Присвоение - читать онлайн бесплатно, автор Жанна Шульман, ЛитПортал
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

— Я и сейчас так думаю, — сказала Лиза. — Я не хочу вернуть тот выбор назад, честно. Дело не в этом.

— Тогда в чём? — спросил он, окончательно запутавшись. — Ты горюешь по тому, чего сама не хотела?

Лиза замолчала, потому что вопрос был справедливым, а ответа у неё не было — не потому что его не существовало, а потому что она сама только начинала его нащупывать.

Лиза в детстве слушала мамины истории с обычным детским любопытством, не примеряя их всерьёз на себя. Помнила, как однажды, лет в семь, спросила: «А я тоже так буду, когда вырасту?» — и мать, немного помрачнев, ответила уклончиво: «Может быть, доченька, сейчас уже реже так делают, но кто знает». Лиза не придала тогда значения этой заминке. Но что-то, видимо, откладывалось глубже, чем она замечала, — потому что сейчас, в тридцать один год, замужем, счастливая в браке, довольная своим решением идти через портал, она вдруг обнаружила внутри пустоту в форме опыта, который никогда не будет ей принадлежать.

— Знаешь, это трудно передать, — говорила мать не раз, разглядывая старые фотографии с округлившимся животом. — Ты как будто не одна в своём теле почти год. Странное, тревожное, но и по-своему прекрасное чувство. Жалко, что тебе уже так не попробовать, доченька, — то, что мне досталось, теперь редкость.

— Понимаешь, — попыталась объяснить она мужу на следующий день, уже спокойнее, — я не хочу ребёнка через беременность вместо портала. Я хочу, чтобы то, что я чувствую, — вот это горе, — просто разрешили считать настоящим. А не списывали на «ну ты же сама выбрала» или «ну ты же ничего физически не теряла, чего расстраиваться».

— Я не пытаюсь его обесценить, — сказал Илья, — я правда просто не понимаю. Как можно горевать по тому, чего у тебя никогда не было?

— А ты никогда не жалел о карьере музыканта, которую даже не пытался построить? — спросила вдруг Лиза. — Не потому что реально этого хотел так сильно, чтобы бросить всё ради неё, а просто иногда, абстрактно?

Илья задумался.

— Бывает иногда, — признал он. — Смотрю на кого-то на сцене и на секунду думаю — а как бы это было. Хотя гитару в руках толком не держал с восемнадцати лет.

— Вот, — сказала Лиза. — Только у тебя это выбор, который ты мог бы сделать, просто не сделал. А у меня — то, чего вообще ни у одной женщины моего поколения почти не бывает, физически исчезающая возможность. Я горюю не по ребёнку, не пойми неправильно. Я горюю по конкретному телесному опыту, которым обладала моя мама, а я не буду обладать никогда, ни при каком раскладе.

В следующие выходные Лиза поехала к матери одна, без Ильи, — не с конкретной целью выговориться, но зная где-то внутри, что разговор назревает. Галина встретила её обычным хлопотливым чаепитием, но Лиза, вместо привычной лёгкой болтовни, вдруг сказала прямо:

— Мам, я в последнее время много думаю про твою беременность. И, кажется, немного завидую тебе. Не в плохом смысле, не обижайся. Просто завидую.

Галина отставила чашку, посмотрев на дочь внимательно.

— Я, наверное, виновата, что столько лет рассказывала тебе эти истории с таким восторгом, — сказала она осторожно. — Может, зря я так подробно всё описывала, зная, что тебе самой это уже вряд ли предстоит.

— Нет, мам, не зря, — сказала Лиза быстро. — Я не хочу, чтобы ты переставала рассказывать. Просто мне нужно было наконец сказать вслух, что слушать это не всегда легко, даже если это прекрасные истории. Можно и любить твои рассказы, и одновременно немного грустить, что у меня самой так не будет.

Галина долго молчала, обдумывая услышанное, а потом взяла дочь за руку.

— Знаешь, я тоже, если честно, иногда грущу об этом за тебя, — призналась она. — Смотрю на тебя и думаю — вот бы и ты почувствовала то же самое, что чувствовала я. Хотя тут же себя одёргиваю — ты ведь не просила у меня разрешения не хотеть рисковать, и правильно, что не просила. Это ведь я сама, наверное, невольно навязывала тебе мысль, что «настоящий» опыт — только через беременность, а других настоящих способов не бывает.

