– Если только совсем чуть-чуть, – дразню его я. Мой взгляд пробегает по лицам других гостей и возвращается к нему. – Вчера мы с вами так расстались, что я подумала, вы на меня сердитесь.
– Мне кажется, мы недостаточно давно знакомы, чтобы сердиться друг на друга.
– Верно, – соглашаюсь я. – Формально мы, по-моему, не знакомы вообще.
– Так давайте это исправим. Друзья зовут меня Ник.
Я верчу это имя в уме, наслаждаясь тем, как звучит неофициальное имя официального лица. Скольким женщинам довелось так его называть? Видеть его с человеческой стороны?
– А мы будем дружить?
– Вроде того. – Взгляд моего партнера становится задумчивым. – Хотя сегодня, кажется, при вас уже есть друг.
Невозможно не расслышать вопроса, завуалированного в этих словах.
– Эдуардо действительно друг. Старый добрый друг семьи. Он мне почти как брат.
Почти, однако не совсем.
– И интересы у него, я полагаю, те же?
Об этом легко забыть, но за золотым фасадом, на который я сейчас смотрю, стоит политик – член нескольких влиятельных сенатских комитетов. Эдуардо прав: Ник Престон мог бы быть для нас ценным союзником.
– Хотите вытащить из меня сразу все секреты? – говорю я.
– Ни в коем случае. Мне тридцать семь лет, и я умею быть терпеливым. Я понимаю: ваши секреты лучше вытаскивать не все сразу, а по одному.
– Я не думала, что вы такой старый! – Забыв об этикете и не обращая внимания на гул любопытной толпы, я осмысливаю этот важный для меня факт: неудивительно, что Николас Престон торопится жениться!
– Тридцать семь лет – разве это старость в наше время?
– По меркам того, кому двадцать два, – да.
Он улыбается.
– Вот и первый ваш секрет.
– Мой возраст – никакой не секрет.
– Пожалуй. И все-таки это кое-что о вас, еще одна частичка мозаики. К тому же у меня такое чувство, будто ваша душа старше вас самой.
Я соглашаюсь.
– Наверное, мало кому удается пережить революцию, сохранив детскую наивность и чистоту.
– Вы правы, война не способствует процветанию этих добродетелей.
– Я слышала, вы воевали в Европе?
Он кивает, его взгляд становится более осторожным.
– Тогда вы знаете.
– Да.
Одно дело – сражаться на чужой земле, видеть вокруг себя смерть и разрушение, а потом вернуться в страну, которая, можно надеяться, никогда не будет доведена до такого безумия. Другое дело, когда весь этот кошмар происходит у тебя дома, когда умирают твои друзья и родные. Это еще тяжелее. И все-таки любая война есть война. От нее страдают все: и местное население, и иностранцы.
– Трудно говорить с человеком, который ничего подобного не пережил. Который не видел того, что видели вы.
Он кивает.
– Как там было? На фронте? Вы служили в авиации?
– Я столкнулся с тем, к чему жизнь меня совершенно не готовила. Поначалу очень боялся взлетать. А потом в первый раз сбил самолет… значит, убил человека… – его голос на секунду прерывается. – Не думал я, что к такому можно привыкнуть. Тем не менее со временем привыкаешь. При каждом взлете ты знаешь, что можешь умереть, но миришься с этой мыслью. Сидишь вечером с кем-то рядом в баре, а завтра этот человек может уже не прийти, и это кажется нормальным. Ну а потом все вдруг заканчивается: ты жив и чудесным образом возвращаешься домой. Все тебя благодарят, называют героем, а ты пытаешься снова найти для себя место в этой жизни. – Наши взгляды встречаются. – Ты ходишь на балы и вечеринки, пьешь шампанское, танцуешь с симпатичными девушками, но часть тебя остается там – среди бомб. Ты думаешь о жизнях, которые мог спасти и не спас, о сыновьях, мужьях и отцах, которые должны были вернуться, но не вернулись. Ты начинаешь спрашивать себя, почему ты выжил, если все те люди – хорошие люди – не выжили, какой в этом смысл и что ты должен сделать, чтобы оплатить свой долг. Подобные мысли гложут тебя, их трудно выкинуть из головы. И трудно найти человека, который поймет.
Есть ли у меня хоть какой-то шанс?
Мне было гораздо проще, когда я могла относиться к нему просто как к плейбою с Палм-Бич, у которого форма преобладает над содержанием, привилегии над ответственностью. Но сейчас я вижу правду: она маячит в его голубых глазах. Он не здесь, а в другом месте и в другом времени, среди образов, которые мучают его и которые невозможно стереть из памяти, среди звуков, от которых он просыпается по ночам в холодном поту.
Я по-прежнему слышу выстрелы в стенах крепости Ла Кабанья, чувствую запах смерти, сырости и тюремной грязи. Меня часто будит рев толпы на стадионе, где людей осуждали на смерть. Во мне навсегда поселилась песня страха с рефреном отчаяния: шум взлетающего самолета, глухой удар тела о землю, визг машины, уносящейся прочь.
– Мне очень жаль, – говорю я, прекрасно понимая, как мало утешения в моих словах.
– Я знаю.
Повисшая пауза заставляет меня почувствовать неловкость. Сейчас мне кажется, что он действительно открыл один из моих секретов – добрался до той боли, которая прячется под моей брильянтовой улыбкой.
– Они перестали на нас смотреть, – говорю я, стараясь заполнить тишину чем-нибудь нейтральным, безопасным.
– Кто?
– Другие гости.
На его лице появляется уже знакомая мне улыбка.
– Я и не заметил.
Музыка перестает играть, он замирает.
А мне не хочется останавливаться, не хочется отстраняться от него – это кажется противоестественным.
– Спасибо за танец, – говорит Ник.
После того, какими сокровенными воспоминаниями он со мной поделился, его тон кажется очень формальным. Маска снова надета.
Интересно, какую сторону себя он показывает своей невесте? Кого она знает и любит? Человека с тенями прошлого в глазах или уравновешенного джентльмена, стоящего сейчас передо мной?
Кто-то слегка прикасается к моему локтю. Оборачиваться мне не нужно: я знаю, что рядом со мной стоит Эдуардо. Выражение лица Ника это подтверждает. Он наклоняет голову, они с Эдуардо молча обмениваются взглядами поверх моей макушки. Я вижу их вместе и с поразительной ясностью ощущаю, что один из них еще мальчишка, а другой – мужчина.