Пребывание в южной Индии впервые серьезно обратило мои мысли к Ведам. Два наблюдения, которые вторглись в мой ум, нанесли серьезный удар по моему заимствованному представлению о расовом различии ариев севера и дравидов юга Индии. Основой этого различия для меня всегда была предполагаемая разница между физическим типом ария и дравида и более определенное несоответствие языков севера, происходящих от санскрита, и не-санскритских языков юга. В действительности, я был знаком с новейшими теориями, согласно которым Индийский субконтинент населен единой гомогенной расой – дравидийской или индо-афганской, но до приезда на юг не слишком обращал внимание на эти рассуждения. Однако, пробыв недолгое время на юге, я изумился большой распространенности северного или «арийского» типа среди тамильского населения. Куда бы я ни глянул, я с поразительной отчетливостью узнавал не только среди брахманов, но и среди людей всех каст и классов давно знакомые мне лица, черты, фигуры моих друзей из Махараштры, Гуджарата, Хиндустана, даже из моей родной Бенгалии, хотя таких было меньше. У меня создалось впечатление, будто армия, составленная из всех северных племен, вторглась на юг и поглотила ранее жившую тут популяцию. Сохранялось некое общее представление о типе южанина, но, рассматривая отдельные лица, было невозможно выделить этот тип. Единственное, что я в конечном счете сумел понять, – какая бы новая кровь ни примешивалась, какие бы региональные различия ни формировались, за всем этим разнообразием сохраняется по всей Индии единство, как физического, так и культурного типа[12 - Я предпочитаю не пользоваться термином «раса», ибо понятие это куда более расплывчато и трудно определимо, чем обыкновенно считают. Четкие различия, укорененные сейчас в массовом сознании, совершенно неуместны при его использовании.] . К тому же именно этот вывод все чаще делается и из этнологических спекуляций[13 - Это в том случае, если этнологические спекуляции вообще имеют какую-либо ценность. Единственная прочная основа этнологии – теория наследственной неизменности человеческого черепа – сейчас уже ставится под сомнение. Если она рухнет, то с ней рухнет и вся эта наука.] .
Но как в таком случае быть с тем четким различием между арийской и дравидийской расами, которое создано филологами? Оно исчезает. Если вообще признавать факт арийского вторжения, то нам следует либо предположить, что арии заполнили всю Индию и обусловили физический тип народа, со всевозможными вариациями, либо что речь идет о набегах незначительных групп, представлявших менее цивилизованную расу, которые растворились среди аборигенов. Тогда мы должны также предположить, что, вторгшись на огромный субконтинент, населенный цивилизованным народом, строителями больших городов, купцами, торговавшими со всем светом, людьми, не чуждыми интеллектуальной и духовной культуры, эти завоеватели сумели навязать им свой язык, религию, идеи и образ жизни. Такое чудо еще могло бы произойти, если бы эти завоеватели были носителями высоко организованного языка, обладали большей силой творческого ума и религией, более динамичной по форме и духу.
Кроме того, существовали еще и те языковые различия, на которые могла опереться теория слияния рас. Но мои предвзятые идеи на этот счет тоже были несколько поколеблены. Изучая слова тамильского языка, по виду такие непохожие на санскритские формы, я все же обнаруживал, что в процессе установления новых связей между санскритом и его дальней родственницей, латынью, а подчас и между санскритом и греческим, я постоянно опираюсь на слова или на семьи слов, предположительно чисто тамильские. Порой тамильское слово не только подсказывало мне наличие связи, но и оказывалось недостающим звеном между родственными словами. Именно при помощи этого дравидийского языка я впервые пришел к пониманию того, что теперь мне уже кажется истинным законом, – к пониманию происхождения и своего рода эмбриологии арийских языков. У меня не было возможности продолжить это исследование, с тем чтобы сделать определенные выводы, но мне, безусловно, кажется, что первоначальная связь дравидийских и арийских языков была и более тесной, и более обширной, чем это обычно предполагается; напрашивается мысль о вероятности того, что языки могли быть двумя отдельными ветвями, произошедшими от единого утраченного изначального языка. Если это так, то единственным свидетельством арийского вторжения в дравидийскую Индию остаются те указания, которые можно почерпнуть из ведийских гимнов.
Поэтому я с удвоенным интересом впервые принялся за чтение Веды в оригинале, хотя никаких непосредственных планов заняться ее тщательным и серьезным изучением у меня не было. Не потребовалось много времени, чтобы убедиться, что ведийские указания на расовые различия между ариями и дасью, а также отождествление последних с коренными жителями Индии носят куда более поверхностный характер, чем я предполагал. Однако гораздо более интересным для меня стало открытие целой системы глубокой психологической мысли и опыта, затерянных в этих древних гимнах. Значение этого элемента еще больше возросло в моих глазах, когда я обнаружил, что, во-первых, ведийские мантры проливают яркий и ясный свет на мои собственные психологические переживания, которым я не мог найти достаточного объяснения ни в европейской психологии, ни в учении Йоги или Веданты, – насколько я был с ними знаком, – а во-вторых, что они помогают понять неясные места и идеи Упанишад, точное истолкование которых до этого не удавалось мне, и в то же время они придают новый смысл многому из Пуран.
Прийти к этому результату мне помогло то, что, к счастью, я не был знаком с комментарием Саяны. Мне ничто не мешало давать многим обычным и расхожим словам Веды их естественное психологическое толкование, скажем, таким, как дхи (dhi) – мысль или понимание; манас (manas) – ум; мати (mati) – мысль, чувство или состояние ума; маниша (mani?a) – интеллект; ритам (?tam) – истина; а также находить точные оттенки значений для слов кави (kavi) – провидец, маниши (mani?i) – мыслитель, випра (vipra), випашчит (vipascit) – просветленный в уме и для ряда других подобных слов; я мог даже наугад дать психологическое толкование, впоследствии подтверждавшееся более доскональным исследованием, словам типа дакша (dak?a), которое для Саяны означало силу, и шравас (sravas), которое он переводит как богатство, пища или слава. Психологическая теория Веды опирается на наше право признать присущее этим словам их естественное значение.