— Может, дело не в том, чтобы кто-то был виноват, — сказала Лиза. — А просто в том, чтобы обеим разрешить себе грустить об этом иногда, не считая это ни виной, ни неблагодарностью.

Через неделю Лиза рассказала об этом чувстве психологу, к которой изредка ходила ещё с университета, — не за диагнозом, просто чтобы услышать со стороны, не сходит ли она с ума.

— Это называется непризнанное горе, — сказала психолог. — Горе по тому, что общество не считает достаточно веской причиной для скорби, потому что формально ничего «не потеряно» — ведь вы никогда этим не обладали. Но горе не спрашивает разрешения у логики. Тело и психика реагируют на утрату возможности точно так же, как на утрату того, что уже было, просто окружающим сложнее это признать законным.

— То есть я не сумасшедшая, — сказала Лиза, наполовину в шутку.

— Совершенно точно нет, — ответила психолог. — Вопрос не в том, чтобы разлюбить свой выбор идти через портал. А в том, чтобы позволить себе оплакать то, чего этот выбор — при всей его правильности — не мог дать в придачу. Кстати, часто такое горе усиливается не само по себе, а из-за того, что его постоянно приходится защищать перед другими людьми — доказывать, что оно вообще имеет право быть. Это отнимает силы вдвойне: сначала горевать, потом ещё убеждать окружающих, что горевать не глупо.

Они не нашли решения в тот вечер с Ильёй — некоторые вещи не решаются разговором за один присест, — но муж перестал пытаться логически «выключить» её грусть аргументами про рациональность выбора. Просто стал иногда, без всякого повода, спрашивать: «Ты сегодня в порядке? По поводу того самого?» — не требуя отчёта, просто оставляя пространство, в котором Лиза могла сказать «да, немного тяжело сегодня» или «нет, сегодня нормально», без необходимости оправдываться за то, что чувствует нечто, чему нет полностью логичного объяснения.

Через месяц она завела тетрадь — не дневник в привычном смысле, а место, куда записывала мамины истории про беременность, пока сама мама ещё могла их рассказывать в подробностях. Не для того, чтобы прожить эти истории вместо себя — это было невозможно, — а чтобы то, чего сама она никогда не почувствует, хотя бы не потерялось совсем, оставшись памятью о чужом, но родном теле, которое когда-то носило её саму.

Однажды, перечитывая записанное, она поймала себя на мысли, что тетрадь стала не столько архивом чужого опыта, сколько местом, где её собственное, непризнанное горе наконец получило право на существование, — не как каприз, не как неблагодарность за то, что имеет, а просто как ещё одно, вполне законное человеческое чувство, для которого не обязательно искать рациональное объяснение, чтобы иметь право его чувствовать.

Через полгода, на очередном приёме, Лиза рассказала психологу, что горе не исчезло совсем, но изменило форму — стало реже накатывать внезапно, чаще приходило в ожидаемые моменты: на чужих бэби-шауэрах, при виде беременных на улице, иногда просто от случайного запаха, напоминающего мамину кухню тех лет.

— Знаете, что интересно, — сказала она психологу, — я на прошлой неделе встретила на детской площадке женщину с явно круглым животом — сейчас это редкость, все на неё смотрели. И вместо привычной вспышки зависти или боли я вдруг почувствовала что-то вроде тихого уважения. Как будто моё горе наконец нашло себе спокойное место внутри меня, а не выжигало всё вокруг каждый раз заново.

— Это и есть то, к чему обычно приводит признанное, прожитое горе, — сказала психолог. — Оно не исчезает полностью, но перестаёт быть врагом, с которым нужно бороться. Становится просто частью вашей истории, с которой можно мирно сосуществовать.

Лиза кивнула, думая о тетради дома, полной маминых историй, — свидетельстве не только чужого опыта, но и её собственного, долгого пути к тому, чтобы разрешить себе чувствовать то, что она чувствует, без необходимости оправдываться за это перед кем-либо, включая саму себя.

На следующей встрече с матерью Лиза принесла ту самую тетрадь, показала Галине несколько записанных историй.

— Смотри, — сказала она, — я тут записала про толчок ночью и про шнурки. Хочу, чтобы это осталось не только у меня в памяти, а по-настоящему записанным, на бумаге. Может, однажды я найду, кому это передать, если у меня будет свой ребёнок через портал и он спросит, откуда он вообще взялся, — расскажу и это, как часть нашей общей истории, даже если сам он никогда так не появится.

