отъезде Жолковского скоро начала становиться смута между москвичами: «Несколько недель, – говорит один поляк-очевидец, – мы провели с москвичами во взаимной недоверчивости, с дружбою на словах, с камнем за пазухой; угощали друг друга пирами, а думали иное. Мы наблюдали величайшую осторожность: стража день и ночь стояла у ворот и на перекрестках. Для предупреждения зла, по совету доброжелательных к нам бояр, Гонсевский разослал по городам 18000 стрельцов под предлогом охранения этих мест от шведов, но собственно для нашей безопасности: этим способом мы ослабили силы неприятеля. Москвичи уже скучали нами, не знали только, как сбыть нас, и, умышляя ковы, часто производили тревогу, так что по два, по три и по четыре раза в день мы садились на коней и почти не расседлывали их».
21 ноября Сигизмунд дал знать боярам, что ему надобно прежде истребить калужского вора и его приверженцев, вывести польских и литовских людей, очистить города и, успокоивши таким образом Московское государство, пойти на сейм и там покончить дело относительно Владислава; король в своей грамоте причисляет Смоленск к тем городам, которые вору прямят, и потому пишет: «До тех пор, пока смольняне не добьют нам челом, отступить нам не годится, и для всего государства Московского не беспечно». 30 ноября Салтыков и Андронов, пришедши вечером к патриарху, просили его благословить народ на присягу королю. Так говорит казанская грамота, посланная в Хлынов; она прибавляет, что на другой день приходил к патриарху просить о том же деле и Мстиславский, что патриарх не согласился на его просьбу и у них с патриархом была ссора, патриарха хотели зарезать, тогда патриарх послал по сотням к гостям и торговым людям, чтобы приходили к нему в соборную церковь; гости, торговые и всякие люди, пришедши в Успенский собор, отказались целовать королю крест, несмотря на то что толпы вооруженных поляков стояли у собора. На приведенное известие нельзя во всем положиться, ибо это пишут казанцы, желающие оправдать свою присягу Лжедимитрию; ниоткуда не видно, чтобы Салтыков счел возможным и полезным так круто повернуть дело и прямо требовать присяги королю; соображаясь с намерениями Салтыкова, высказанными в его письмах к Сапеге, можно положить, что он вместе с Мстиславским ходил к Гермогену требовать его согласия на призвание короля в Москву и что патриарх не согласился. Как бы то ни было, народ видел ясно, что дело идет дурно относительно Владислава, и волнения в пользу вора усиливались. Схвачен был поп Харитон, который ездил в Калугу от имени всех москвичей звать самозванца к столице, на первой пытке он оговорил в сношениях с вором князей: Василия и Андрея Васильевичей Голицыных, Ивана Михайловича Воротынского и Засекина; на второй пытке он с князя Андрея Голицына сговорил, что тот с вором не ссылался: несмотря на то, и Голицына отдали под стражу вместе с Воротынским и Засекиным, потому что он еще прежде возбудил против себя ненависть поляков: однажды, когда Гонсевский сидел в Думе с боярами и явился туда дворянин Ржевский с объявлением, что король пожаловал ему окольничество, то Голицын обратился к Гонсевскому с такими словами: «Паны поляки! Кривда большая нам от вас делается. Мы приняли королевича в государи, а вы его нам не даете, именем королевским, а не его листы к нам пишут, под титулом королевским пожалования раздают, как сейчас видите: люди худые с нами, великими людьми, равняются. Или вперед с нами так не делайте, или освободите нас от крестного целования, и мы будем промышлять о себе». Дело Харитона и весть, что Иван Плещеев хочет напасть на поляков в Москве, дали Гонсевскому повод ввести немцев в Кремль и прибрать все к своим рукам.
Дела на северо-западе шли дурно для поляков и их приверженцев. В Новгород отправлен был с войском сын Михайлы Салтыкова, Иван, для охранения его от шведов и воров. Салтыков, называя себя подданным королевским, доносил своему государю Сигизмунду, что на дороге в Новгород он послал его жителям грамоту с увещанием целовать крест королевичу Владиславу, от Московского государства не отступать и во всем великим государям служить и прямить. Новгородцы отвечали, что они послали в Москву узнать о подлинном крестном целованье и привезть список с утвержденной записи и, когда посланные возвратятся, тогда они, новгородцы, поцелуют крест Владиславу, но прежде этого Салтыкова в город не пустят, потому что другие города, присягнувши Владиславу, впустили к себе польских и литовских людей и черкас и те лучших людей били, грабили и жгли. В то же время Салтыков узнал, что в Новгород присылают из Пскова грамоты с увещанием покориться лучше царику калужскому, чем иноверному поляку, и на многих новгородцев это увещание подействовало. В таких обстоятельствах Салтыков слал грамоту за грамотою в Москву, чтобы бояре тотчас же отпустили новгородских послов для предупреждения смуты в пользу вора. Наконец эти посланцы возвратились, но и тут новгородцы впустили к себе Салтыкова не прежде, как взявши с него присягу, что войдет в город только с русскими людьми а литовских никаких людей в город не пустит. Салтыков привел новгородцев к присяге Владиславу и разослал по окрестным городам увещательные грамоты последовать примеру новгородцев и от Московского государства не отставать. Торопчане послушались, но скоро дали знать Салтыкову, что, несмотря на их крестное целованье Владиславу, литовские люди опустошают их уезд, мучат, жгут, бьют и ведут в полон людей; видя это, другие города решились не целовать креста поляку и сесть в осаде. Салтыков от имени дворян и детей боярских бил челом Сигизмунду, чтоб унял своих подданных, как будто король имел для того какие-нибудь средства.
