
Дело о двенадцати свидетелях

Сергей Диковинный
Дело о двенадцати свидетелях
ПРОЛОГ. Тот, кто не поверил

За тридцать лет до этого в Тихогорске работал следователь городской прокуратуры Аркадий Ильич Веретенников.
Он был молодой. Двадцать восемь. Только из института. Только что женился. Снимал квартиру на Заводской, ходил на работу пешком, читал по вечерам, писал в стол заметки о необъяснимом. У него была одна странность: он видел. Не так, как видят экстрасенсы. А так, как видят люди, которые долго смотрят: он замечал несоответствия.
Женщина выходит из подъезда в семь утра — и от неё не пахнет утренней сонностью, а пахнет мокрым песком. Мужчина стоит на остановке — а тень у него падает не туда. Дом на углу стоит сорок лет — а по документам его снесли в шестидесятом. Таких мелочей он собирал сотни. Он начал их записывать. Он начал их складывать. Он написал первый рапорт в пятьдесят девятом году.
Его попросили уточнить.
Он уточнил.
Его попросили не выдумывать.
Он сказал, что не выдумывает.
Его перевели в архив.
Он написал статью в областную газету.
Статью не напечатали.
Он написал книгу.
Книгу не издали.
Он написал ещё одну.
Её тоже не издали.
Он стал собирать доказательства. Домовые, русалки, лешие, зеркала, тиражи, мельницы. Он ездил по области. Он снимал на плёнку. Он снимал на кассеты. Он собирал показания. Он написал двенадцать рапортов за тридцать лет.
Ни один не дошёл.
Ни один не был прочитан.
В девяносто третьем году — в тот самый год, когда в Тихогорске произошёл случай на Заводской, 7 — его уволили окончательно. По сокращению штатов. Он вышел из здания прокуратуры на улицу с картонной коробкой. В коробке были: три ручки, две папки, одна фотография жены, один бутерброд и особая тетрадь. В тетради — все его рапорты. Все его наблюдения. Все его доказательства. Он держал эту тетрадь в руках и думал: «Значит, их нет».
Он очень долго думал эту мысль.
Тридцать лет.
А потом перестал.
Глава 1. Четыре кражи, невозможные

В понедельник Орлов пришёл на работу раньше всех.
Он всегда приходил раньше всех. Это была его привычка: прийти, выпить чаю, посмотреть в окно, разложить бумаги по столу, поставить чашку на нужное место. Он любил начинать день с порядка.
В это утро порядок начал ломаться.
Первый звонок был из аптеки «Травы и коренья» на Почтовой, 4. Аптекой владела ведьма Марьяна Игнатьевна, женщина шестидесяти лет, со значком «Провизор с 1985 года». Она позвонила в семь. Она сказала ровно:
— У меня перепутались травы.
— Какие травы?
— Все. Все банки на всех полках стоят на других местах. Ничего не пропало. Но я не могу работать. У меня двенадцать лет система. Двенадцать лет всё стояло вот так. Сегодня — иначе.
— Когда это случилось?
— Сегодня ночью.
— Как вы узнали?
— По запаху, — сказала Марьяна Игнатьевна. — Запах с утра другой. Дверь заперта. Окно заперто. Сигнализация не сработала. Никого не было.
Орлов записал адрес. Положил трубку.
Второй звонок был из нотариата дракона Аристарха Гекторовича Крылова. Дракон звонил сам. Он говорил ровно, спокойно, в его голосе не было паники, но было что-то новое — то, что Орлов у драконов слышал редко. Недоумение.
— Александр Иванович.
— Да.
— У меня сгорел один лист.
— Что за лист?
— Завещание. Одно. Вчера подписанное. Клиент — господин Лебедев, возраст — девяносто один год. Я лично поставил подпись. Сегодня утром — лист сгорел. В сейфе. Сейф заперт. Дверь кабинета заперта. Сейф не тронут. Огонь был изнутри.
— Изнутри?
— С обратной стороны листа. Я это вижу. Прогорело аккуратно. По контуру текста. Не снаружи.
Пауза.
— Ещё что-нибудь?
— Ещё одна мелочь. — Дракон помолчал. — У меня в кабинете висит портрет основателя. Это моя привычка. Портрет висел сорок лет. Сегодня он висит криво. Я не переставлял.
— Едем, — сказал Орлов.
Третий звонок был из пункта донорства вампира Виталия Генриховича Кровельщикова на Сакко, 11. Виталий Генрихович говорил тихо, вежливо, как всегда, но говорил нервно:
— У меня аннулировалась карта.