Саяна очень широко варьирует значения слов dhi, ?tam и т. д. ?tam – почти ключевое слово при любой психологической или духовной интерпретации – иногда переводится им как «истина», чаще как «жертвоприношение», а иногда даже как «вода». Психологическая интерпретация закрепляет за этим словом значение Истины. Dhi по-разному переводится Саяной: это «мысль», «молитва», «действие», «пища» и т. д. Психологическая интерпретация слова обязательно будет передавать значение мысли или понимания. То же происходит и с другими ведийскими терминами. Более того, Саяна проявляет склонность к стиранию всех тонких нюансов и различий между словами, оставляя за ними самое общее значение. Все эпитеты, относящиеся к идеям умственной деятельности, для него означают просто «разумный»; все слова, выражающие разные идеи сил, – а Веда ими полна, – сведены к общему представлению о силе. На меня же, напротив, произвела огромное впечатление точность ассоциаций, связанных с отдельными словами, и я понял всю важность сохранения этих нюансов, сколь бы незначительной ни была разница в их общем смысле. Мне вообще непонятно, почему мы должны предполагать, будто ведийские риши, в отличие от всех прочих мастеров поэтического стиля, ставили слова как придется, не подбирая их, не чувствуя их подтекста и не выявляя соответствующими вербальными сочетаниями всю их мощь.
Следуя этому принципу, я обнаружил, что сохранение простого, естественного и прямого смысла слов и фраз сразу выводит на поверхность поразительно большое количество не только разрозненных стихов, но и целых отрывков, которые меняют весь характер Веды. Ибо тогда Писание предстает в виде богатейшей золотоносной жилы мысли и духовного опыта, которая выходит на поверхность иногда в виде тонкой россыпи, но в большинстве гимнов целыми самородками. Более того, помимо слов, которые в своем простом и обыденном смысле сразу превращают контекст в сокровищницу психологического содержания, Веда полна еще других, которым можно придать смысл либо внешний и материальный, либо внутренний и психологический, в зависимости от нашей собственной концепции общего назначения Веды. Например, такие слова, как райе (raye), райи (rayi), радхас (radhas), ратна (ratna), могут означать либо чисто материальное благосостояние, либо же прекрасный внутренний дар, богатство, в равной мере относящееся к субъективной и объективной реальности; дхана (dhana), ваджа (vaja), поша (po?a) могут означать как объективное богатство, изобилие и процветание, так и все достояние внутреннего или внешнего мира, его изобилие и приумножение в жизни индивида. Raye употребляется в Упанишадах, в цитате из Ригведы, в смысле духовного счастья – почему бы этому слову не иметь того же значения и в оригинальном тексте? Vaja часто встречается в контексте, где все прочие слова имеют психологический смысл и где его понимание как физического изобилия режет слух своим несоответствием единству общей мысли. В таком случае здравый смысл требует, чтобы было признано использование этих слов в Веде в значении психологическом.
Однако при последовательном применении такого метода не только отдельные стихи и строки, но и целые гимны сразу приобретают психологическую окраску. Чаще всего для такого превращения требуется одно условие, не оставляющее в стороне ни одного слова или фразы, – оно заключается в признании символического характера ведийского жертвоприношения. В Гите мы находим слово яджня (yaj?a) – жертва, – употребленное в символическом смысле для обозначения всякого деяния, внутреннего или внешнего, которое посвящено богам или Всевышнему. Было ли такое символическое употребление этого слова рождено позднейшей интеллектуальной философской традицией или же было присуще ведийскому представлению о жертвоприношении? Я обнаружил, что в самой Веде есть гимны, где идея яджни, или жертвы, излагается откровенно символически, и есть другие, в которых покров, скрывающий ее, весьма прозрачен. Тогда возникает вопрос о том, являются ли они позднейшими сочинениями, развивающими зачаточный символизм старых суеверий и обрядов, или же скорее откровенными проявлениями смысла, более или менее тщательно скрытого в образности большинства гимнов. Не будь в Веде постоянного повторения психологических пассажей, безусловно пришлось бы согласиться с первым объяснением. Но, напротив, целые гимны естественно принимали психологическое звучание, строка за строкой выстраиваясь в совершенно логичную и ясную последовательность, единственными же туманными местами были те, где речь шла о жертвоприношениях, или о подношениях, или иногда о жреце, совершающем обряд, который мог быть либо человеком, либо божеством. Я неизменно обнаруживал, что при символическом прочтении этих слов развитие мысли делалось более ясным, более светозарным, более отчетливым и смысл гимна во всей полноте победно выходил на свет. По этой причине я счел, что все каноны трезвой критики дают мне право дальше развивать мою гипотезу и включать в нее символическое значение ведийского ритуала.
Тем не менее, именно здесь возникает первая реальная трудность психологической интерпретации. До этого момента я следовал совершенно прямому и естественному методу истолкования, основываясь на смысле слов и предложений, лежащем на поверхности. Теперь же я столкнулся с элементом, где внешнее значение, в каком-то смысле, должно быть преодолено, а это процесс, вызывающий постоянную настороженность в любом критическом и добросовестном уме. При всем своем тщании исследователь не всегда может быть уверен, что нашел верный ключ и дал точную интерпретацию.
Ведийское жертвоприношение включает в себя три признака, если на минуту исключить божество и саму мантру, – это лицо, приносящее жертву, сама жертва и плоды жертвоприношения. Если яджня (yaj?a) есть действие, посвященное богам, то я не могу не признать, что яджамана (yajamana), приносящий жертву, есть лицо, совершающее действие. Yaj?a есть труды, внутренние или внешние, следовательно yajamana должна быть душа или личность, как вершитель труда. Но есть еще и священнослужители – хотар (hota), ритвидж (?tvij), пурохита (purohita), брахман (brahma), адхварью (adhvaryu) и т. д. Какова их роль в символике? Ибо, предполагая наличие символического смысла в жертвоприношении, мы должны предположить, что символическую нагрузку несут все компоненты обряда. Я обнаружил, что о богах постоянно говорится как о жрецах жертвоприношения, а во многих местах определенно сказано, что возглавляет обряд сила или энергия не человеческого свойства. Я также уловил, что в Веде постоянно персонифицируются элементы нашей личности. Мне потребовалось только применить это правило в обратном направлении и предположить, что тот, кто во внешнем образе представляется жрецом, во внутреннем действии является силой или энергией нечеловеческого свойства или неким элементом нашей личности. Оставалось уточнить психологические значения различных функций жрецов. Ключ к этому я нашел в самой Веде, в ее филологических указаниях и утверждениях, таких, как употребление слова purohita в отдельной форме в значении «представителя», «поставленного впереди», а также в частых упоминаниях бога Агни, который символизирует божественную Волю или Силу в человеке, действующую при всяком посвящении труда.