Еще хуже для Владислава шли дела на востоке: здесь Казань явно присягнула самозванцу, Вятка последовала ее примеру. Летопись говорит, что когда казанцы согласились целовать крест Лжедимитрию, то этому воспротивился второй воевода, знаменитый Богдан Бельский, за что и был убит; но грамоты, разосланные из Казани в другие города, написаны от имени воевод Морозова и Бельского: впрочем, Бельский мог сопротивляться и после рассылки грамот, за что и был убит. Вместе с грамотами разосланы были и присяжные записи, как целовали крест казанцы; присягавший должен был клясться: «От литовских людей нам никаких указов не слушать и с ними не ссылаться, против них стоять и биться до смерти. Козаков нам волжских и донских, терских и яицких и архангельских стрельцов в город помногу не пускать и указов их не слушать же, а пускать козаков в город для торговли понемногу, десятка по два или по три, и долго им в городе не жить». Эти слова очень замечательны; казанцы присягают Лжедимитрию, ибо видят, что Москва занята поляками, но вместе с тем не хотят козаков: дурной знак для самозванцев, царей козацких, невольная верность к ним не будет продолжительна. Замечателен также ответ пермичей вятчанам на их увещания признать Димитрия: пермичи говорят в своей отписке, что они получили вятские грамоты и разослали их по своим городам, но о желании своем присягать Димитрию ни слова, пишут только: «В соединеньи быть и за православную христианскую веру на разорителей стоять мы ради. И вам бы, господа, с нами быть в совете по-прежнему и с торгами, с хлебом и мясом и со всякими товарами торговых и всяких людей из Вятки к нам отпускать, и нам бы со своими торгами к вам ездить по-прежнему; и вперед какие у нас вести будут, то мы к вам эти вести станем писать; а что, господа, у вас вперед каких вестей откуда-нибудь объявится, и вам бы, господа, о том к нам писать почасту». Таким образом, пермичи остаются верны своему прежнему выжидательному поведению, желая сноситься с своими соседями о добром деле, а не о крестном целовании.
Но города переписывались о присяге Лжедимитрию, когда уже его не было в живых. В то время как он принужден был бежать из-под Москвы в Калугу от Жолкевского, вместе с другими отступил от него к Владиславу и царь касимовский. Потом старый татарин выпросился у гетмана в Калугу повидаться с сыном, который оставался при воре, и обещался привести этого сына с собою. Но как скоро старый царь явился в Калугу, то был утоплен по приказанию Лжедимитрия. Тогда крещеный татарин Петр Урусов, начальник татарской стражи Лжедимитрия, поклялся с товарищами отмстить за смерть царя: 11 декабря они вызвали самозванца за город охотиться за зайцами, убили его и бежали в степи, опустошая все по дороге. Неразлучный спутник самозванца, шут Кошелев, бывший свидетелем смерти своего господина, прискакал с известием о ней в Калугу; Марина, ходившая последние дни беременности, в отчаянии бросилась бегать по городу, крича о мщении, но мстить было некому, убийцы были далеко; в Калуге оставались сотни две татар, козаки бросились на них, гоняли, как зайцев, лучших мурз побили, дворы их разграбили. Заруцкий хотел бежать, но его схватили миром и не пустили; князь Григорий Шаховской просил у мира, чтоб его отпустили в Москву с повинною, ему не поверили, не отпустили, и когда Марина родила сына Ивана, то его провозгласили царевичем. Но при всеобщей Смуте новорожденный ребенок был плохой вождь, и калужане должны были исполнить требование московского правительства и целовать крест Владиславу: сначала, впрочем, они отвечали, что присягнут тогда, когда королевич будет в Москве и примет православную веру, но потом безусловно приняли к себе князя Юрия Трубецкого и целовали крест всем городом.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ОКОНЧАНИЕ МЕЖДУЦАРСТВИЯ
Движение в Москве против поляков вследствие смерти самозванца. – Восстание Ляпунова. – Переписка городов. – Первое ополчение против поляков; причины его неуспеха. – Переговоры великих послов с панами под Смоленском. – Сожжение Москвы. – Русское ополчение осаждает в ней поляков. – Отсылка великих послов в глубь польских владений. – Взятие Смоленска. – Василий Шуйский с братьями в Варшаве. – Троеначальники в ополчении под Москвою. – Смерть Ляпунова. – Новгород Великий взят шведами. – Продолжение борьбы лучших людей с меньшими в Пскове. – Безнарядье у поляков в Москве и в русском стане под Москвою. – Призывные грамоты из Троицкого монастыря. – Архимандрит Дионисий. – Признаки народного очищения. – Деятельность Минина в Нижнем Новгороде. – Князь Пожарский. – Второе ополчение для освобождения Москвы. – Остановка ополчения в Ярославле. – Сношения его с Новгородом Великим. – Поход ополчения к Москве. – Отношение его к казакам. – Битва с поляками. – Очищение Москвы. – Поход короля Сигизмунда к Москве. – Его возвращение. – Избрание царя Михаила Федоровича Романова