— Какая?
— Донора. Одна. Номер двадцать три. Я вёл её с две тысячи второго. Сегодня утром — карта пуста. Все записи исчезли. Листы — чистые. Подпись моя — стоит. Данные — исчезли. Прибор не использовался. Я это проверяю каждое утро.
— Дверь?
— Заперта. Окно заперто. Сигнализация не сработала.
— Ещё что?
— Ещё — зеркало. У меня на входа висело маленькое зеркало. Для проверки. Теперь в нём я не отражаюсь. — Пауза. — Я вампир. Я всегда отражался. Теперь нет.
— Понял, — сказал Орлов.
Четвёртый звонок был из лесхоза лешего Тимофея Григорьевича Дубровина — не путать с котом. Леший звонил по факсу. Он всегда звонил по факсу, потому что телефон у него не работал. Факс лежал на столе Орлова: один абзац, набранный на печатной машинке.
«Пропал апрель. Прошлый год — весна. Доступ к годовому плану утрачен. Не знаю, кто. Не знаю, зачем. Остальное всё на месте. Т. Г. Дубровин.»
Орлов прочитал это три раза.
Он поднял глаза.
Муромцев лежал на диване. Дроздов смотрел в телефон. Кулибин паял. Синичкина что-то писала. Дракон ещё не пришёл. Громобоев стоял в дверях.
Громобоев молчал.
Это было странно. Полковник всегда отпускал одно из своих «это баловство» или «показуха», или «всё это ерунда». Сегодня он молчал. Не потому что не хотел говорить. Потому что слушал.
Орлов это заметил.
Он ничего не сказал.
— Четыре кражи, — сказал он. — Три — этой ночью. Одна — сегодня. Все — «невозможные». Ничего не пропало. Всё изменилось.
— Это одно дело, — сказал дракон, входя в кабинет. — Не четыре.
— Почему?
— Потому что все четыре сделаны одной рукой. — Дракон сел. — Я читал заявку вашему Громобоеву. В ней было слово. Полковник это слово заметил. Я — тоже.
— Какое слово?
Дракон посмотрел на Громобоева.
Громобоев не пошевелился.
— «Свидетели», — сказал дракон. — Каждая кража имеет свидетеля. У каждой — один. Один человек, который видел. Не как участник — как наблюдатель. У Марьяны Игнатьевны — её племянник. У меня — мой секретарь. У Виталия Генриховича — медсестра. У лешего — сын. Все четыре свидетеля — вызваны в отдел. Все четыре — сегодня. К двенадцати.
Орлов посмотрел на часы.
Было десять сорок пять.
— Все четыре, — сказал он.
— Все четыре, — подтвердил дракон. — Он их зовёт к нам. Это не кража. Это приглашение.
Пауза.
— Кому?
— Нам, — сказал дракон.
Тимофей в этот момент сидел на подоконнике. Он не смотрел в окно. Он не смотрел на Орлова. Он смотрел на папку в руке Громобоева.
Тонкая. Потрёпанная. С тесёмками.
Он смотрел долго.
Глава 2. Двенадцать свидетелей

Первым пришёл племянник Марьяны Игнатьевны. Его звали Антон. Двадцать два года. Студент. Худой и какой-то ломкий, как будто его сложили чуть неправильно. Он вошёл боком, сел на крайний стул, положил руки на колени и стал ждать, будто его вызвали в деканат.
Синичкина с ним говорила. Она с ним говорила очень мягко — как всегда в последние недели, с тем самым «новым пучком» в голосе.
— Антон, расскажите, как вы узнали, что что-то не так.
— По тёте. Тётя утром вошла и села. Она всегда что-то делает. Она не сидит. Она села.
— Как вы узнали, что травы перепутались?
— Я зашёл в подсобку. Там был свет. Не на потолке. И не лампой. Просто свет. Тёплый. Как у бабушки в деревне. Он был как будто кто-то стоял. Я замер. Я не испугался. Я замер. Свет погас. Я остался один.
— Вы видели кого-нибудь?
— Нет. Просто свет.
— Что потом?
— Потом я посмотрел на полки. Полки стояли иначе. Там, где стоял подорожник, стояла ромашка. Там, где стояла ромашка, стоял пустырник. Всё сдвинулось на одну. На одну полку вправо.
Синичкина записала.