Галина, листая тетрадь, вдруг расплакалась — не от горя, а от того особого, светлого волнения, которое приходит, когда понимаешь, что прожитое тобой не пропадёт бесследно, а найдёт продолжение в чьей-то ещё, пусть и совсем другой, жизни.

— Спасибо, доченька, — сказала она, вытирая слёзы. — Я как будто только сейчас поняла, что все эти годы боялась одного — что моя история умрёт вместе со мной, никому не нужная в мире, где так почти никто больше не рожает. А ты взяла и сделала так, что она останется жить, просто в другой форме, чем я думала.

Глава 9. НИЧЬЯ КРОВЬ

Отец Жени был рыжим. Не просто русым с рыжинкой, а по-настоящему, ярко, с тем оттенком, что притягивает взгляды на улице и вызывает шутки про «огонь-парня» с самого детства. Дед со стороны отца тоже был рыжим, и прадед, если верить семейным фотографиям, — редкий, но упрямый ген, передававшийся через поколение почти безотказно, предмет семейной гордости, оформившейся в шутку: «У нас рыжина как печать качества, не отменяется». На каждом семейном празднике кто-нибудь обязательно вспоминал легенду о прапрадеде, будто бы единственном рыжем во всей деревне, из-за чего соседи прозвали всю семью «огненными» — прозвище, которое, по семейному преданию, передавалось с гордостью вот уже пять поколений.

Женя сам был русым, обычным, ген в его случае решил взять паузу. И он в глубине души, ещё подростком, немного расстраивался из-за этого, будто пропустил свою очередь на что-то важное, фамильное. В школе одноклассники иногда спрашивали, почему он не рыжий, как отец, и Женя отшучивался, но каждый раз что-то внутри него сжималось, будто он был неполноценной, разбавленной версией настоящей семьи.

Когда они с Катей подали заявку на присвоение, Женя никому не признавался, даже себе не признавался до конца отчётливо, но где-то на самом дне, в той части сознания, куда редко заглядывают напрямую, теплилась тихая, необъяснимая логикой надежда: а вдруг портал, собирая генетический материал из обезличенной базы, каким-то случайным образом всё-таки подарит рыжину. Вдруг очередь, пропущенная им самим, достанется его ребёнку.

Он понимал, разумеется, всю абсурдность этой мысли, портал не работал по законам наследственности, брал материал из огромного, никак не связанного с семьёй Жени банка данных, и вероятность рыжих волос у присвоенного ребёнка была не выше и не ниже, чем у любого другого признака у любого другого младенца на свете. Но знание не мешало надежде теплиться где-то в стороне от разума, как теплится суеверие у людей, прекрасно понимающих его иррациональность.

Родился мальчик, тёмненький, кареглазый, ничем не напоминающий ни Женю, ни его отца, ни легендарного рыжего прадеда с фотографий. Женя, впервые взяв его на руки в Доме ожидания, почувствовал прилив настоящей, тёплой нежности, и следом, почти сразу, укол разочарования настолько мимолётный, что сам устыдился его прежде, чем успел толком осознать.

Первые недели дома всё шло, казалось, обычно: Женя купал, укачивал, менял подгузники наравне с Катей. Но сам за собой стал замечать что-то неладное, какую-то смутную сдержанность в собственном восторге, которую списывал то на усталость, то на естественную мужскую «менее выраженную» эмоциональность, о которой когда-то читал в какой-то статье, хотя и сам понимал, что объяснение хромает.

Катя заметила первой, не сразу, но через месяц или полтора начала спрашивать напрямую:

— Тебе не радостно с ним? Ты как будто держишь дистанцию.

— С чего ты взяла, — отвечал Женя, защищаясь. — Я же с ним и купаю, и гуляю, всё как надо.

— Всё «как надо», да, — согласилась Катя. — Но не «как хочется». Я же вижу разницу.

Разговор повторялся с вариациями ещё несколько раз, пока однажды вечером, когда сын, названный Ромой, уже спал, Катя не спросила прямо, без обиняков:

— Женя, скажи честно. Тебя что-то в нём разочаровывает?