Смерть вора была вторым поворотным событием в истории Смутного времени, считая первым вступление Сигизмунда в пределы Московского государства. Теперь, по смерти самозванца, у короля и московских приверженцев его не было более предлога требовать дальнейшего движения Сигизмундова в русские области, не было более предлога стоять под Смоленском; лучшие люди, которые согласились признать царем Владислава из страха покориться козацкому царю, теперь освобождались от этого страха и могли действовать свободнее против поляков. Как только на Москве узнали, что вор убит, то, по словам современного известия, русские люди обрадовались и стали друг с другом говорить, как бы всей земле, всем людям соединиться и стать против литовских людей, чтоб они из земли Московской вышли все до одного, на чем крест целовали. Салтыков и Андронов писали к Сигизмунду, что патриарх призывает к себе всяких людей явно и говорит: если королевич не крестится в христианскую веру и все литовские люди не выйдут из Московской земли, то королевич нам не государь; такие же слова патриарх и в грамотах писал во многие города, а москвичи посадские всякие люди, лучшие и мелкие, все принялись и хотят стоять. Но и тут при всеобщей готовности стоять против поляков первый двинулся Ляпунов. До смерти вора Прокофий был верен Владиславу: так, в октябре он взял Пронск у самозванца на имя королевича; но в январе 1611 года московские бояре писали к Сигизмунду о восстании Ляпунова в Рязани, о том, что Заруцкий действует вместе с ним и отправился с козаками своими в Тулу; бояре требовали от короля, чтоб он схватил находящегося у него под Смоленском Захара Ляпунова, который сносится с братом.
Опять города стали переписываться друг с другом, но теперь грамоты их уже другого рода: прежде уговаривали они друг друга подождать, не спешить присягою тому, кто называется Димитрием, ибо приверженцы его грабительствуют в городах присягнувших, но теперь затронуто было начало высшее: города увещевают друг друга стать за веру православную, вооружиться на поляков, грозящих ей гибелью. Первые подали голос жители волостей смоленских, занятых, опустошенных поляками; они написали грамоту к братьям своим, к остальным жителям Московского государства, но это братство в их глазах не народное, не государственное, а религиозное: «Мы братья и сродники, потому что от св. купели св. крещением породились». Смольняне пишут, что они покорились полякам, дабы не отбыть православного христианства и не подвергнуться конечной гибели, и, несмотря на то, подвергаются ей: вера поругана и церкви божии разорены. «Где наши головы? – пишут смольняне. – Где жены и дети, братья, родственники и друзья? Кто из нас ходил в Литву и Польшу выкупать своих матерей, жен и детей, и те свои головы потеряли; собран был Христовым именем окуп, и то все разграблено! Если кто хочет из вас помереть христианами, да начнут великое дело душами своими и головами, чтобы быть всем христианам в соединении. Неужели вы думаете жить в мире и покое? Мы не противились, животы свои все принесли – и все погибли, в вечную работу латинству пошли. Если не будете теперь в соединении, обще со всею землею, то горько будете плакать и рыдать неутешным вечным плачем: переменена будет христианская вера в латинство, и разорятся божественные церкви со всею лепотою, и убиен будет лютою смертию род ваш христианский, поработят и осквернят и разведут в полон матерей, жен и детей ваших». Смольняне пишут также, что нечего надеяться иметь когда-либо царем Владислава, ибо на сейме положено: «Вывесть лучших людей, опустошить все земли, владеть всею землею Московскою».
Москвичи, получив эту грамоту, разослали ее в разные города с приложением собственной увещательной грамоты, в которой писали: «Пишем мы к вам, православным христианам, всем народам Московского государства, господам братьям своим, православным христианам. Пишут к нам братья наши, как нам всем православным христианам остальным не погибнуть от врагов православного христианства, литовских людей. Для бога, судьи живым и мертвым, не презрите бедного и слезного нашего рыдания, будьте с нами заодно против врагов наших и ваших общих; вспомните одно: только в корню основание крепко будет, то и дерево неподвижно; если же корня не будет, то к чему прилепиться?» Этими словами москвичи хотят показать значение Москвы, корня государственного, но и они, верные господствующему интересу времени, спешат выставить значение Москвы с религиозной точки зрения: «Здесь образ божией матери, вечной заступницы христианской, который евангелист Лука написал; здесь великие светильники и хранители – Петр, Алексий, Иона чудотворцы, или вам, православным христианам, все это нипочем? Писали нам истину братья наши, и теперь мы сами видим вере христианской перемену в латинство и церквам божиим разорение; о своих же головах что и писать вам много? А у нас святейший Гермоген патриарх прям, как сам пастырь, душу свою за веру христианскую полагает неизменно, и ему все христиане православные последуют, только неявственно стоят».