Вторым пришёл секретарь дракона — Игорь Петрович Ланской. Пятидесяти лет. Лысый. В галстуке. Он говорил, как говорят люди, которые очень давно работают в правильных местах: гладко, ровно, чуть изнутри.
— Я пришёл в девять. Сейф был закрыт. Я открыл сейф — по протоколу, в присутствии господина Крылова. Мы увидели лист. Лист лежал не в папке. Лист лежал отдельно. Он был сгоревшим. Только не по краям. По середине.
— Как это — по середине?
— Сгорела одна фраза. — Игорь Петрович сказал это ровно. — Фраза: «Всё моё движимое и недвижимое имущество я завещаю в пользу города Тихогорска».
— Вы её читали?
— Я её знаю. Я её печатал. Я эту фразу печатал в этом нотариате одиннадцать раз. Каждый раз: «в пользу города Тихогорска». Господин Крылов любит город.
— А кто её читал?
— Никто. Лист был закрыт в сейфе с момента подписания.
— А портрет?
— Портрет я заметил сразу. Он висит криво. На два градуса. Я проверял по уровню.
Третьей пришла медсестра пункта донорства. Её звали Валентина Сергеевна. Сорок два года. Полная, спокойная, глаза тёплые, руки — с привычкой складывать их на животе.
— У меня карты в шкафу. Все в порядке. Номер двадцать три — всегда вторая сверху. Утром открываю — вторая сверху пустая. Совсем. Ни записи, ни штампа. Даже обложка другая.
— Что, простите, «другая»?
— Обложка. — Валентина Сергеевна помолчала. — Была голубая. Стала другая. Голубая, но другая. Как будто её кто-то переставил в другую голубизну. Я понимаю, как это звучит. Но это так.
Синичкина записала. Дроздов повёл бровью.
— А зеркало?
— Зеркало в прихожей. Оно у нас висит у входа, на проверку. В нём Виталий Генрихович всегда отражался. Он — вампир. Он умеет отражаться, если зеркало ему своё. Это не зеркало, это свойство. Утром — не отразился.
— Как вы это узнали?
— Я ему об этом сказала. Он подошёл. Он посмотрел. Он не увидел себя. Он мне сказал: «Валентина Сергеевна, я в нём не отражаюсь». И он не испугался. Он сказал это, как говорят «на улице дождь».
Четвёртым пришёл сын лешего — Дубровин-младший, которого все звали просто Дуб. Двадцать шесть лет. Здоровый, румяный, ходил вразвалку. Сел так, что стул под ним треснул.
— Апрель, — сказал он ровно. — Пропал.
— В каком смысле?
— В прямом. Годовой план. В папке. Все месяцы на месте. Один месяц — не тот. Вместо апреля — второй март.
— Как это?
— Я не знаю как. — Дуб пожал плечами. — Просто не тот. Приписки — наши. Подписи — наши. Апрель — чужой.
— А свидетели?
— Я был в конторе. Я пришёл утром. Всё на месте. Я открыл папку. Я увидел. Я закрыл папку. Я сказал отцу. Отец сказал: «звони». Я позвонил.
— Ты видел что-нибудь ещё?
— Видел. — Дуб помолчал. — Я видел тень. На стене конторы. Тень не от папы, не от меня, не от шкафа. Тень стояла, как будто читала папку. Потом пропала.
Синичкина закрыла блокнот.
Четыре свидетеля.
Четыре показания.
Четыре оговорки.
Орлов собрал все четыре протокола в одну папку. Он посмотрел на папку.
Потом сказал:
— Свидетелей было не четыре.
— Сколько? — спросил Дроздов.
— Двенадцать. — Орлов поднял глаза. — Четыре — по одной на объект. Плюс четыре — вспомогательных. Плюс четыре — те, о которых никто не сказал вслух.
— Какие четыре?
— Те, что были в той же комнате. Те, что видели свет, но не сказали. Племянник видел свет. Секретарь слышал шаги. Медсестра видела, как зеркало дрогнуло. Дуб — как тень шевельнулась. Никто из них не сказал эти четыре детали первыми. Они их сказали в конце. По отдельности. Эти четыре детали складываются.
Он изложил листки на столе. Один за другим.
На каждом было по одной строчке:
«Свет».«Шаги».«Дрожь».«Шевеление».
Орлов сложил их вместе — и они совпали. Одна и та же фигура.
Он посмотрел на дракона.
— Аристарх Гекторович.
— Да.
— Что это за фигура?
Дракон помолчал.