Женя долго молчал, чувствуя, как внутри поднимается что-то похожее на стыд, — не за сына, а за собственную, годами тлевшую в нём глупую надежду, которую вдруг придётся произнести вслух и тем самым признать её реальность.

— Понимаешь, — сказал он наконец, — у нас в семье все рыжие. Отец, дед, прадед. Я один русый вышел, всю жизнь как будто не дотягивал до этой семейной... не знаю, метки, что ли. И я, кажется, где-то глубоко надеялся, что хоть Рома будет рыжим. Что через него это как-то всё-таки продолжится. Дурость полная, я понимаю.

Катя молчала, обдумывая услышанное, и молчание длилось достаточно долго, чтобы Женя успел испугаться, что сказал что-то непоправимое.

— Это не дурость, — сказала она наконец, — это просто честно. Но, Жень, ты понимаешь, что это значит на практике? Что каждый раз, глядя на его тёмные волосы, ты подсознательно фиксируешь не сына, а отсутствие рыжины. Сравниваешь его с воображаемым другим ребёнком, которого никогда не было и не будет, вместо того чтобы видеть настоящего.

Женя вздрогнул от точности этой формулировки — она била прямо туда, где он сам смутно подозревал правду, не решаясь оформить её так ясно.

— И как мне это исправить? — спросил он тихо.

— Не знаю, — честно сказала Катя. — Но, наверное, начать с того, чтобы перестать искать в нём чужой ген и начать замечать его собственные черты. У него смех твой, между прочим, — точь-в-точь как ты смеёшься, когда действительно удивлён. Это ведь не наследственность, просто он рядом с тобой рос и перенял. А ты этого даже не заметил, кажется, — слишком занят был поисками того, чего там нет и не будет.

Женя, оставшись один на кухне после этого разговора, впервые за долгое время позвонил отцу — не для того, чтобы рассказать всё как есть, а просто чтобы услышать его голос.

— Пап, — сказал он, — а тебя когда-нибудь расстраивало, что я не рыжий?

Отец на другом конце линии рассмеялся, но не обидно, скорее удивлённо.

— Ты серьёзно спрашиваешь? Жень, да мне было всё равно с первого дня. Я, честно говоря, даже не всегда замечал разницу — ты же мой сын, какая мне разница, какого цвета у тебя волосы. Это вы, молодые, почему-то придаёте этому значение больше нас, стариков. Хотя знаешь, если честно, я в своё время тоже что-то похожее переживал — не по цвету волос, а потому что твой дед был мастером на все руки, а у меня, как назло, руки росли явно не оттуда. Мне казалось, я его подвожу, не продолжаю дело. А потом смотрю — ты вон в архитектуру пошёл, руками ничего не строишь, а я всё равно горжусь тобой больше всего на свете. Так что, может, это семейная у нас черта — выдумывать себе несуществующие долги перед предками.

Женя, положив трубку, долго сидел в тишине, осмысляя услышанное, — оказывается, вся история про «недостающую рыжину», которую он носил в себе с детства, была во многом его собственной конструкцией, а не реальным отцовским разочарованием, и, более того, оказалась частью куда более давнего, переходящего по мужской линии паттерна — искать в себе несоответствие ожиданиям, которых, возможно, никогда толком и не было.

В последующие недели Женя, вооружённый обоими разговорами, начал сознательно, почти как упражнение, отслеживать моменты своего невольного сравнения — ловил себя на мысли «эх, был бы рыжий» и старался тут же переключать внимание на то, что действительно было перед ним: как Рома хмурил брови точно как сам Женя, задумавшись над погремушкой, как копировал его интонацию, произнося первые слоги. Однажды он даже завёл небольшую заметку в телефоне, куда вписывал такие моменты, — не для отчётности, а чтобы приучить взгляд замечать сходство там, где оно действительно было, а не там, где его когда-то ждали.

Через два месяца, на семейном обеде, отец Жени, разглядывая внука, сказал добродушно:

— Жаль, не рыжий. Прервалась у нас, значит, династия.

Женя, к собственному удивлению, ответил спокойно, без прежнего внутреннего укола:

— Пап, у него зато мой характер, судя по всему, — такой же упрямый, как я в детстве был. Может, это и есть настоящая династия, а не цвет волос.