Явственнее стояли жители других областей: в начале января 1611 года нижегородцы послали в Москву проведать, что там делается? Посланные виделись с патриархом, получили от него благословение на восстание, но грамоты от него не привезли, потому что у патриарха писать было некому: дьяки и подьячие и всякие дворовые люди взяты и двор его весь разграблен. Мы видели, что прежде нижегородцы увещевали балахонцев оставаться верными тому царю, который будет на Москве, не затевая из-за искателей престола междоусобной брани, но теперь царя на Москве не было, его место заступал патриарх, блюститель веры, и патриарх призывал к восстанию; нижегородцы ему повинуются: вместе с балахонцами целуют крест стоять за Московское государство и приглашают другие города памятовать бога, пречистую богородицу, московских чудотворцев и стоять всем вместе заодно. Нижегородцы послали грамоту и в Рязань; Ляпунов отвечал им: «Мы, господа, про то ведаем подлинно, что на Москве святейшему Гермогену патриарху и всему освященному собору и христоименитому народу от богоотступников своих и от польских, литовских людей гонение и теснота большая; мы боярам московским давно отказали и к ним писали, что они, прельстясь на славу века сего, бога отступили, приложились к западным жестокосердным, на своих овец обратились; а по своему договорному слову и по крестному целованию, на чем им гетман крест целовал, ничего не совершили». Восставшие русские люди еще не отказывались от присяги Владиславу, но клялись: «Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, которые королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать. А кого нам на Московское государство и на все государства Российского царствия государем бог даст, то тому нам служить и прямить и добра хотеть во всем вправду, по сему крестному целованью. А будет по кого с Москвы пошлют бояре, велят схватить и привести в Москву или отослать в какие-нибудь города, или пеню и казнь велят учинить, то нам за этих людей стоять друг за друга всем единомышленно и их не выдавать, пока бог нам даст на Московское государство государя. А если король не даст нам сына своего на Московское государство и польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти». Ярославцы в грамоте своей в Казань указывают на мужество патриарха Гермогена как на чудо, в котором бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию: «Совершилось нечаемое: святейший патриарх Гермоген стал за православную веру неизменно и, не убоясь смерти, призвавши всех православных христиан, говорил и укрепил, за православную веру всем велел стоять и помереть, а еретиков при всех людях обличал, и если б он не от бога был послан, то такого дела не совершил бы, и тогда кто бы начал стоять? Если б не только веру попрали, но если б даже на всех хохлы поделали, то и тогда никто слова не смел бы молвить, боясь множества литовских людей и русских злодеев, которые, отступя от бога, с ними сложились. И в города патриарх приказал, чтоб за православную веру стали, а кто умрет, будут новые страстотерпцы: и слыша это от патриарха и видя своими глазами, города все обослались и пошли к Москве». Во время этого страшного бедствия, постигшего Русскую землю, три человека, по словам ярославцев, были утешением скорбных людей: патриарх Гермоген, смоленский архиепископ Сергий и воевода Шеин. Ярославцы дают знать, что они уже послали три отряда от себя к Москве, что жители городов встречают ратных людей с образами и корм дают. В городах было сильное движение: собранные для очищения государства ратные люди ходили по соборам и монастырям, с плачем служили молебны об избавлении от находящей скорби и, получа благословение от духовенства, выступали из городов при пушечной и ружейной пальбе для приезжих людей, чтоб и в других городах был ведом поход. Когда воевода Иван Иванович Волынский двинулся из Ярославля с войском, родственник его, другой Волынский, остался в городе с старыми дворянами «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».
Если города еще не совершенно отказывались от присяги Владиславу, то духовенство говорило решительнее. Соловецкий игумен Антоний писал к шведскому королю Карлу IX: «Божиею милостию в Московском государстве святейший патриарх, бояре и изо всех городов люди ссылаются, на совет к Москве сходятся, советуют и стоят единомышленно на литовских людей и хотят выбирать на Московское государство царя из своих прирожденных бояр, кого бог изволит, а иных земель иноверцев никого не хотят. И у нас в Соловецком монастыре, и в Сумском остроге, и во всей Поморской области тот же совет единомышленный: не хотим никого иноверцев на Московское государство царем, кроме своих прирожденных бояр Московского государства». Встали и пермичи, недеятельные до тех пор, пока дело шло между разными искателями престола – Димитрием, Шуйским, Владиславом; но теперь они двинули свои отряды, когда патриарх благословил восстание на богохульных ляхов; пермичи знают только одного патриарха, от него получили они грамоту о восстании, к нему посылают отписку с именами своих ратных людей. Встали и новгородцы Великого Новгорода и, по благословению митрополита своего Исидора, крест целовали помогать Московскому государству на разорителей православной веры и стоять за нее единомышленно; поклявшись в этом, новгородцы посадили в тюрьму Владиславовых, т. е. королевских, воевод – Салтыкова и Корнила Чоглокова за их многие неправды и злохитрство.