Труднее было понять роль приношений. Так, если Сома, напиток экстаза, с помощью контекста, в котором встречался, своим употреблением и воздействием, а также филологическим указанием своих синонимов подсказывал возможность своей интерпретации, то что могло означать в жертвоприношении гхритам (gh?ta), очищенное масло? Однако это слово, как оно употребляется в Веде, настойчиво говорит о своем символическом значении. Как, например, понимать очищенное масло, брызжущее с неба или с коней Индры или льющееся из ума? Похоже на какой-то полный абсурд, если только смысл gh?ta как очищенного масла не был чем-то большим, нежели весьма произвольно употребляемый символ, так что часто его внешнее значение в уме мыслителя целиком или частично уходило на второй план. Конечно, можно как угодно варьировать смысл слов, трактовать gh?ta то как очищенное масло, то как воду, трактовать manas в одних случаях как ум, в других – как пищу или лепешку. Но я обнаружил, что gh?ta постоянно употребляется в связи с мыслью или умом, что небо в Веде есть символ ума, что Индра представляет озаренную ментальность, а пара его коней есть удвоенная энергия этой ментальности, и что в Веде иногда прямо говорится о подношении богам мыслительной способности (dhi?a?a) как очищенного гхритам: gh?ta? na puta? dhi?a?am (III.2.1). Слово гхритам в числе прочих филологических значений может также иметь смысл насыщенной или интенсивной яркости. Сопоставление ряда указаний убедило меня в том, что я был прав, установив определенный психологический смысл для образа очищенного масла. И я пришел к выводу, что то же правило и тот же метод применимы и для других составных частей жертвоприношения.
Плоды жертвоприношения были на вид чисто материальными: коровы, кони, золото, потомство, мужчины, физическая сила, победа в битве. Здесь трудности усугубились. Но я уже понял, что ведийская корова – животное необычайно загадочное, и явилось оно, определенно, не из земного стада. Слово го (go) несет двойной смысл: обозначает и корову, и свет, а во многих местах оно очевидно употребляется в значении «свет», хотя и представляет образ коровы. Это становится совершенно ясно, когда мы сталкиваемся с коровами солнца – гомеровская корова Гелиоса – и с коровами Зари. С психологической точки зрения физический свет может легко стать символом знания, в особенности – божественного знания. Но это не более чем вероятность, – как ее проверить и подтвердить? Я обнаружил ряд мест, где весь контекст носил психологический характер, и только образ коровы вторгался в него с грубым материальным смыслом. Индру, как творца совершенных форм, призывают испить вина Сомы; напившись, он приходит в состояние экстаза и становится «дарующим коров»; и вот тогда мы в силах достичь его сокровеннейших или его высочайших истинных мыслей, тогда мы вопрошаем его, и его ясное различение приносит нам наивысшее благо. Очевидно, что в подобном контексте коровы не могут быть обычными стадами, равно как и дарование физического света не может иметь здесь никакого смысла. По меньшей мере, в одном случае психологический символизм ведийской коровы показался мне убедительно доказанным. Затем я применил данное значение и к другим стихам, в которых встречалось это слово, и всякий раз убеждался, что оно дает наилучшие результаты с точки зрения ясности смысла и придает тексту наибольшую связность.
Корова и конь, го (go) и ашва (asva), неизменно тесно связаны друг с другом. Уша, Заря, описывается как gomati asvavati; она дарует коров и коней приносящему жертву. Применительно к рассвету gomati означает «сопровождаемая лучами света» или «приносящая лучи света» и является образом прихода озарения в человеческий ум. Следовательно, и asvavati не может относиться просто к физическим коням, это слово должно иметь также и психологическое значение. Изучение образа коня в Ведах привело меня к заключению, что go и asva представляют собой две парные идеи Света и Энергии, Сознания и Силы, которые для ведийского и ведантийского ума представляли двойной или парный аспект всех движений бытия.
Отсюда стало ясно, что два главнейших плода ведийского жертвоприношения – обилие коров и обилие коней символизировали богатство умственной озаренности и изобилие жизненной энергии. Из этого вытекало, что и прочие плоды, постоянно ассоциирующиеся с этими двумя главнейшими результатами ведийской кармы[14 - Действия-жертвоприношения (прим. ред.).] должны также иметь психологическое значение. Оставалось лишь установить их точный смысл.
Другой чрезвычайно важной чертой ведийской символики является система миров и функции богов. Я нашел ключ к символике миров в ведийской концепции вьяхрити (vyah?ti) – трех символических слов мантры: o? bhur bhuva? sva?, а также через связь четвертой вьяхрити, Махаса, с психологическим термином ?tam. Риши говорят о трех космических делениях – это Земля, антарикша (antarik?a), или срединное пространство, и Небо, дьяус (dyau); однако существует еще более великое Небо (b?had dyau), именуемое также Просторный Мир, Безбрежность, брихат (b?hat), и иногда типизируемое как Великие Воды – maho ar?a?. Этот Просторный Мир, b?hat, опять же описывается как ?tam b?hat или через тройственное определение – satyam ?tam b?hat. Раз три мира соответствуют трем вьяхрити, то и этот четвертый мир, мир Безбрежности и Истины, видимо, должен соответствовать упоминаемой в Упанишадах четвертой вьяхрити – Махасу. В пуранической формуле эти четыре мира дополнены тремя другими – Джана, Тапас и Сатья, знаменующими три наивысших мира индуистской космологии. В Ведах мы также встречаем упоминание о трех наивысших мирах, хотя их имена не названы. Однако в системах Веданты и Пуран семь миров соответствуют семи психологическим принципам или формам существования: Сат, Чит, Ананда, Виджняна, Манас, Прана и Анна. Так, Виджняна, основной принцип, принцип Махаса, великого мира, есть Истина сущего, тождественная ведийскому понятию ?tam, что есть принцип Безбрежности, b?hat; и в то время как в пуранической системе за Махасом в восходящем порядке следует Джана, мир Ананды, божественного Блаженства, в Веде ?tam, Истина, также ведет вверх, к Маясу, Блаженству. Поэтому можно с достаточной долей уверенности говорить об идентичности двух систем, каждая из которых опирается на одну и ту же идею о семи принципах субъективного сознания, выражающих себя в семи объективных мирах. На этой основе я сумел отождествить эти ведийские слова мантры с соответствующими психологическими уровнями сознания, и вся ведийская система прояснилась для меня.