Отец рассмеялся, не споря, задумался на секунду и добавил уже серьёзнее:

— А знаешь, ты прав, наверное. Я вот сейчас вспоминаю деда — он ведь тоже был упрямый до невозможности, всё делал по-своему, наперекор советам. И отец мой такой же был. Может, это и правда наша настоящая метка, покрепче всякой рыжины, — упрямство, передающееся неизвестно как, через воспитание, а не через гены.

Катя, услышавшая этот обмен из кухни, впервые за долгое время увидела в лице мужа то самое, беспримесное умиление, которого раньше как будто чуть-чуть не хватало, будто оно было заслонено чем-то незримым, наконец сдвинувшимся с места.

Спустя год, когда Роме исполнилось два, семья собралась на дачном участке, том самом, где по легенде когда-то жил тот самый прапрадед-«огненный». Рома, набегавшись по траве, уснул на руках у Жени прямо посреди застолья, и кто-то из родственников, глядя на них, сказал: «Смотри-ка, спит точно как ты в его возрасте, обмякший весь, руки в стороны». Женя посмотрел на сына внимательнее, чем обычно, — действительно, поза была до боли знакомой, будто он смотрел на старую фотографию себя самого, — и впервые подумал, что сходство, оказывается, всё это время было рядом, просто не там, где он его искал.

Тем же летом мать Кати, приехавшая погостить, застала Женю за странным занятием — он сидел на веранде и разбирал старый семейный альбом, откладывая в сторону фотографии, где были видны не только рыжие волосы родственников, но и жесты, позы, выражения лиц.

— Что делаешь? — спросила тёща с любопытством.

— Ищу, на кого Рома похож, — признался Женя, не смущаясь. — Только теперь ищу по-другому — не по цвету волос, а по всему остальному. И знаешь, нахожу куда больше, чем ожидал. Вот дед в молодости — видишь, как он держит вилку, точно как Рома держит ложку, странным таким жестом, мизинец отставлен. Вот тут прабабушка смеётся — и у неё этот же прищур, что и у сына, когда он от щекотки заходится.

Катина мать, разглядывая фотографии рядом с ним, кивнула одобрительно.

— А знаешь, — сказала она, — по-моему, это куда интереснее, чем просто найти рыжие волосы. Цвет — это же случайность генетической лотереи, а вот эти мелочи в жестах и мимике — они формируются годами совместной жизни, впитываются в ребёнка от того, с кем он рядом растёт. Это куда более настоящее наследство, если задуматься.

Женя закрыл альбом, чувствуя, как внутри что-то окончательно улеглось на своё место, — тревога многолетней давности, которую он сам не до конца осознавал, наконец нашла разрешение не в отрицании, а в переосмыслении: он не искал больше рыжий ген, потому что понял — то, что он искал на самом деле, продолжение себя в сыне, было там всё это время, просто выражалось не цветом волос, а сотней мелких, ежедневно повторяемых, взаимно перенятых черт.

Вечером того же дня, укладывая Рому спать, Женя, вместо привычной сказки, вдруг рассказал ему — хотя тот, конечно, был ещё слишком мал, чтобы понять, — историю про прапрадеда-«огненного» и всю рыжую династию, закончив её словами, которые сам не до конца ожидал от себя услышать:

— Знаешь, малыш, неважно, какого цвета у тебя волосы. Важно, что ты уже сейчас смеёшься точно как я, и хмуришься точно как я, и, кажется, будешь таким же упрямым, как весь наш род, — вот это и есть настоящее наследство, которое я тебе передал, а не какой-то там ген.

Рома, разумеется, не понял ни слова из этой тихой вечерней речи, но заснул спокойно, а Женя ещё долго сидел у его кроватки, глядя на спящего сына с тем чистым, ничем больше не омрачённым теплом, которого ему так не хватало все эти месяцы после присвоения.

Глава 10. ПО РАЗНЫЕ СТОРОНЫ

Аня и Валя не были сёстрами по крови — в мире, где почти ни у кого не было сестёр по крови, это давно перестало казаться уточнением, требующим объяснений, — но выросли в одной семье, присвоенные их родителям с разницей в два года, и считали друг друга сёстрами в самом полном, безоговорочном смысле этого слова. В детстве они делили одну комнату, придумывали общий тайный язык, ссорились из-за игрушек и мирились быстрее, чем родители успевали вмешаться. Разница между ними обнаружилась не в детстве, а гораздо позже, когда обеим было уже за тридцать, — на почве, казалось бы, самой безобидной: телевизионного документального фильма к пятидесятилетию со дня изобретения портала.