Несмотря, однако, на всеобщее одушевление и ревность к очищению государства от врагов иноверных, предприятие не могло иметь успеха по двум причинам, и, во-первых, потому, что в челе предприятия становился Ляпунов, человек страстный, не могший довольно освободиться от самого себя, принесть свои личные отношения и стремления в жертву общему делу. Будучи, по тогдашним понятиям, человеком худородным, выдвинутый смутами бурного времени из толпы, стремясь страстно к первенству Ляпунов ненавидел людей, которые загораживали ему дорогу, которые опирались на старину, хотели удержать свое прежнее значение. В то время когда города призывали друг друга к восстанию на врагов веры, один Ляпунов не удержался и сделал в своей грамоте выходку против бояр. И после, ставши главным вождем ополчения, он не только не хотел сделать никакой уступки людям родовитым и сановным, но находил особенное удовольствие унижать их, величаясь перед ними своим новым положением, и тем самым возбуждал негодование, вражду, смуту. Другою, еще более важною, причиною неуспеха было то, что Ляпунов, издавна неразборчивый в средствах, и теперь, при восстании земли для очищения государства, для установления наряда, подал руку – кому же? Врагам всякого наряда, людям, жившим смутою, козакам! С ним соединились козаки, бывшие под начальством Заруцкого, Просовецкого, князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого – всех тушинских бояр и воевод. Говорят, будто Ляпунов приманил Заруцкого обещанием, что по изгнании поляков провозгласит царем сына Марины, с которою Заруцкий был уже тогда в связи. Мало того, Сапега, проливший столько русской крови, так долго сражавшийся против Троицкого монастыря, Сапега объявил желание сражаться против своих поляков за православную веру, и Ляпунов принял вредложение! Вот что писал Сапега к калужскому воеводе, князю Трубецкому: «Писали мы к вам, господин! Много раз в Калугу о совете, но вы от нас бегаете за посмех: мы вам никакого зла не делали и вперед делать не хотим; мы хотели с вами за вашу веру христианскую и за свою славу и при своих заслугах горло свое дать, и вам следовало бы с нами советоваться, что ваша дума? Про нас знаете, что мы люди вольные, королю и королевичу не служим, стоим при своих заслугах, а на вас никакого лиха не мыслим и заслуг своих за вас не просим, а кто будет на Московском государстве царем, тот нам и заплатит за наши заслуги. Так вам бы с нами быть в совете и ссылаться с нами почаще, что будет ваша дума, а мы от вас не прочь, и стоять бы вам за православную христианскую веру и за святые церкви, а мы при вас и при своих заслугах горла свои дадим. Нам сказывали, что у вас в Калуге некоторые бездельники рассевают слухи, будто мы святые церкви разоряем и петь в них не велим и лошадей в них ставим, но у нас этого во всем рыцарстве не сыщешь, это вам бездельники лгут, смущают вас с нами; у нас в рыцарстве большая половина русских людей, и мы заказываем и бережем накрепко, чтоб над святыми божиими церквами разорения никакого не было, а от вора как уберечься, да разве кто что сделал в отъезде?» Бывший тушинский воевода Федор Плещеев писал к Сапеге: «От Прокофья Ляпунова идут к тебе послы о том же добром деле и о совете: а совету с тобою Прокофий и все города очень рады, про заслуженное же они так говорят: не только что тогда заплатим, как будет царь на Москве, и нынче рады заслуженное платить». В самом деле Ляпунов писал к пану Чернацкому, уговаривая его прислать послов от имени Сапеги для заключения условий, причем обнаруживал страшное злоупотребление начитанностию св. писания: «Как в старину великий Моисей согласился лучше с людьми божиими страдать, нежели иметь временную греха сладость: так и вы по апостольскому гласу, не плотского господина, а вечного владыки волю ищете творити, желая по правде поборниками быти, видя польского короля неправое восстание на Московское государство и всемирное губительство в настоящее время». Но по крайней мере этот незаконный союз не состоялся почему-то: через месяц Сапега писал в Кострому, уговаривая жителей ее признать опять Владислава: «Теперь вы государю изменили, – пишет Сапега, – и неведомо для чего, и хотите на Московское государство неведомо кого. Знаете вы сами польских и литовских людей мочь и силу: кому с ними биться?»
Но бойцов нашлось много: они шли из земли Рязанской и Северской с Ляпуновым, из Муромской с князем Литвином-Мосальским, из Низовой с князем Репниным, из Суздальской с Артемием Измайловым, из Вологодской земли и поморских городов с Нащокиным, князьями Пронским и Козловским, из Галицкой земли с Мансуровым, из Ярославской и Костромской с Волынским и князем Волконским. Все это были полки гражданские, полки земских людей, преимущественно людей чистого севера; но вот туда же, к Москве, для той же цели, для очищения земли, шла козацкая рать Просовецкого с севера, шли с юга козацкие рати тушинских бояр, князя Дмитрия Трубецкого и Заруцкого. Трубецкой и Заруцкий приглашали отовсюду запольных, то есть застепных козаков, обещая им жалованье, в их призывной грамоте говорится также: «А которые боярские люди крепостные и старинные, и те бы шли безо всякого сомнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и другим козакам, и грамоты им от бояр и воевод и от всей земли дадут». Так предводители козаков старались увеличить число их в Московском государстве.