После того, как столь многое было установлено, остальное последовало естественно и неизбежно. Я уже понимал, что центральной идеей ведийских риши был переход человеческой души от состояния смерти к состоянию бессмертия посредством замены Лжи на Истину, разделенного и ограниченного бытия – на интегральное и бесконечное. Смерть – это бренное состояние материи с включенными в нее ментальной и витальной сферами; Бессмертие – это состояние бесконечного бытия, сознания и блаженства. Человек поднимается за пределы двух твердей, родаси (rodasi), – Небес и Земли, ума и тела – к бесконечности Истины, Махасу, и далее к божественному Блаженству. Это и есть «великий переход», открытый Предками, древними Риши.
Я обнаружил, что боги описываются как дети Света, сыновья Адити, Бесконечности; и все они, без исключения, выступают как благодетели человека, как те, которые взращивают его, даруют ему свет, изливают на него полноту вод и изобилие небес, увеличивают в нем истину, возводят божественные миры, ведут его вопреки всем опасностям к великой цели, к всеобъемлющему счастью, к совершенному блаженству. Различные функции богов прояснялись через их действия, их эпитеты, через психологический смысл связанных с ними легенд, через указания, содержащиеся в Упанишадах и Пуранах, а иногда и через отблески греческих мифов. С другой стороны, противостоящие им демоны есть силы раздробленности и ограничения, Сокрыватели, Разрыватели, Пожиратели, Заточители, Разделители, Чинители Препятствий, как явствует из их имен, это – силы, которые действуют против свободной и единой интегральности бытия. Все эти Вритры, пани, Атри, ракшасы, Самбара, Вала, Намучи – это не дравидийские цари и боги, как хотелось бы видеть современному уму с его преувеличенным чувством истории, они воплощают в себе куда более древнюю идею, лучше согласующуюся с религиозными и этическими предпочтениями наших предков. В них отразилась борьба между силами высокого Добра и низменной страсти, и это представление в Ригведе и та же оппозиция добра и зла, выраженная по-другому, с меньшей психологической тонкостью, но с большей этической прямотой в Писании зороастрийцев, наших древних соседей и родственников, вероятно, происходят из единой первоначальной дисциплины в арийской культуре.
Наконец, я обнаружил, что систематический символизм Веды распространяется и на легенды, повествующие о богах и их взаимоотношениях с древними провидцами. Иные из этих мифов – если не все они – могли иметь и, вероятно, имели натуралистические и астрономические основания; но если это так, к их первоначальному смыслу был добавлен психологический символизм. Как только понят смысл ведийских символов, духовный смысл и назначение этих легенд становится ясным и неизбежным. В Веде каждый элемент неразрывно сплетен со всеми другими, и сама природа этих сочинений принуждает нас довести любой принцип истолкования, если уж он принят нами, до его крайних разумных пределов. Эти материалы были умело спаяны в единое целое твердой рукой, и любая непоследовательность в нашем обращении с ними разрывает всю текстуру их смысла и логичность мысли.
Так выстраивалась в моем уме, словно проявляясь через древние строки, такая Веда, которая от начала до конца была Писанием великой древней религии, уже владевшей глубокой психологической дисциплиной, – Писанием, не сбивчивым по мысли или примитивным по содержанию, не смешением разнородных или грубых элементов, но целостным, завершенным и осознающим свой замысел и назначение, хотя и скрывающимся за покровом – иногда плотным, иногда прозрачным – иного, материального смысла, но ни на миг не теряющим из виду своей высокой духовной цели и устремления.
Глава V. Филологический метод Веды
Никакое истолкование Веды не может считаться надежным, если оно не опирается на прочную и достоверную филологическую основу; в то же время туманный и архаичный язык этого Писания, единственным сохранившимся свидетельством которого и является Веда, составляет уникальную филологическую трудность. Никакой критический ум не позволит себе целиком положиться на традиционные, зачастую весьма надуманные, толкования индийских ученых. Современная филология ищет себе более надежную и научную основу, хотя пока еще ее не нашла.
При психологическом истолковании Веды возникают две особые трудности, справиться с которыми можно только с помощью достаточного филологического доказательства. Это истолкование требует признать ряд новых значений для довольно большого количества твердо фиксированных специальных терминов Веды – таких как, например, uti, avas, vayas. Одному требованию, которое можно по справедливости предъявить, эти новые значения, безусловно, отвечают – они соотносятся с любым контекстом, проясняют смысл и избавляют нас от необходимости приписывать различные значения одному и тому же термину в тексте, столь формально фиксированном, как Веда. Но одного этого недостаточно. Нам еще требуется и филологическое обоснование, которое не только оправдает употребление слова в новом значении, но и объяснит, каким образом одно слово могло получить столь много различных значений – значение, которое дается психологическим истолкованием, значение, признаваемое грамматистами древности, и значение, которое это слово имеет в позднейшем санскрите, в случае если таковое есть. Но все это едва ли возможно, если не подвести под наши филологические дедукции более научную базу, нежели та, что доступна нам на нынешнем уровне знания.
Во-вторых, теория психологической интерпретации очень часто строится на использовании многозначности важных слов – ключевых слов сокровенного учения. Иносказательный способ выражения традиционен для санскритской литературы, и нередко в произведениях поздней классики к этому приему прибегают с чрезмерной искусственностью; это шлеша (sle?a), или риторическая фигура двоякого смысла. Но как раз сама надуманность и искусственность этой фигуры речи подводит нас к мысли о том, что поэтический прием такого рода обязательно должен относиться к культуре более поздней и более изощренной. Как же нам объяснить ее постоянное присутствие в труде такой глубокой древности? Более того, в языке Веды она употребляется особенно широко, с нарочитым использованием «многозначности» санскритских корней, с тем чтобы наполнить одно слово максимально возможным смыслом, что на первый взгляд усугубляет трудность проблемы до невероятности. Например, слово ашва (asva), обычно означающее коня, употребляется как образ Праны, нервной энергии, жизненного дыхания, полументальной, полуматериальной движущей силы, соединяющей ум и материю. Корень этого слова способен, среди прочих значений, передавать идеи побуждения, силы, обладания, наслаждения – и мы находим соединение всех этих смыслов в данном образе Скакуна Жизни, который указывает на существенные свойства пранической энергии. Подобное использование языка было бы невозможным, если бы язык арийских праотцев подчинялся тем же условностям, которым следует наша современная речь, или находился бы на том же уровне развития. Но если позволительно предположить наличие некоторых особенностей в древнем арийском языке – как его употребляли ведийские риши, для которых слова представляли нечто более живое, чем просто условное обозначение идей, и свободно допускали переходы значения, в отличие от нашего более позднего словоупотребления, – тогда мы увидим, что эти приемы вовсе не были искусственными и надуманными для тех, кто их создавал, а скорее являлись наиболее естественным средством выражения, сразу приходящим на ум людям, стремящимся найти новые, лаконичные и адекватные формулы языка для передачи психологических концепций, непонятных среднему человеку, и скрыть представления, содержащиеся в этих формулах, от невежественного взгляда. Мне кажется, что это и есть настоящее объяснение; изучение развития арийского языка, я полагаю, подтвердит его прохождение через стадию, особо благоприятную для этого сокровенного и психологического употребления слов, имеющих простое, точное физическое значение в обыденной речи.
Я уже писал о том, что мое первое знакомство со словами тамильского языка дало, как мне показалось, ключ к происхождению и структуре древнего санскрита, и эта путеводная нить завела меня так далеко, что я совершенно потерял из виду первоначальный предмет моего интереса – связь между арийским и дравидийским языком, увлекшись куда более интересным исследованием происхождения и законов развития человеческой речи вообще. Мне думается, что именно это великое исследование, а не ординарные занятия лингвистов, должно стать первой и главной целью настоящей филологии, как науки.
В результате краха надежд, вспыхнувших было при рождении современной филологии, ее скудные достижения, ее кристаллизация в «жалкую науку домыслов» привели к тому, что идея Науки о Языке сейчас дискредитирована и на основе совершенно несостоятельной аргументации отрицается даже сама возможность существования таковой. Примириться со столь окончательным утверждением для меня не представляется возможным. Если и есть хоть одна вещь, блистательно доказанная современной наукой, так это господство закона и процесса эволюции в истории всего земного существования. Какой бы ни была глубинная природа речи, в своем внешнем проявлении в качестве человеческого языка она есть организм, развитие, земная эволюция. Действительно, в ней содержится постоянный психологический элемент, поэтому она более свободна, изменяема, более способна к осознанной самоадаптации, чем чисто физические организмы; ее тайны труднее понять, ее составные поддаются лишь тонким, но не жестким методам анализа. Но ментальные явления не в меньшей степени подчинены закону и процессу, чем материальные, хоть и кажутся более непостоянными и переменчивыми. Закон и процесс должны были управлять зарождением и развитием языка. При наличии нужного ключа и достаточного количества данных они могут быть открыты. Мне кажется, что ключ можно найти в санскрите, данные лежат наготове и ждут исследования.
Ошибка филологии, которая и помешала ей прийти к более удовлетворительным результатам в этом направлении, заключалась, в части физической стороны речи, в преувеличенном внимании к внешней морфологии языка, а в части психологической – к столь же внешним связям между сформированными словами и между грамматическими флексиями в родственных языках. Но подлинно научный метод есть движение к истокам, к эмбриологии, к основам и более скрытым процессам в явлениях. Ибо очевидное и дает только очевидные и поверхностные результаты. Глубинный смысл вещей, их истинную суть можно лучше всего раскрыть проникновением в скрытые процессы, происходящие за поверхностью явлений, в то прошлое развитие, о котором нынешние законченные формы дают лишь косвенные и разбросанные свидетельства, или в те былые возможности, которые только в незначительной части существуют в реализовавшемся виде. Только подобный метод, примененный к ранним формам человеческой речи, может дать нам настоящую Науку о Языке.
В краткой главе краткого же исследования, посвященного другой теме, невозможно изложить результаты работы, которую я попытался провести в этом направлении[15 - Я собираюсь изложить их отдельно в работе на тему «Истоки арийской речи».] . Здесь я могу только бегло коснуться некоторых вещей, имеющих непосредственное отношение к истолкованию Веды. И делаю это исключительно для того, чтобы развеять в умах моих читателей подозрение, будто, отходя от общепринятых значений определенных ведийских слов, я просто воспользовался той свободой в изощренных домыслах, которая составляет и одну из наиболее привлекательных сторон, и одну из самых больших слабостей современной филологии.
Мои исследования убедили меня в том, что слова, подобно растениям, подобно животным, ни в коей мере не являются искусственными продуктами, а ростками – живыми ростками звука с определенными семенами звуков в их основе. Из этих семенных звуков развивается небольшое количество первоначальных корневых слов, дающих большое потомство, которое в свою очередь имеет последующие поколения, организующиеся в разряды, роды, семьи, отдельные группы, каждая из которых обладает общим стволом и общей психологической предысторией. Ибо фактором, который главенствовал в языковом развитии, была ассоциация – возникавшая в чувственном уме древнего человека – определенных общих значений или скорее определенных общих конкретных понятий и смысловых значимостей с произносимыми звуками. Процесс этой ассоциации был также ни в коей мере не искусственным, а естественным, управляемым простыми и определенными психологическими законами.
В самом начале звуки языка использовались не для того, чтобы выражать то, что мы бы назвали идеями; скорее, они были звуковыми эквивалентами определенных основных ощущений и эмоциональных значимостей. Именно чувства, а не интеллект создали речь. Пользуясь ведийской символикой: Агни и Ваю были первоначальными создателями человеческого языка, но не Индра. Разум возник из витальной и чувственной деятельности; интеллект в человеке строился на основе чувственных ассоциаций и чувственных реакций. Посредством того же процесса и интеллектуальное использование языка развилось, по естественным законам, из чувственного и эмоционального. Слова, которые изначально были своего рода витальными «выбросами», наполненными неясной смысловой потенцией, постепенно превратились в закрепленные символы точных интеллектуальных значений.
Следовательно, первоначально слово не было жестко связано с какой-то точной идеей. Слово обладало общим характером или качеством, гуна (gu?a), которое могло иметь большое число приложений, а потому обладать множеством всевозможных значений. И эта гуна, и ее следствия были общими для многих родственных звуков. Поэтому сначала родственные слова, семейства слов вступали в жизнь на коммунальной основе, имея общий запас возможных и реализованных значений, а также общее право на всех их; индивидуальность слов заключалась скорее в оттенках значений одних и тех же идей, нежели в исключительном праве на выражение какой-то одной идеи. Ранняя история языка была этапом развития от коммунальной жизни слов к системе их индивидуального права собственности на одно или более интеллектуальное значение. Поначалу принцип разделения был весьма гибок, но постепенно делался все жестче, пока семейства слов и, наконец, отдельные слова не смогли начать самостоятельную жизнь. Последний этап совершенно естественного роста языка наступает тогда, когда жизнь слова полностью подчиняется жизни идеи, которую оно выражает. Ибо на первом этапе развития слово есть сила столь же живая, даже более живая, чем идея – звук определяет смысл. На последнем же этапе эти позиции меняются местами: наиболее важной становится идея, а звук делается вторичным по отношению к ней.
Другая черта начального развития языка заключается в том, что на первых шагах язык выражает поразительно малое число идей, да и те представляют собой наиболее общие и, как правило, самые конкретные понятия, например свет, движение, касание, вещество, протяженность, сила, скорость и т. д. Затем постепенно возрастает разнообразие идей и точность каждой. Развитие идет от общего к частному, от нечеткого к точному, от физического к ментальному, от конкретного к абстрактному, от выражения богатого спектра ощущений, вызываемых сходными вещами, к выражению точного различия между сходными вещами, чувствами и действиями. Развитие идет через процессы установления ассоциаций в идеях, всегда одних и тех же, постоянно повторяющихся и, хотя, несомненно, обусловленных окружающей средой и непосредственным опытом носителей языка, все же имеющих вид твердо установленных естественных законов развития. В конце концов, что такое закон, если не процесс, выработанный природой вещей в ответ на требования окружающей среды и затем ставший закрепленным характером их действия?
Из этой истории становления языка вытекает ряд следствий, имеющих немалое значение для интерпретации Веды. Прежде всего, знание законов, по которым устанавливались соотношения звука и смысла в санскрите, тщательное и детальное исследование санскритских семей слов позволяет в значительной степени воссоздать историю отдельных слов. Можно установить их прошлые значения, показать, как они вырабатывались на различных этапах развития языка, исследовать взаимосвязи различных значений и объяснить, каким образом они выражаются одним словом, вопреки различиям по смыслу, который подчас может носить прямо противоположный характер. Можно восстановить и утраченные значения слов на достоверной научной основе, обосновав их через уже установленные законы ассоциаций, управлявшие развитием древних арийских языков, через скрытые свидетельства самих слов и через подкрепляющие свидетельства их родственных слов. Таким образом, вместо того чтобы подходить к исследованию слов ведийского языка на шаткой основе предположений, мы можем уверенно действовать, встав на прочное и надежное основание.
Естественно, это не означает, что если ведийское слово могло иметь – или должно было иметь – в какое-то время определенное значение, то именно это значение можно с уверенностью применить к фактическому тексту Веды. Но мы можем установить правомочное значение и бесспорную возможность того, что это верное значение для Веды. Все остальное – вопрос сравнительного изучения тех мест, где это слово встречается, и проверки его постоянного согласования с контекстом. Я раз за разом обнаруживал, что смысл, восстановленный таким образом, всегда проливает свет на контекст, в котором встречается слово, а с другой стороны, смысл, явно требующийся по контексту, есть именно тот, к которому нас привела история этого слова. Это придает если не абсолютную уверенность, то достаточное моральное основание.
Во-вторых, удивительная черта языка на начальном этапе развития – огромное количество значений, которое может иметь одно слово, а также огромное количество слов, которые могут быть употреблены для обозначения одной идеи. Со временем это буйное изобилие сокращается. Вмешивается интеллект со своей все возрастающей потребностью в точности и своим все возрастающим чувством экономности. Вместимость слова чем дальше, тем становится все меньше, все труднее смиряться с грузом огромного числа слов для выражения одной и той же идеи, как и с чрезмерной нагрузкой идей на одно слово. Наконец, законом языка становится значительная, хотя и не слишком жесткая языковая экономность, которую умеряла потребность в известном многообразии оттенков. Однако санскрит так и не достиг финального этапа этого развития – он слишком рано растворился в пракритских диалектах. Даже в своей поздней и наиболее литературной форме он изобилует разнообразием значений для одного и того же слова и избыточным количеством синонимов. Это обеспечивает ему невероятные возможности для риторических приемов, которые были бы в любом другом языке затруднительны, надуманны и безнадежно искусственны, особенно это относится к фигуре речи с двояким смыслом, шлеша (sle?a).
Ведийский санскрит представляет куда более ранний этап развития языка. Даже в своих внешних чертах он далеко не так фиксирован, как классический язык; он изобилует многообразием форм и флексий, он текуч и туманен, но в то же время различает тонкие оттенки в употреблении падежных и временных форм. С психологической стороны он еще не выкристаллизовался, еще не принял полностью жесткие формы интеллектуальной точности. Слово для ведийского риши все еще живая вещь, обладающая силой, творящая, образующая. Оно еще не превратилось в условный символ некой идеи, оно само – источник и творец идей. Слово несет внутри себя память о своих корнях, осознание своей собственной истории.
То, как риши использовали язык, определялось этой древней психологией Слова. Когда мы употребляем в английском языке слово «волк» или «корова», мы подразумеваем просто упоминаемых животных; мы не задумываемся над причинами, в силу которых мы обязаны использовать данное сочетание звуков для данной идеи – причина в незапамятной традиции этого языка; и мы не можем употребить это слово в каком-либо другом значении или с другой целью, разве что только в виде особого стилистического приема. Но для ведийского риши слово врика (v?ka) означало «разрыватель», а потому в числе прочих значений – «волк»; слово дхену (dhenu) означало «вскармливающая», «выхаживающая», а потому – «корова». И доминирует при этом исконное и общее значение, а производное и частное – вторично. Вот почему сочинитель гимна имел возможность с такой гибкостью употреблять эти простые слова: иногда подчеркивая образ волка или коровы, иногда используя его, чтобы выразить более общий смысл, иногда сохраняя его только в качестве условного символа психологической концепции, в которой пребывала его мысль, иногда полностью теряя образ из виду. Только в свете этой психологии древнего языка мы должны понимать особые образы ведийской символики – как они используются риши, – даже те, что кажутся уж совсем простыми и конкретными. Именно так употребляли они слова типа гхритам (gh?ta) – очищенное масло, сома (soma) – священное вино и великое множество других.
Более того, разделение, проводимое мыслью между различными значениями одного слова, было гораздо менее четким, чем в современной речи. В английском языке fleet в значении множества кораблей, и fleet в значении быстрый, стремительный – это два разных слова; употребляя слово fleet в первом смысле, мы не думаем о стремительном движении судна, равно как его употребление во втором смысле не вызывает у нас образ кораблей, стремительно скользящих по морской глади. Но именно это было свойственно ведийскому способу обращения с языком. Бхага (bhaga) – наслаждение и bhaga – доля для ведийского ума были не разными словами, а одним, развившимся в два разных значения. Вот почему для риши было легко употребить его в одном из двух значений, при этом другое всегда оставалось в его сознании, придавая дополнительный оттенок прямому значению, или же в равной мере использовать оба одновременно при помощи своего рода фигуры кумулятивного значения. Чанас (canas) означает пищу, но это же слово означает и удовольствие или наслаждение, что дает риши возможность употреблять его так, чтобы для непосвященного оно внушало мысль лишь о пище, предлагаемой богам на жертвоприношении, но для посвященных означало бы Ананду, наслаждение божественным блаженством, проникающим в физическое сознание, и, в то же самое время, подсказывало бы образ священного напитка Сомы – одновременно пищи богов и ведийского символа Ананды.
Мы убеждаемся, что такое использование языка преобладает в священном Слове ведийских гимнов. Это был тот великий прием, посредством которого древние мистики преодолевали трудности стоящей перед ними задачи. Для обычного почитателя Агни мог означать лишь бога ведийского огня или же символизировать принцип тепла и света в физической природе, для самых невежественных это могло быть некое сверхъестественное существо, одно из тех, что «дарует богатство», удовлетворяет людские желания. А как подсказать другим, способным воспринимать более глубокие воззрения, психологические функции Бога? Эту задачу выполняло само имя. Ибо Агни значит Сильный, Агни значит Яркий, или же может означать Силу и Блеск. Следовательно, это слово, где бы оно ни встречалось, легко могло подсказать посвященному идею озаренной Энергии, созидающей миры и возносящей человека к Высочайшему, о вершителе великого деяния, Пурохите человеческого жертвоприношения.
Или как сохранить в умах слушателей мысль о том, что все эти боги есть лики единого универсального Дэвы? Имена богов говорят сами за себя, напоминая, что являются всего лишь эпитетами, описательными именами, обозначениями, а не именами собственными. Митра есть Дэва, как Господин любви и гармонии, Бхага – как Господин наслаждения, Сурья – как Господин озарения, Варуна – как всеобъемлющая Безбрежность и чистота Божественного, поддерживающая и совершенствующая мир. «Сущий Един, – говорит риши Диргхатамас, – но мудрые называют Его разными именами; они говорят Индра, Варуна, Митра, Агни; они зовут Его Агни, Яма, Матаришван»[16 - Ригведа, I.164.46.] . В ранние времена ведийского знания у посвященного не было необходимости в столь прямом заявлении. Имена богов сами несли ему свое значение, напоминая о великой фундаментальной истине, которая оставалась с ним всегда.
Однако во времена более поздние сам прием, используемый риши, стал преградой для сохранения знания. Ибо язык изменил характер, отбросил былую гибкость, утерял старые привычные значения; слово сузилось и сжалось до своего наиболее внешнего, конкретного смысла. Божественный нектар Ананды был забыт, скрывшись за материальным приношением; образ очищенного масла вызывал в памяти лишь простое ритуальное возлияние мифическим божествам – повелителям огня, туч и грозы, небожителям, лишенным всего, кроме материальной энергии и внешнего блеска. Буква продолжала жить, но дух был забыт; символ, свод доктрины, остался, но душа знания упорхнула из своих покоев.
