[Пауза.]
Вот молодец, хороший мальчик. Научились все-таки для дамы спичку зажигать.
Я-то сама еще долго сообразить не могла, что вообще происходит. Правда, я и на студии была без году неделя всего, новенькая еще… Сперва думала: ну, не ладится у них, вдохновения нет. Творческие натуры, одно слово. А на самом-то деле у них просто от страха полные штаны… И в голове только одно: куда угодно, только прочь из Берлина. Что ж, их можно понять. Хочешь дать деру, а даже заикнуться не можешь…
Есть такой фильм… «Под мостами» [28], видели? Ну, как они на барже…? Браво, господин ученый. Садитесь, пять. Об этих съемках на студии много разговоров было… Им то и дело переснимать приходилось. По сути, всю работу заново. Стыки не совпадали. Там же всё на фоне Берлина, а в панораме города после каждой бомбежки новые дыры. Берлин, империя торговли! А тут – был торговый дом, и нет его! И другой рядом – был, и нету.
[Смеется. Кашляет.]
Чертов кашель.
Единственная, кто вообще вида не подавал, – это Мария Маар. Та свое дело знала, как круглая отличница. Она, кажется, и правда все еще в окончательную победу… И даже в «Вохеншау» [29] снялась в роли отважной немки, жертвы бомбардировок. Хотя на самом деле ничего подобного… Чистая показуха. После съемок ее, разумеется, на лимузине тут же домой отвезли. Вилла на берегу Грибницзее. И сразу, конечно, горячую ванну приняла. На развалинах-то пылища. Она сама нам рассказывала. С гордостью… У нее даже в мыслях не было, до чего это некрасиво… «Мой вклад в укрепление боевого духа» – так и сказала.
Да нет, не сплетни. Вы вон целыми днями в архивах торчите. Поищите. «Вохеншау» наверняка где-нибудь найдется.
Запись по фильму: Дойче Вохеншау, выпуск № 736
(Октябрь 1944, сюжет 3)
Панорамирование городской улицы со следами бомбардировки. Пафосная музыка.
Диктор (за кадром): В результате трусливых террористических налетов англо-американских воздушных бандитов подверглось разрушению и здание, в котором проживает сегодня известная киноактриса Мария Маар.
Крупным планом плакат: Фронт и тыл едины – борьба до победного конца!
Диктор: Свой собственный дом популярная актриса предоставила под санаторий для раненых солдат-фронтовиков.
Мария Маар и репортер на фоне плаката: «Решимость! Боевой дух! Уверенность в победе!»
Репортер: Госпожа Маар, что вы чувствуете, стоя перед этими руинами?
Мария Маар: Я испытываю ярость. Да, ярость, но и твердость духа! Решимость! Они могут сокрушить наши стены, но наши сердца – никогда!
Репортер: Вам ведь нанесен немалый ущерб. Вас это не огорчает?
Мария Маар: Я всего-навсего киноактриса, но я осознаю свой долг перед нашими героями, сражающимися на передовой. При мысли о них стыдно сетовать на какие-то лишения.
Диктор: Мысли и чувства Марии Маар разделяют миллионы мужчин и женщин во всех концах нашей родины.
Музыка усиливается [30].
Интервью с Тицианой Адам
(29 августа 1986 / Продолжение)
Все они хотели из Берлина смыться. Только хотеть – одно дело, а право иметь – совсем другое. УФА шла тогда по разряду важнейших военно-стратегических предприятий… Что, не знали? Да если кого с утра на рабочем месте не было… Теоретически могли и саботаж припаять… Чушь, конечно… Ну, все это, насчет военно-стратегического производства. В Бабельсберге как-никак фильмы делали, не самоходные орудия. От удачного крупного плана вражеские самолеты с неба не падают.
Вы вообще патриот? В смысле: как американец вы патриот? Ну, чтобы все как полагается: с пением гимна, руку на сердце и все такое?
Вам-то, янки, хорошо. Кто войну выиграл, тому потом не надо…
Да ладно, ладно, рассказываю дальше.
Три раза?.. Или четыре? Точно не помню. Словом, мы уже несколько раз прерывали съемки из-за воздушной тревоги… Все бросали как есть и ползли в бомбоубежище. Где уксусом воняло страшно.
Да, уксусом. В углу две здоровенные такие бутыли стояли, в соломенной оплетке. Потому что раньше этот подвал к столовой относился, вроде склада, ну, они и забыли… Или слишком тяжелые оказались эти бутыли, не знаю… Там до того странно все выглядело, в этом подвале. Да нет, не из-за воздушной тревоги, к ней-то за это время… Человек, он ко всему привыкает, это скотина к скотобою никак не привыкнет. Тут другое: понимаете, актеры всё еще в костюмах… Только представьте себе: сидят друг против дружки, как курицы на насесте, все вперемешку, тут вам и техники в синих комбинезонах, а среди них тут же и эта Маар в своем платье расфуфыренном или Шрамм в мундире с серебряными галунами. Чудно, одним словом.
Вот там, внизу, кто-то однажды и сказал… Может, даже и сам Сервациус, но я не поручусь, не уверена уже. Хотя нет, наверно, это все-таки Сервациус был… «Если сейчас на студию бомба упадет, – так он сказал, – мы на Средиземном море картину доснимем». Прозвучало вроде как шутка, но думал-то он, сдается мне, вполне всерьез. Разумеется, не про Средиземное море. Но по-моему, он уже тогда на Альпы нацелился.