В это время всеобщего восстания, в это время, когда к стенам Москвы подходили отовсюду отряды под предводительством людей незнаменитых, которых выдвигало на первый план только отсутствие сановников первостепенных, что же делали члены Думы царской, правители московские? В начале восстания, еще в 1610 году, Салтыков с товарищами предложил боярам просить короля, чтоб отпустил Владислава в Москву, к послам, Филарету и Голицыну, написать, чтоб отдались во всем на волю королевскую, а к Ляпунову, чтоб не затевал восстания и не собирал войска. Бояре написали грамоты и понесли их к патриарху для скрепления, но Гермоген отвечал им: «Стану писать к королю грамоты и духовным всем властям велю руки приложить, если король даст сына на Московское государство, крестится королевич в православную христианскую веру и литовские люди выйдут из Москвы. А что положиться на королевскую волю, то это ведомое дело, что нам целовать крест самому королю, а не королевичу, и я таких грамот не благословляю вам писать и проклинаю того, кто писать их будет, а к Прокофью Ляпунову напишу, что если королевич на Московское государство не будет, в православную христианскую веру не крестится и литвы из Московского государства не выведет, то благословляю всех, кто королевичу крест целовал, идти под Москву и помереть всем за православную веру». Летописец говорит, что Салтыков начал Гермогена позорить и бранить и вынувши нож, хотел его зарезать; но патриарх, осенив его крестным знамением, сказал ему громко: «Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа, будь ты проклят в сем веке и в будущем», а Мстиславскому сказал тихо: «Твое дело начинать и пострадать за православную христианскую веру, если же прельстишься на такую дьявольскую прелесть, то преселит бог корень твой от земли живых». Таким образом, грамоты были отправлены без подписи патриаршей; князей Ивана Михайловича Воротынского и Андрея Васильевича Голицына, сидевших под стражею, силою заставили приложить к ним руки.
Грамоты эти привезены были под Смоленск 23 декабря, на другой день они были доставлены послам с требованием, чтоб те немедленно же исполнили приказ боярский, иначе им будет худо. Когда грамоты были прочтены, то Филарет отвечал, что исполнить их нельзя: «Отправлены мы от патриарха, всего освященного собора, от бояр, от всех чинов и от всей земли, а эти грамоты писаны без согласия патриарха и освященного собора, и без ведома всей земли: как же нам их слушать? И пишется в них о деле духовном, о крестном целовании смольнян королю и королевичу; тем больше без патриарха нам ничего сделать нельзя». Голицын и все оставшиеся члены посольства также объявили, что грамоты незаконные. 27 декабря позваны были послы к панам, у которых нашли дьяка Чичерина, присланного из Москвы с известием о смерти самозванца. Паны объявили послам, что королевским счастием вор в Калуге убит. Послы встали и с поклоном благодарили за эту весть. «Теперь, – с насмешливым видом спросили паны, – что вы скажете о боярской грамоте?» Голицын отвечал, что они отпущены не от одних бояр и отчет должны отдавать не одним боярам, а сначала патриарху и властям духовным, потом боярам и всей земле; а грамота писана от одних бояр и то не от всех. Паны говорили: «Вы все отговаривались, что нет у вас из Москвы о Смоленске указа, теперь и получили указ повиноваться во всем воле королевской, а все еще упрямитесь?» Сапега прочел грамоту боярскую и сказал: «Видите, что мы говорили с вами на съездах, то самое дух святый внушил вашим боярам: они в тех же самых словах велят вам исполнить, чего мы от вас требовали, значит, сам бог открыл им это».
Голицын отвечал: «Пожалуйте, мое челобитье безкручинно выслушайте и до королевского величества донесите. Вы говорите, чтоб нам слушаться боярского указа: в правде их указа слушаться я буду и рад делать сколько бог помощи подаст, но бояре должны над нами делать праведно, а не так, как они делают. Отпускали нас к великим государям бить челом патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, священного собора и не по совету всех людей Московского государства: это их к нам первое недобро, да и всем людям Московского государства, думаем, будет в том великое сомнение и скорбь: чтоб от того кровь христианская вновь не пролилась!
Другая к нам боярская немилость: нам в наказе написали и бить челом королю велели, чтоб королевское величество от Смоленска отступил и всех бы своих людей из Московского государства вывел, и бить челом о том нам велено накрепко. А теперь к нам бояре пишут, что они к королю с князем Андреем Мосальским писали, били челом, чтоб король шел на вора под Калугу. Мы бьем челом королю по нашему наказу, чтоб шел в свое государство, князь Мосальский бьет челом, чтоб шел под Калугу, мы ничего этого не знаем, наводим на себя гнев королевский, от вас слышим многие жестокие слова. А князю Мосальскому с таким делом можно бы и к нам приехать, и с нами вместе королю бить челом. Во всем этом господ наших бояр судит с нами бог. Они же к нам пишут, что нам про вора проведывать непригоже – где он и как силен? Как будто мы ему добра хотим. И за это мы будем на бояр богу жаловаться. Сами они знают, что мы вору никогда добра не искивали, а писали мы к боярам о воре для того, что вы на всех съездах нам говорили, что с вором в сборе много людей; мы не знаем, что вам отвечать, потому и писали к боярам, спрашивали их о воре, и тем было им меня позорить непригоже. Сами они знают, что по божией милости, отца моего и деда из Думы не высылали и Думу они всякую ведали, некупленное у них было боярство, не за Москвою в бояре ставлены, вору добра не искивали, креста ему не целовали, у вора не бывали и от него ничего не хотели, только нашего и дела было, что за пречистой богородицы образ и за крестное целованье против вора стояли и нещадно головы свои на смерть предавали. Да они же теперь брата моего, князя Андрея, отдали под стражу, неведомо за что, а ко мне писали по пустой сказке, будто я, идучи под Смоленск, с вором ссылался, и тем меня позорят; как даст бог, увижу на Московском государстве государя нашего Владислава Жигимонтовича, то я ему во всем бесчестье стану на них бить челом и теперь вам, сенаторам, бью челом, чтоб вы мое челобитье до королевского величества донесли».