Глава VI. Агни и Истина
Ригведа едина во всех своих частях. Какую бы из десяти ее мандал мы ни выбрали, в ней обнаружится то же содержание, те же идеи, те же образы, те же фразы. Риши есть провидцы единой истины, и они используют единый язык для ее выражения. Авторы гимнов различаются по характеру и личным качествам: одни склонны к более изысканной, утонченной и глубокой манере приложения ведийской символики, другие излагают свой духовный опыт более простым и прямым языком с меньшим богатством мысли, поэтической образности или с меньшей глубиной и полнотой оттенков смысла. Часто гимны одного провидца отличаются по стилю, колеблясь от предельной простоты до наиболее виртуозной изысканности. Могут быть стилистические взлеты и падения в рамках одного гимна: гимн может начинаться с самых обычных выражений общей символики жертвоприношения, но затем переходить к сжатой и сложной мысли. Одни гимны просты и почти современны по языку, другие поначалу озадачивают нас видимой смутностью древнего языка. Но различия в манере ничуть не умаляют единства духовного опыта, а вариации установленных терминов и общепринятых формулировок не усложняют их. В глубоком и мистическом стиле Диргхатамаса Аучатхьи, в мелодичной прозрачности языка Медхатитхи Канвы, в мощных и энергичных гимнах Вишвамитры, так же как и в ровных гармониях стиля Васиштхи, мы ощущаем все ту же прочную основу знания и то же скрупулезное соблюдение священных традиций Посвященных.
Из этой особенности ведийских сочинений вытекает, что описанный мною метод истолкования можно с одинаковым успехом проиллюстрировать как на ряде отдельных мантр, отобранных из всех десяти мандал, так и на любой небольшой группе гимнов одного риши. Если бы моя цель заключалась в том, чтобы с полной неоспоримостью обосновать предлагаемое мной истолкование, потребовалось бы написать куда более подробную и обширную работу. В этом случае было бы совершенно необходимо критическое исследование всех десяти мандал. Например, для подтверждения идеи, которую я вкладываю в ведийский термин ритам (?tam), Истина, или моего объяснения символа Коровы-Света я должен бы процитировать все те сколько-нибудь важные места, где упоминается идея Истины или образ Коровы, основывая свой тезис на исследовании их значения и контекста, в котором они встречаются. Или, желая доказать, что Индра в Веде по своим психологическим функциям действительно является владыкой озаренного разума, предстающего в виде дьяуса (dyau?), Неба, с тремя сияющими царствами – рочана (rocana), мне бы следовало таким же образом рассмотреть все гимны, обращенные к Индре, и все те места, где отчетливо упоминается ведийская система миров. Однако ведийские понятия настолько взаимосвязаны и взаимозависимы, что и этого было бы недостаточно без исследования функций других богов и других важных психологических терминов, связанных с идеей Истины и той ментальной озаренности, через которую человек ее постигает. Я признаю необходимость такого рода обстоятельной работы и надеюсь проделать ее в других исследованиях, посвященных ведийской концепции Истины, богам Веды и ведийским символам. Но труд такого масштаба выходит за рамки нынешней работы, в которой я ограничусь лишь иллюстрацией моего метода и кратким изложением результатов моей теории.
Для иллюстрации этого метода я предлагаю взять первые одиннадцать гимнов первой мандалы и на их примере показать, как некоторые из основных идей психологической интерпретации проявляются в определенных ключевых фрагментах или в отдельных гимнах и как в свете этого более глубокого осмысления полностью преображается контекст сопредельных отрывков и общая мысль гимнов.
Ригведа, как она до нас дошла, разделяется на десять книг, или мандал. При построении соблюдается двойной принцип. Шесть из ее мандал содержат гимны какого-либо одного риши или рода риши. Так, вторая мандала состоит преимущественно из гимнов риши Гритсамады, третья и седьмая связаны соответственно с великими именами Вишвамитры и Васиштхи, четвертая включает в себя гимны Вамадевы, шестая – Бхарадваджи. Пятая представляет собой гимны рода Атри. В начале каждой из этих мандал собраны гимны, обращенные к Агни, за ними следуют те, в которых фигурирует Индра; обращения к прочим богам: Брихаспати, Сурье, Рибху, Уше и т. д. – замыкают каждую мандалу. Целая книга, девятая, посвящена одному божеству, Соме. Первая, восьмая и десятая мандалы – это собрания гимнов разных риши, но, как правило, гимны каждого провидца подобраны вместе по порядку богов, к которым обращены: первым идет Агни, за ним Индра, затем другие боги. Так, первая мандала открывается десятью гимнами провидца Мадхуччхандаса, сына Вишвамитры, а одиннадцатый приписывается Джетару, сыну Мадхуччхандаса. Однако этот последний гимн идентичен по стилю, манере и духу десяти предшествующим, так что все они могут рассматриваться в качестве единого собрания, единого по мысли и языку.
В расположении этих ведийских гимнов был учтен и определенный принцип развития мысли. Начальная мандала явно построена таким образом, чтобы главная мысль Веды, в различных ее элементах, постепенно разворачивалась под покровом установленных символов, излагаемая отдельными риши, которые, почти без исключения, занимают высокое положение как мыслители и сакральные песнопевцы, а имена некоторых из них входят в число самых прославленных имен ведийской традиции. Едва ли можно считать случайным, что десятая – или заключительная – мандала предлагает нам, вместе с большим разнообразием авторов, завершающее развитие мысли Веды, а гимны этой мандалы наиболее современны по языку. Именно здесь мы находим наиболее известные сукты – «Жертвоприношение Пуруши» и великий «Гимн Творения». Современные ученые полагают, что именно здесь они открывают истоки ведантийской философии, брахмавады.
Во всяком случае, гимны сына и внука Вишвамитры, которыми открывается Ригведа, великолепно задают тон всей ведийской гармонии. Первый гимн, обращенный к Агни, говорит об основной концепции Истины, которая подтверждается во втором и третьем гимнах, обращенных к Индре вместе с другими богами. В восьми других гимнах, где Индра выступает единственным божеством, за исключением того, в котором появляются Маруты, мы находим символы Сомы и Коровы, а также сокрывателя, Вритры, и видим, какую большую роль играет Индра в деле продвижения человека к Свету и преодоления им препятствий на пути. Таким образом, эти гимны имеют решающее значение для психологического истолкования Веды.
Вот четыре стиха из гимна, обращенного к Агни, – с пятого по восьмой, в которых психологический смысл с большой силой и ясностью выходит из-под завесы символов.
Agnir hota kavikratu?, satyascitrasravastama? ?
devo devebhir agamat ?
Yad a?ga dasu?e tvam, agne bhadra? kari?yasi ?
tavet tat satyam a?gira? ?