Он снял пенсне. Протёр. Надел.
И сказал:
— Это обычный человек. В плаще. С портфелем. Ходит тихо. Видит всё. Ничего не берёт. Только сдвигает.
— Профессия?
— Следователь, — сказал дракон.
Громобоев в дверях — впервые за всю главу — сделал движение. Медленное. Как человек, который поправил папку под рукой.
Никто этого не заметил.
Кроме кота.
Глава 3. Особый метод

К вечеру Орлов знал о преступнике почти всё.
Он не знал имя. Не знал адрес. Не знал лицо. Но он знал метод. Он собирал этот метод по крупицам — из четырёх протоколов, из четырёх оговорок, из четырёх мелочей, которые никто, кроме следователя, не сложил бы.
Метод был его методом.
Он сам работал так двадцать лет. Собирал, сопоставлял, строил картину из мелочей, не верил в главное, верил в детали. Он сам учил этому Муромцева. Он сам это повторял Синичкиной. Он сам писал это в рапортах Громобоеву. Это был его почерк. И теперь этот почерк был в преступлении.
Он поднял старые дела отдела. Все двенадцать. Он нашёл совпадение.
Все двенадцать дел — каждое — имели одну и ту же мелочь. Небольшую. Не бросающуюся в глаза. В каждом из двенадцати дел был один следовательский рапорт, поданный не отделом. Поданный со стороны. Из обычного отдела. Изобычной прокуратуры. С 1959 года по 1993.
Он отнёс эти рапорты Громобоеву.
Громобоев сидел за своим столом. Форма была, как всегда, тесна в плечах. Лоб был влажный. Лицо — красноватое.
Он посмотрел на рапорты. Он их не открыл.
Он сказал ровно одно:
— Положите. На угол.
Орлов положил.
— Я их видел, — сказал Громобоев.
— Когда?
— Когда вы пришли на первое дело. Про русалку. Я их уже видел. Тогда.
Пауза.
— И что?
— И ждал, — сказал Громобоев.
— Кого ждали?
— Вас, — сказал Громобоев просто.
Он открыл ящик стола. Вынул папку. Тонкую. Потрёпанную. С тесёмками. Ту самую.
Он положил её на стол.
— Тут всё, — сказал он. — Все двенадцать рапортов. Все разборки. Все увольнения. Всё. Я собирал это тридцать лет. По крупицам. Из чужих отделов. Из чужих архивов. Я знал: однажды придёт. Я знал, что он вернётся.
— Вы знали, кто это.
— Знал.
— И не сказали.
— Не сказал, — сказал Громобоев спокойно. — Потому что, пока я бы его взял сам, он бы не сдался. А когда бы взял ты — сдался бы.
Орлов молчал.
Громобоев тоже молчал.
Потом сказал:
— Ты только не думай, что я его жалею. Я его не жалею. Я его понимаю. Это разные вещи.
Орлов взял папку и открыл её.
Первый лист — рапорт от пятого февраля 1959 года. Подпись: «А. И. Веретенников, следователь прокуратуры г. Тихогорска».
Орлов прочитал.
Это был рапорт о домовом на Пожарной, 11. В нём было всё: дом, окна, свет, человек в ватнике, который «в семь вечера сидит на крыльце с керосиновой лампой». Рапорт был точный. Он был сухой. Он был написан тем же языком, каким Орлов писал свои.
Он пролистал дальше.
Второй рапорт — про русалку у реки, 1964 год. Третий — про ферму на объездной, 1968. Четвёртый — про мельницу, 1974. Пятый — про швейную артель, 1979. Шестой — про аптеку, 1984. Седьмой — про нотариат, 1987. Восьмой — про пункт донорства, 1990. Девятый — про лесхоз, 1991. Десятый — про типографию, 1993. Одиннадцатый — про трамвайное депо, 1993. Двенадцатый — без даты.
Одиннадцать совпадений.
Один пропуск.
Орлов посмотрел на последний.
Он был короткий. Один абзац. Рукописный, чёрной ручкой, тем же почерком.
«Рапорт о необъяснимом. Меня уволили. Меня никто не услышал. Я больше не буду писать рапорты. Я буду сдвигать.»
Орлов отложил папку.
Он поднял глаза.
— Он не крал, — сказал он. — Он сдвигал. Он сдвинул травы. Он сдвинул лист. Он сдвинул карту. Он сдвинул месяц. Он снял отражение у вампира. Он криво повесил портрет. Всё это — одна рука. Одна обида. Ничего не украдено. Всё отодвинуто.