Паны обещали, но требовали по-прежнему, чтоб исполнен был указ боярский относительно Смоленска, послы по-прежнему отговаривались тем, что нет у них приказа от патриарха; паны возражали, что патриарх особа духовная в земские дела не вмешивается; послы отвечали: «Изначала у нас в Русском царстве при прежних великих государях так велось: если великие государственные или земские дела начнутся, то великие государи наши призывали к себе на собор патриархов, митрополитов и архиепископов и с ними о всяких делах советовались, без их совета ничего не приговаривали, и почитают государи наши патриархов великою честию, встречают их и провожают и место им сделано с государями рядом; так у нас честны патриархи, а до них были митрополиты; теперь мы стали безгосударны, и патриарх у нас человек начальный, без патриарха теперь о таком великом деле советовать непригоже. Когда мы на Москве были, то без патриархова ведома никакого дела бояре не делывали, обо всем с ним советовались, и отпускал нас патриарх вместе с боярами, о том гетману Станиславу Станиславичу известно, да и в верющих грамотах, и в наказе, и во всяких делах в начале писан у нас патриарх, и потому нам теперь без патриарховых грамот по одним боярским нельзя делать. Как патриарховы грамоты без боярских, так боярские без патриарховых не годятся; надобно теперь делать по общему совету всех людей; не одним боярам, всем государь надобен, и дело нынешнее общее всех людей, такого у нас дела на Москве не бывало. Да, пожалуйте, скажите, паны радные, что отвечали смольняне на боярскую грамоту?»
«Смольняне закоснели в своем упорстве, – отвечали паны, – они боярских грамот не слушают, просят, чтоб им позволено было видеться с вами, и говорят, что сделают так, как вы им велите, следовательно, от вас одних зависит все». Послы отвечали: «Сами вы, паны, можете рассудить, как нас смольнянам послушать, если они боярских грамот не послушали. Ясно теперь видно, что в Москве сделано не как следует: если б писали патриарх, бояре и все люди Московского государства по общему совету, а не одни бояре, то смольнянам и отговариваться было бы нельзя. А мы теперь сами не знаем, как делать? Осталась нас здесь одна половина, а другая отпущена в Москву, начальный с нами человек митрополит, тот без патриарховой грамоты не только что делать, и говорить не хочет, а нам без него ничего нельзя сделать». Паны отпустили послов и сказали, чтоб завтра, 28 числа, они приезжали вместе с Филаретом на последний съезд. Но на этом съезде Филарет сказал панам: «Вчерашние ваши речи я от князя Василья Васильевича слышал: он говорил вам то самое, что и я бы сказал; я, митрополит, без патриарховой грамоты на такое дело дерзнуть не смею, чтоб приказать смольнянам целовать крест королю». Голицын прибавил: «А нам без митрополита такого великого дела делать нельзя». Паны отпустили послов с сердцем; когда они выходили из комнаты, то папы кричали: «Это не послы, это воры!» Вслед за этим приехал к панам Иван Бестужев с какими-то речами от смольнян, но паны не стали его слушать и выгнали вон. Когда он был на дворе, то Сапега закричал ему в окно: «Вы государевой воли не исполняете, грамот боярских не слушаете: смотрите, что с вами будет!» Бестужев оборотился и сказал: «Все мы в божией воле, что ему угодно, то и будет; бьем мы челом королю о том, что все люди Московского государства приговорили и излюбили: нас бы королевское величество тем пожаловал, а с Москвою розниться не хотим».
Между тем Захар Ляпунов и Кирилла Созонов продолжали наговаривать панам, что во всем виноваты главные послы, которые дворянам ничего не объявляют. Паны призвали к себе дворян и сказали им: «Нам известно, что послы с вами ни о чем не советуются и даже скрывают от вас боярские грамоты». Дворяне отвечали: «Это какой-нибудь бездельник, вор вам сказывал, который хочет ссору видеть между вами и послами; поставьте его с нами с очей на очи. Боярскую грамоту послы нам читали, и мы им сказали, что исполнить ее нельзя, писана она без патриарха и без совета всей земли».