Фильм показывали в прямом эфире, с последующим общественным обсуждением, куда пригласили экспертов с обеих сторон давнего, но не утихающего спора. Валя, смотревшая передачу дома одна, позвонила Ане сразу после эфира, взволнованная сильнее, чем ожидала сама.

— Ты видела? — спросила она без предисловий. — Там женщина выступала, историк, говорила, что портал стал величайшим освобождением женщин за всю историю человечества. И весь зал аплодировал. А я сидела и думала — да что вы вообще знаете об этом освобождении, если сами никогда не хотели того, что у нас отняли.

— У нас? — переспросила Аня осторожно, уже чувствуя, куда клонится разговор.

— У всех нас, женщин. У меня, если конкретно. Я давно хотела тебе сказать, честно, но всё боялась, что не поймёшь. Я всю жизнь мечтала о беременности. Настоящей, с животом, с шевелениями, со всем этим. А мне с детства внушали, что это дикость, риск, немодно, глупо. Я даже не попробовала бороться за это желание, просто задавила его в себе, потому что все вокруг твердили — зачем рисковать, когда есть портал.

Аня, работавшая уже семь лет в организации по защите репродуктивных прав, почувствовала, как внутри неё поднимается что-то среднее между обидой и раздражением.

— Валь, но ты же сама всегда говорила, что рада, что не пришлось рисковать здоровьем ради этого. Я помню наши разговоры.

— Говорила, — согласилась Валя. — Потому что так было проще, чем признать, что где-то глубоко я до сих пор жалею. Твоя работа вся построена на том, что портал — это благо, чистое и безусловное, ты по долгу службы должна так говорить. А я, обычный человек, не обязана делать вид, что мне ничего не жалко.

Разговор быстро перерос в спор — не крикливый, но острый, с теми интонациями, которые появляются только между людьми, знающими друг друга слишком хорошо, чтобы щадить.

— Ты понимаешь, что говоришь? — сказала Аня. — Ты фактически защищаешь мир, где женщины рисковали жизнью при родах, где карьера обрывалась на годы, где тело переставало принадлежать тебе на девять месяцев не по выбору, а по факту рождения женщиной. Я всю карьеру посвятила тому, чтобы объяснять людям, почему это было несвободой, а не романтикой.

— А ты понимаешь, что говоришь? — парировала Валя. — Ты обесцениваешь то, что для некоторых из нас это было не только бременем, а ещё и единственным в своём роде опытом, отнятым не по нашему выбору, а по общественному давлению задолго до нас. Тебе никогда не приходило в голову, что можно одновременно радоваться отсутствию рисков и всё равно горевать по несбывшемуся опыту? Ты со своей организацией всегда рисуешь только одну сторону медали.

— А ты со своей ностальгией забываешь, чем это на самом деле оборачивалось для миллионов женщин, у которых не было выбора вообще, — сказала Аня, уже тоже повышая голос. — Романтизировать это — оскорбление их памяти. Ты вообще представляешь, сколько женщин умирало при родах ещё сто лет назад? Сколько было исковеркано здоровье, сколько карьер оборвалось навсегда?

— Я не романтизирую смерть и не романтизирую боль, — сказала Валя резче, чем хотела. — Я говорю про желание, которое у меня было и есть, независимо от статистики. Ты почему-то всегда сводишь разговор к цифрам, будто личное чувство можно опровергнуть статистикой материнской смертности.

Разговор закончился резко, обе повесили трубку недовольные, не попрощавшись как следует, что случалось между ними впервые за много лет отношений.

На следующий день, готовя ужин, Аня поймала себя на воспоминании из детства — как они с Валей, лет по десять-двенадцать, лежали ночью на соседних кроватях и шёпотом обсуждали, какими они станут, когда вырастут. Валя тогда мечтала о большой семье, «чтобы дом был полон детей», а Аня, уже тогда более рациональная, говорила, что хочет заниматься чем-то важным, менять мир к лучшему. Обе мечты, казалось Ане теперь, сбылись каждая по-своему — просто пути к ним разошлись сильнее, чем можно было предположить в детстве.

Неделю они не разговаривали — рекорд для сестёр, привыкших созваниваться чуть ли не через день. Аня, злясь, пересказала спор коллеге по работе, ожидая солидарности, но коллега неожиданно сказала:

На страницу:
5 из 7