— Зачем?
— Чтобы нас заметили, — сказал Орлов. — Он просит встречи. Он говорит с нами единственным способом, который знает. Через детали. Как следователь — следователю.
— И что теперь? — спросил дракон.
— Теперь мы идём на встречу, — сказал Орлов. — Он её назначил. С самого начала. Мы только не поняли.
Он встал. Он взял папку. Он пошёл к двери.
У двери остановился.
Он обернулся к Громобоеву.
— Полковник.
— Да.
— Спасибо.
Громобоев ничего не сказал. Он посмотрел на Орлова. Долго. Спокойно.
Потом сказал:
— Возьми Синичкину.
— Зачем?
— Затем, что у тебя рука тяжёлая, а у неё — лёгкая. Тебе — говорить. Ей — слушать. Вместе у вас — обе руки.
Орлов кивнул.
Глава 4. Комната без окон

Адрес нашёлся в архивном листе.
Веретенников жил на Заводской, 42 — в старом доме, довоенной постройки, на четвёртом этаже. Квартира была его. Он получил её в восемьдесят седьмом, когда работал в прокуратуре. С тех пор не менял. Он жил один.
Орлов приехал с Синичкиной.
Было восемь вечера. Шёл дождь. Дом стоял тёмный. Только в одном окне на четвёртом этаже горел свет — жёлтый, ровный, спокойный.
Они поднялись.
Дверь была не заперта, и Орлов толкнул её. Она открылась.
Внутри было чисто. Не богато. Не бедно. Чисто. Одна комната. Комната была обставлена так, как обставляют кабинеты, а не жильё. Стол. Лампа. Стул. Полка. На полке — книги. Одиннадцать папок. Такие же папки. Тонкие. Потрёпанные. С тесёмками.
На столе — раскрытая тетрадь. Чёрная ручка. Чашка чая. Остывшая. Вторая чашка — пустая. Приготовленная.
Он их ждал.
Напротив стола стоял человек.
Ему было шестьдесят девять. Худой. Седой. Прямой, как линейка. В сером пальто — не снятом. В серых брюках. В серых ботинках. У него было лицо человека, который очень долго молчал. Спокойное. Усталое. Почти доброе.
— Садитесь.
Орлов сел.
Синичкина села рядом.
— Чаю?
— Да, — сказал Орлов.
Веретенников налил чай. В две чашки. Одну дал Орлову. Одну — Синичкиной. Свою оставил.
Он сел напротив.
— Вы пришли за мной.
— Да, — сказал Орлов.
— Я вас ждал.
— Я знаю.
— Вы пришли с папкой.
— Да.
— Это моя папка.
— Это его папка, — сказал Орлов. — Полковника.
Веретенников долго смотрел на папку. Он не взял её просто смотрел.
— Он её собирал тридцать лет.
— Да.
— И ни разу не сказал.
— Не сказал.
— Почему?
Орлов помолчал.
— Потому что он знал, что если он сам вас возьмёт — вы не сдадитесь. А если возьму я — сдадитесь.
Веретенников посмотрел на него.
— Значит, вы — Орлов.
— Да.
— Слышал о вас. В девяносто восьмом. Вы тогда работали в четвёртом отделе. Спасли мальчика в подъезде. Это было тогда же, когда я перестал писать рапорты.
— Я помню этот случай, — сказал Орлов.
— Вы помните мальчика. Я помню подъезд. У подъезда было что-то. Не знаю что. Я писал рапорт. Меня спросили: «Где ваши доказательства». У меня были свидетели. Двенадцать. По одному на каждый этаж. Ни один не согласился говорить.
Веретенников сказал:
— А вы знаете, Александр Иванович, сколько у вас свидетелей? По всем делам. За сезон. Наберётся?
— Не знаю, — сказал Орлов.
— Я вам скажу. Двенадцать. Тех, что говорили. Двенадцать. Тех, что молчали. И где-то — третьи двенадцать. Тех, что не поверили. Всё, как у меня. Только у меня никого не было. У вас есть вы.
Синичкина поставила чашку и сказала:
— Аркадий Ильич.
— Да.
— Расскажите, как вы это делали.
Он посмотрел на неё.
— Я не делал ничего особенного. Я заходил. Я видел. Я сдвигал. Я делал то, что делал тридцать лет: замечал несоответствия и доводил их до предела. Я не крал. Я правил. Как редактор.