Около месяца после того послов не звали на съезд. Голицын придумал средство к сделке с королем: уговорить смольнян впустить к себе в город небольшой отряд польского войска, с тем чтоб король не требовал от них присяги на свое имя и немедленно снял бы осаду. Дано было знать об этом панам, и 27 января 1611 года назначен был съезд. Голицын предложил панам впустить в Смоленск человек 50 или 60 поляков; паны отвечали: «Этим вы только бесчестите короля; стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустят 50 человек!» Послы отвечали, что больше 100 человек впустить они не согласятся, и тем съезд кончился. Между тем еще 23 января приехал под Смоленск Иван Никитич Салтыков с новыми боярскими грамотами к смольнянам и послам, подтверждавшими прежние. Смольняне отвечали, что если вперед пришлют к ним с такими воровскими грамотами, то они велят застрелить посланного: есть при короле послы от всего Московского государства, через них и должно с ним говорить. 29 января сообщена была новая грамота послам, а 30 они позваны были на съезд к панам, у которых нашли и Салтыкова. Послы объявили, что и на новой грамоте нет подписи патриарховой и потому им остается одно, продолжать дело о впуске в Смоленск королевских людей, причем они надеются, что король по обещанию своему не велит смольнянам присягать на свое имя. Поляки закричали, что это клевета, что никогда не было и речи о том, чтоб оставить присягу на королевское имя. «Вы сами на последнем съезде нам объявили, – отвечали послы, – что король свое крестное целование оставил, а велел только говорить о людях, сколько их впустить в город, и мы за то тогда же благодарили короля». «Клевета! Клевета!» – продолжали кричать паны. «Если вы увидали в нас неправду, – сказал Филарет, – то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место велеть выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело – что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своих слов отпираться, то чему вперед верить? И нам вперед ничего нельзя уже делать, если в нас неправда объявилась». Филарету отвечали не паны, а Салтыков: «Вы, послы, – закричал он, – должны верить панам, их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже, вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю». Послы отвечали ему, чтоб он вспомнил, с кем говорит, что ему не след вмешиваться в рассуждения послов, выбранных всем государством, и оскорблять их непригожими словами. Обратясь к панам, Филарет сказал: «Если вам, паны, есть до нас какое дело, то говорите с нами вы, а не позволяйте вмешиваться в разговор посторонним людям, с которыми мы слов терять не хотим». Паны велели Салтыкову замолчать и спросили послов: «Хотите ли вы наконец делать по боярской грамоте?» Филарет отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник святейший патриарх, и, кого он свяжет словом, того не только царь, сам бог не разрешит; и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать, а вы бы на меня в том не досадовали: обещаюсь вам богом, что хотя мне и смерть принять, а без патриаршей грамоты такого великого дела не делывать». «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же», – закричали паны и отпустили послов.
1 февраля послы опять были позваны к панам: прежний вопрос, прежний ответ, прежняя угроза: «Собирайтесь ехать в Вильну». «Нам не наказано ехать в Вильну», – говорили послы. «Бояре велят вам туда ехать», – кричали паны. Филарет сказал на это: «Если королевское величество велит нас везти в Литву и в Польшу неволею, в том его государская воля; а нам никак нельзя ехать, не на чем и не с чем: что было, то все проели, да и товарищи наши отпущены в Москву, и нам делать нечего». 7 февраля опять позвали послов и объявили им, что король, милосердуя о смольнянах, жалует их, позволяет присягнуть одному королевичу; но, чтоб не оскорбить и королевской чести, надобно впустить в Смоленск по крайней мере 700 человек; если же послать 100 человек, то Шеин велит их или в тюрьмы посажать, или побить. Послы отвечали, что больше двухсот человек впустить они не согласны. На другой день послам было объявлено, чтоб они вошли в переговоры с смольнянами о введении в их город королевских людей без определения числа. Послы едва могли уговорить их впустить 200 человек, ибо смольняне понимали хорошо, что это первый шаг к овладению их городом, и потому поставили непременным условием, что прежде, чем будут введены поляки в Смоленск, король отступит со всем своим войском за границу и отряд, который войдет в город, не будет иметь здесь никакой власти и будет вести себя чинно. Но в совете королевском написаны были другого рода условия: 1) страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим – у начальника польского отряда; 2) король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать; 3) когда смольняне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения; 4) смольняне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством; 5) смольняне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные их долгим сопротивлением. Но понятно, что смольняне не могли принять этих условий, которые обнаруживали слишком ясно королевские замыслы; они требовали, чтоб воротные ключи были у одного смоленского воеводы, чтобы Смоленск и весь Смоленский уезд были по-прежнему к Московскому государству, чтоб, как скоро они поцелуют крест Владиславу, король отступил от их города, очистил весь уезд, и потом, когда он пойдет в Литву со всем войском, они впустят к себе его отряд сполна; смольняне отказались также платить за убытки, отговариваясь своею бедностию и обещая только поднести дары королю.
Услыхав эти требования, поляки решились употребить средство, которое бы заставило послов быть уступчивее. 26 марта Филарет и Голицын с товарищами были позваны на переговоры; так как наступила оттепель и лед на Днепре был худ, то они должны были идти пешком. Паны объявили им, чтоб они без отговорок ехали в Вильну, объявили, что их уже не отпустят в прежний стан, но что они должны остаться на этой стороне реки. Послы просили позволить им по крайней мере зайти в прежний стан, взять там необходимые вещи, но и в том им было отказано. Как скоро они вышли из собрания, то их окружили ратные люди с заряженными ружьями и отвели в назначенное помещение: митрополиту досталась одна изба, князю Голицыну, Мезецкому и Томиле Луговскому – другая; на дворе и кругом двора расставили стражу, и вход к послам запрещен был для дворян посольских. Так провели послы Светлое воскресенье; к этому дню король прислал им: стан говядины, тушу баранью старую, двух барашков, одного козленка, четырех зайцев, одного тетерева, четырех поросят, четырех гусей и семь куриц – все это послы разделили с своими дворянами. Переговоры о Смоленске возобновились. Паны предложили прежнее условие, исключивши только статью о вознаграждении за военные убытки; послы также уступили, обещались уговорить смольнян впустить польский отряд весь в город прежде Сигизмундова отступления дня за два или за три, если король назначит день отступления и напишет его в договорной записи. Но тут пришла весть о разорении московском.