– Галстуки, кажется, – неуверенно проговорил Игорь.
– А наш – что? Брезентовую робу и кирзовые сапоги?
– Себя, – буркнул Максим, выбираясь из кресла. – Садитесь.
– Спасибо, – кивнул Кочергин и сел. – Значит, прецедент есть. Будем иметь в виду. И все на этом, давайте-ка по домам!
Дверь за близнецами закрывалась, когда Кочергин крикнул:
– Завтра без опозданий.
– Как можно… – донеслось до него.
4
Никитины шли по двору Управления. Спорили. Это было понятно по отчаянной жестикуляции Максима и по тому, как Игорь, не соглашаясь, качал головой. Загорелые, подтянутые.
Близнецы Кочергину нравились. Циников он повидал довольно, а эти парни были романтиками. Потому что только романтики соглашаются на работу с минимумом свободного времени и зарплатой… Что зарплата? Смех один. Интересно даже, насколько их хватит?
Кочергин отошел от окна. Снял трубку телефона.
– Михаил Митрофанович, ну нельзя же так! – возмутился Путилин. – Часа не прошло, а вы уже дергаете.
– Ничего, скоро отдохнете от меня.
– Зря вы так!
– Хорошо, зря. Но что-нибудь наверняка сделали.
– Что успел.
– И что успели?
– Позвонил. Навел справки. Коллеги интересуются: художники не нужны? Этих среди душевнобольных хватает. А вот с ваятелями плоховато. Есть один – лягушек из грязи лепит. Только этим и занимается с утра до вечера. Видно, грязь у них в дурдоме непролазная. Обещали пошерстить архивы: может, был такой, да выпустили. А у вас есть что-нибудь?
– Сейчас поеду к сторожам.
– Почему не Максим? Гнилой либерализм разводите, товарищ. Пора им из жеребцов скаковых в ломовых битюгов превращаться. Тем более что они и сами, по-моему, не против.
– Может быть.
– За что люблю вас, Михаил Митрофанович, так это за красноречие. Не возражаете, провожу вас немного?
– Не возражаю. Буду выходить – позвоню.
Путилин отключился, а Кочергин достал из кармана мобильник, нашел в «памяти» нужный номер и активировал его.
– Балашов? Петя? Здравствуй, это Кочергин… Нужна твоя помощь… Не прибедняйся… А сегодня?.. Ну, если собрание, да еще учредительное… Хорошо, увидимся завтра. В одиннадцать…
Следователь одевал пальто, и тут заверещал телефон на столе.
– Михаил Митрофанович, ты? – Приходько говорил быстро, уверенно, с радостным облегчением. Так бывает, когда человек, до того колебавшийся, медливший, вдруг отбрасывает сомнения, остановившись на решении, от которого он теперь уже не отступит. – Я к тебе Черникова направил. Передай ему все, что у тебя есть на Поликарпова.
– Под расписку, Николай Иванович.
На другом конце провода раздался смешок.
– Страхуешься? Может, и служебную записку пишешь? С «особым мнением». Только не поздновато ли? Я уж думал, ты теперь только с собесом переписываешься. Ну, пиши…
Гудки.
Кочергин снял пальто. Открыл сейф. Достал из него и бросил на стол папку. Сел и стал ждать.
В дверь постучали.
– Михаил Митрофанович, а вот и я.
Черников улыбался. Он всегда улыбался – масляно, ласково, и от этой улыбки Кочергина чуть не стошнило.
* * *
Бульвар был полон людей. Над головами колыхались флаги и транспаранты. Путилин и Кочергин задержались около девушки, которая, высунув от усердия язык, выводила алые буквы на расстеленном на траве полотнище. Вот она прервала свое занятие, задумалась.
– «Долой» – «гной», – подсказал рифму Путилин.
Девушка макнула кисточку в банку.
Они пошли дальше. Под ногами шуршали листья.
– Вы когда-нибудь писали стихи? – спросил Путилин.
– Нет.
– А я писал. В юности. Уверен был, что есть во мне искра Божия. Но поэт из меня не получился.
Вдалеке невнятно зарокотал мегафон. Толпа, запрудившая бульвар, пришла в движение и выплеснулась на мостовые. Кочергин и Путилин свернули на боковую аллею.
– А все почему? Потому что не творил я – конструировал. Никаких тебе полетов во сне и наяву. Складывал слова, прижимал букву к букве, издевался над грамматикой и фонетикой. И был счастлив. Потому что был всесилен! Но и власть может прискучить. Если она лишь над словом. Не над людьми. А люди вирши мои не читали. И мной, соответственно, не восторгались. Обидно было ужасно, но они были правы. Это я потом, когда поостыл, понял. Паршивые стихи и скудные мысли – чем восхищаться? А когда понял, с сочинительством завязал тут же. Чтобы не позориться.
Путилин прищурился:
– Никогда не понимал поэтов, воспевающих осень, ее томление, увядание природы. В моем сознании осень ассоциируется со старостью, с беззубой дряхлостью, у которой впереди только смерть и тлен. Смешно?
– Нет.
– Знаете, Михаил Митрофанович, выбила меня из колеи эта кукла. Вон как заговорил… Хотя не в кукле дело – в человеке, ее подвесившем. Если бы он был сумасшедшим, все было бы просто, но помяните мое слово – он нормален.
Кочергин взглянул на судмедэксперта. Они много лет работали бок о бок, но таким Велизария Валентиновича Путилина следователь видел впервые. Бородка «клинышком», зачесанные со лба волосы, очки в тонкой золотой оправе – все это осталось, но изменилось лицо – оно было как у обиженного ребенка. Должно быть, таким оно было у маленького Велика, когда он тыкался, зареванный, в материнские колени или бежал за советом к отцу. Родители Путилина, известные в городе врачи, люди настолько передовые и независимые, что, не побоявшись насмешек, наградили единственного ребенка редким и вычурным именем Велизарий, погибли в автомобильной катастрофе в год двадцатилетия сына. Тогда-то студент медицинского института Велизарий Путилин и выбрал специализацию – патологоанатомию, и в конце концов стал судмедэкспертом в родном городе. А вот почему не остался в столице – ведь приглашали, почему не пошел в науку – была возможность, сам как-то обмолвился, и почему пребывал в положении холостяка, – этого Кочергин не знал. И не пытался выяснить, каждый имеет право на личные и неприкосновенные тайны.