Только вот бомба на студию всё не… Видно, не такой уж важный мы были военно-стратегический объект. Но, может, как раз в тот день там, в бомбоубежище, кого-то и осенило… Очень даже может быть… Что для пожара бомба не требуется.
На студии, да. Не то чтобы все дотла, нет, но снимать было уже невозможно. Это и было причиной, почему мы…
Откуда мне помнить дату? Я вам что, календарь? Сами уж как-нибудь разыщите.
В тот день Вернеру на переосвидетельствование надо было явиться. Это я точно помню. Он, конечно, хорохорился, пытался делать вид, что все это, мол, пустая формальность… Но на самом деле дрейфил сильно. Женщины такое чувствуют. До ужаса дрейфил.
Дневник Вернера Вагенкнехта
(3 ноября 1944)
Сегодня я повстречался с ангелом. В классной комнате, где пахло точно так же, как тогда, в гимназии в Фюрстенвальде. Мелом, пропотевшей одеждой и страхом. Но это было настоящее чудо. Был бы в Лурде, свечку бы поставил.
До этого я больше часа нагишом простоял в очереди в школьном коридоре, созерцая унылые ягодицы впередистоящего. (Унылые? Почему нет? Иногда неправильное словцо – самое точное.) Они построили нас в шеренгу по одному и приказали ждать, сняв с себя все, кроме носок и ботинок. Больше часа. Более чем достаточно времени, чтобы поразмыслить о точности эпитетов. Унылые ягодицы, да, бледные и усталые. Покорные. Ягодицы, давно оставившие надежду хоть когда-нибудь ощутить на себе туго сидящие брюки. Так и представляю медленный проход камеры вдоль нашего строя, без лиц, на уровне пояса, от задницы к заднице. Под «Марш добровольцев» на звуковой дорожке. И никакого текста, все ясно без слов.
Голый живот за голой задницей, ни малейшего смысла в этом нашем построении не было, равно как и в строжайшем приказе ни под каким предлогом из строя не выходить. Рявканье команд исключительно ради рявканья. Переговариваться, правда, нам не запретили, но когда не видишь собеседника в лицо, разговоры быстро умолкают. (Вот и еще одна формулировочка: в Германии созданы все условия, чтобы не смотреть друг другу в глаза.)
Несмотря на принудительный нудизм, мы не мерзли. В коридоре, наоборот, явно перетоплено. Откуда у них столько угля? Все мысли о такой вот ерунде. Через какой-нибудь час тебя, быть может, в солдатики забреют или на трудовую повинность упекут, а ты вон над чем голову ломаешь. К примеру, почему непременно нужно ждать стоя, когда вот же, вдоль всей стенки, лавки имеются? И никто не осмелится даже вопрос такой задать! Достаточно на физиономии этих горлопанов взглянуть, чтобы сразу понять: бесполезно спрашивать. Можно подумать, разреши нам на эти лавки присесть – небо обрушится!
Долдоны, которые там верховодят, все как один щеголяют почти утрированной военной выправкой. Норовят припрятать за ней то ли стариковские немощи, то ли собственное ловкачество, обеспечившее им теплое тыловое местечко. Особенно один усердствовал, старикан-фельдфебель, вот уж для кого привычка орать поистине стала второй натурой. (В качестве персонажа для романа он совершенно непригоден, это не человек, а ходячая карикатура на самого себя.) Когда он, пыжась от сознания собственной важности, – казалось, мундир вот-вот лопнет – надутым индюком прохаживался вдоль нашей голой шеренги, даже по запаху можно было учуять, насколько он упивается своей властью над нами. Над сотней мужчин среднего возраста – и ведь каждый день, надо полагать, ему поставляется новая партия, – над сотней служащих, ремесленников, научных работников, и все мы вынуждены безропотно сносить любые его самодурства. Пугливо опускать глаза, когда он облезлым фанфароном проходит мимо. И я тоже. Словно у всех нас совесть нечиста. Вместе с исподним у нас отобрали и собственное достоинство. Для чего, наверно, все и затевалось.
«Вам надлежит явиться» – написано в повестке. «Для переосвидетельствования» – написано в повестке. «В случае неявки» – написано в повестке.
А ведь Кляйнпетер твердо мне обещал: он по своим каналам «окончательно», «раз и навсегда» «утряс вопрос» о моем освобождении от военной службы. Значит, не сработало. Или он мной пожертвовал. Тот ночной звонок у Тити может означать, что меня решено взять в оборот. И возможно, Кляйнпетер, у которого повсюду «свои каналы», прослышав об этом, тут же надумал от меня избавиться. Ибо, спровадив на передовую меня, себя он из-под огня выведет. Не хочу про него такое думать, но теперь уже и Кляйнпетеру приходится прикидывать, где он проведет эти последние месяцы. А их, конечно, каждый мечтает все-таки провести в тылу.
Мужчина передо мной – его задницу я изучил во всех подробностях, зато о лице не имею ни малейшего представления – переминается с ноги на ногу. Наверно, в клозет хочет, а попроситься боязно. Или просто не привык так долго стоять.
Всё, всё надо запоминать. Потом когда-нибудь пригодится.
Если, конечно, еще жив буду.
Если когда-нибудь и в самом деле эту историю напишу, у него на заднице будет прыщ. Так убедительнее, и запоминается лучше.
Слева или справа?
Это надо же, чем голова занята! Надлежащим размещением прыща на заднице!
Однажды, когда я подряд две бесценные сигареты искурил только ради того, чтобы подобрать точный эпитет для авторской ремарки, Тити спросила: