Присвоение - читать онлайн бесплатно, автор Жанна Шульман, ЛитПортал
На страницу:
7 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Разговор случился на четвёртую ночь — начал его сам Костя, что случалось у них реже всего.

— Мой отец не был готов ко мне, — сказал он в темноту, не поворачиваясь. — Вообще. Он, наверное, и заявку подписал только потому, что мать настояла. Я помню себя лет с пяти — и почти всё, что помню про него, это крик. Не бил, нет. Просто орал — за пролитый компот, за тройку, за то, что я дышу громко, когда он смотрит новости. Я к пятнадцати научился по звуку ключа в замке определять, в каком он настроении, и либо выходить здороваться, либо сидеть тихо у себя. Полезный навык. Только я предпочёл бы без него.

Марта молчала, боясь спугнуть, — за восемь лет Костя говорил об отце ровно дважды, оба раза одной фразой: «мы не близки».

— Я не тяну время из-за работы, Март, — продолжал он. — Я боюсь, что однажды открою дверь, а мой собственный ребёнок по звуку моих шагов будет решать, выходить ко мне или пересидеть у себя. Мне нужно было время поверить, что я не он. Только я не знал, как сказать об этом так, чтобы не звучало как приговор: «у меня плохая наследственность, беги». Вот и говорил про проекты.

— Но у тебя нет его наследственности, — осторожно сказала Марта. — В буквальном смысле. Вы даже не родные по крови. Он тебя присвоил.

— Умом я это знаю, — Костя усмехнулся невесело. — А страх, оказывается, в кровь не смотрит. Я перенял его не через гены — через шестнадцать лет за одним столом. Такое передаётся понадёжнее генов.

Они проговорили до трёх ночи — впервые за два года не о сроках и не о квотах. Марта показала свой список из одиннадцати пунктов; Костя читал молча, водя пальцем по датам, будто сверяя с чем-то внутри.

— Я думал, что аккуратно откладываю, — сказал он наконец. — А отсюда это выглядит как одиннадцать закрытых дверей подряд.

На следующий день Марта отозвала одиночную заявку. Можно было просто преобразовать её в совместную — система позволяла, — но ей было важно другое: не дооформить Костю в уже принятое решение, а начать заново, с чистого бланка, вдвоём. Костя, узнав, что она отказалась от места в очереди, которое так берегла, посмотрел на неё долгим взглядом и ничего не сказал — а вечером сам, впервые за два года, открыл на планшете сайт комиссии.

Новую заявку они заполняли вместе, за кухонным столом, по очереди диктуя друг другу данные, и, дойдя до графы «дополнительные сведения», Костя вдруг сказал:

— Напиши, что я хожу к психологу. Начну с понедельника, я уже нашёл специалиста и записался. Пусть будет в документах — мне так честнее.

Со второй сессии он вернулся непривычно тихий и за ужином вдруг рассказал Марте то, чего она не ожидала: психолог попросил его вспомнить не только страшное про отца, но и хоть один хороший день. Костя долго не мог — а потом вспомнил рыбалку, единственную за всё детство, когда отец не кричал ни разу, показывал, как насаживать наживку, и даже похвалил за первого окуня.

— И знаешь, что странно, — сказал Костя. — От этого воспоминания стало не легче, а сложнее. Пока он был просто монстром, всё было понятно. А теперь выходит, что он был человеком, у которого получилось один день из шести тысяч. И я думаю — что ему помешало в остальные пять тысяч девятьсот девяносто девять? И что помешает мне?

— Может, то, что ты задаёшь этот вопрос, а он — нет, — сказала Марта.

На собеседовании инспектор — немолодой мужчина с усталыми внимательными глазами — дошёл до стандартного вопроса об эмоциональной готовности, и Костя, вместо заготовленных общих слов, рассказал как есть: что рос с отцом, которого боялся; что два года откладывал заявку из страха повториться; что теперь работает со специалистом и впервые чувствует, что страх стал меньше него, а не наоборот.

Инспектор дослушал, снял очки и сказал неожиданно не по протоколу:

— За пятнадцать лет здесь я усвоил одну вещь. Опаснее всего не те, кто боится повторить своих родителей. Опаснее те, кто уверен, что уж с ними-то такого точно не случится. Ваш страх — это, по сути, половина профилактики. Вторая половина — то, что вы о нём говорите вслух.

Семь недель ожидания ответа Костя прожил непривычно деятельно — будто, назвав страх вслух, освободил место для чего-то другого. Однажды Марта вернулась с работы и застала его собирающим кроватку, купленную без предупреждения, задолго до любых гарантий.

— Психолог не советовал, кстати, — сказал Костя, не отрываясь от инструкции. — Говорит, лучше не привязываться к результату раньше времени. А я подумал: я двадцать лет жил по принципу «не привязывайся раньше времени, вдруг отберут». Хватит. Пусть стоит. Если ждать придётся дольше — значит, будет стоять дольше, страху назло.

Марта смотрела, как он затягивает винты — сосредоточенно, чуть высунув язык, точно мальчишка над конструктором, — и думала, что вот этого человека, собирающего кроватку назло собственному страху, она за восемь лет ещё не видела. И что, кажется, именно его всё это время не хватало в их разговорах про «вот только».

Одобрение пришло через семь недель. В доме ожидания их ждала девочка четырёх недель от роду, серьёзная, с крохотной морщинкой между бровей. По протоколу первым ребёнка принимал тот, кто стоял ближе, — ближе стояла Марта, но она отступила на полшага, и Костя понял этот жест без слов. Он взял девочку неловко, замер, прислушиваясь к чему-то внутри себя, — и Марта увидела, как напряжение, которое он носил в плечах все эти годы, медленно, прямо на её глазах, отпускает.

— Ну, привет, — сказал он тихо. — Я, честно говоря, боюсь. Но мне сказали, это нормально.

Вечером, когда девочка — её назвали Верой — уснула в новой кроватке, Марта нашла в телефоне тот самый список из одиннадцати пунктов и спросила, можно ли его наконец удалить.

— Оставь, — неожиданно сказал Костя. — Только допиши двенадцатый: «Причина найдена и названа вслух. Подали вместе». Пусть история будет целиком — и как я боялся, и как перестал прятаться. Вдруг когда-нибудь пригодится рассказать кому-нибудь маленькому, что взрослые тоже боятся — и что это лечится разговором.

Глава 13. КТО МЕНЯ ВЫБРАЛ

Дима подал официальный запрос на архив собственного присвоения за неделю до тридцатилетия — и сам не смог бы коротко объяснить зачем. Формальный повод был смутным: «надо разобраться, кто я вообще такой». Настоящих поводов было два, и оба он старался не рассматривать в упор: круглая дата и Лера, собравшая вещи месяц назад со словами, которые он с тех пор прокручивал по ночам: «С тобой невозможно строить будущее. Ты как будто сам не знаешь, откуда ты и куда».

Историю своего появления в семье Дима знал наизусть — мать рассказывала её в детстве вместо сказки, и он просил повторять снова и снова, как просят любимую пластинку. «Мы вошли в комнату, — рассказывала мать, — а ты лежал в кроватке у окна. И вдруг открыл глаза и посмотрел прямо на нас. Не на потолок, не в сторону — на нас. И мы сразу поняли: вот он. Судьба». Дима вырос на этой формулировке, полюбил её, строил на ней часть самоощущения — избранности, предназначенности. На днях рождения, когда друзья травили байки про свои присвоения, его история неизменно выигрывала: ни у кого больше не было взгляда и судьбы, у всех были очереди и бумажки.

Запрос обернулся бюрократией в чистом виде: заявление по форме, копия паспорта, «срок рассмотрения — до тридцати рабочих дней», потом звонок, потом кабинет на четвёртом этаже областного архива комиссии, где немолодая сотрудница выдала ему тонкую серую папку под роспись и предупредила: выносить нельзя, фотографировать можно, стол у окна свободен.

Папка была разочаровывающе тонкой. Стенограмма собеседования на четырёх листах — сухая, канцелярская, ничем не напоминающая семейную легенду.

«Вопрос: Готовы ли вы к дополнительным расходам в связи с присвоением? Ответ (заявитель М.): Да, у нас стабильный доход, расчёты приложены. Вопрос: Есть ли поддержка со стороны старшего поколения? Ответ (заявитель Ж.): Да, моя мать готова помогать с уходом в первые месяцы».

Дима листал страницу за страницей, ища хоть намёк на судьбоносную искру, — и не находил ничего, кроме будничных вопросов и практичных ответов. Оценочный лист: «Соответствие критериям — 82 балла из 100. Рекомендация: одобрить». Восемьдесят два балла. Судьба, оказывается, измерялась в баллах и даже не дотягивала до девяноста.

А потом он дошёл до последнего листа и остановился. В типовой форме визита в дом ожидания, среди прочих граф, стояло: «Предложенные кандидатуры: 2. Выбор заявителей: кандидатура № 2».

Кандидатура номер два. Он был кандидатурой номер два. Существовал номер один.

Он сфотографировал лист, вернул папку и вышел из архива с ощущением, что несёт в кармане что-то тяжелее телефона. По дороге домой, сам не заметив как, свернул не туда — и оказался у здания дома ожидания номер семь, того самого, что значился в его документах. Дом работал до сих пор: светлые окна, площадка, женщина с коляской у входа, обычная будничная жизнь. Дима посидел в машине минут двадцать, глядя на эти окна, и думал о том, что где-то в мире живёт человек его возраста — кандидатура номер один, — который в тот день спал в соседней кроватке и чья жизнь свернула в другую сторону из-за четырёх минут чужого выбора.

Мысль тянула за собой другие, одна неудобнее другой. Если бы номер один в тот день не спал — орал бы он, Дима, сейчас в чьей-то другой семье, под другим именем, с другой легендой про другой судьбоносный взгляд? Был бы он тогда вообще «собой» — или «собой» его сделали именно эти конкретные родители, эта квартира, эти концерты в третьем классе? Вопросы были из тех, на которые не существует ответа, и Дима, к собственному удивлению, обнаружил, что от их неразрешимости не страшно, а почти головокружительно просторно — как будто он впервые увидел, из какого количества случайностей собран любой человек, включая тех, кто уверен в своей предначертанности.

Неделю он никому ничего не говорил — прокручивал в голове формулировку, примеряя её так и эдак. «Предложенные кандидатуры: две». Значит, в тот легендарный день в комнате была не одна кроватка у окна. Значит, был другой младенец, на которого родители посмотрели — и не взяли.

Позвонил он матери вечером в четверг, стараясь, чтобы голос звучал буднично, и не выдержав уже на второй фразе.

— Мам, я был в архиве. Читал ваше собеседование. И лист визита тоже. Там написано, что вам предлагали двоих. И что я — кандидатура номер два.

Мать замолчала так надолго, что он успел проверить, не оборвалась ли связь.

— Значит, до сих пор хранят, — сказала она наконец тихо. — Да, Дим. Тогда порядок был другой: это сейчас назначают одного ребёнка, а тридцать лет назад показывали нескольких. Считалось, что так «гуманнее для заявителей». На деле это было самое страшное, что я делала в жизни, — стоять между двумя кроватками и понимать, что одного мы сейчас возьмём, а второго... второго возьмёт кто-то другой. Когда-нибудь. Может быть.

— А почему меня? — спросил Дима. — Только честно, мам. Не про взгляд.

Мать вздохнула — и он почти услышал, как она решается.

— Первый мальчик спал, — сказала она. — Спал очень красиво, спокойно, как на картинке. А ты орал. Так орал, что нянечка извинялась. Папа посмотрел на тебя и сказал: «Этот точно живой. Берём крикуна». Вот и вся судьба, сынок. А про взгляд... про взгляд я придумала позже, когда ты был маленький и просил рассказывать. Не могла же я трёхлетке рассказывать про баллы и кандидатуры. А потом красивая версия как-то приросла, и мы сами в неё почти поверили.

Дима положил трубку и долго сидел, глядя в стену. Злости не было — было странное головокружение, будто пол, на котором он стоял тридцать лет, оказался не полом, а давно расписанной декорацией.

Через несколько дней он поехал к отцу — специально к нему одному, в гараж, где тот вечно перебирал старый мотоцикл.

— Мама рассказала про крикуна, — сказал Дима вместо приветствия. — Твоя, значит, была реплика.

— Моя, — согласился отец, вытирая руки ветошью, и, помолчав, добавил: — Ты только вот что пойми. Ты спрашиваешь, кто тебя выбрал. Отвечаю честно: в тот день — почти никто. Мы были два перепуганных человека, я вообще плохо соображал, у меня руки тряслись так, что я боялся тебя уронить. Весь «выбор» занял минуты четыре, и половину этого времени я думал не о судьбе, а о том, где тут туалет. — Он усмехнулся. — А выбирали мы тебя потом. Каждый день, тридцать лет подряд. Когда вставали к тебе ночью. Когда я сидел у твоей койки в инфекционке и торговался с богом, в которого не верю. Когда ходили на твои концерты в третьем классе, где ты дудел мимо всех нот, и хлопали громче всех. Вот это — выбор. А те четыре минуты — жеребьёвка.

— А номер один? — спросил Дима. — Ты когда-нибудь думал о нём?

— Первые года два — часто, — неожиданно признался отец. — Потом понял: думать о нём — значит жить в комнате с двумя кроватками до конца дней. А я хотел жить в доме, где растёшь ты.

Ещё через неделю он неожиданно для себя написал Лере — не с просьбой вернуться, просто коротко: «Ты тогда сказала, что я сам не знаю, откуда я. Я съездил и выяснил. Оказалось — из очереди, по баллам, кандидатурой номер два, потому что орал громче всех. Смешно, но мне от этого почему-то спокойнее, а не хуже». Лера ответила через день, тоже коротко: «Вот видишь. Я не говорила, что ответ будет красивым. Я говорила, что тебе нужен ответ». Больше они не переписывались — но что-то в этом обмене поставило точку аккуратнее, чем все их прощальные разговоры месяцем раньше.

Бабушка, мамина мать, узнав от дочери про архивную находку, позвонила Диме сама — что делала крайне редко, предпочитая ждать звонков.

— Мне мать твоя рассказала про твои раскопки, — сказала она без предисловий. — Хочу добавить одну деталь, которую они, подозреваю, сами забыли. Когда они вернулись из дома ожидания с тобой, я спросила у твоей матери: почему этот? Она тогда ещё никаких легенд не сочинила, ответила как есть: «Не знаю, мам. Он кричал так, будто требовал, чтобы его забрали. Вот мы и послушались». И знаешь, что я тебе скажу через тридцать лет? Ты всю жизнь такой и остался — громко требуешь своего от жизни. Так что не так уж они и ошиблись с объяснением. Может, это и был твой взгляд — просто звуком.

Дима рассмеялся — впервые за все эти странные недели легко, — и подумал, что бабушка, сама того не зная, только что сшила две версии его истории в одну: и крикун из протокола, и мальчик, посмотревший прямо на родителей, оказались об одном и том же — о ребёнке, который с первого дня заявлял миру о себе в полный голос.

Дима всё же попробовал узнать — позвонил в архив, спросил, можно ли выяснить судьбу второй кандидатуры. Сотрудница ответила ровно и твёрдо: сведения о других детях не разглашаются никому и никогда, это базовый принцип системы. Дима поблагодарил и, кладя трубку, с удивлением обнаружил, что испытывает не досаду, а облегчение: у номера один была своя жизнь, своя семья, своя, возможно, красивая легенда — и она не обязана была пересекаться с его собственной, чтобы обе оставались настоящими.

Домой он возвращался пешком, через полгорода, и где-то на середине пути поймал себя на том, что злость, с которой он ехал в архив, — злость на Леру, на круглую дату, на собственную неприкаянность — куда-то делась. История, которую он считал фундаментом, оказалась выдумкой; но под выдумкой обнаружился фундамент понадёжнее — тридцать лет ежедневных, никем не задокументированных выборов, не поместившихся ни в одну серую папку.

В субботу, на собственном тридцатилетии, когда друзья по традиции завели разговор про истории присвоения, Дима впервые рассказал новую версию — с баллами, с двумя кроватками, со спящим номером один и с орущим номером два, которого взяли со словами «этот точно живой».

Стол хохотал. А потом притих, когда Дима пересказал отцовское — про жеребьёвку и про тридцать лет.

— Слушай, — сказал наконец его друг Пашка, — а ведь это лучше легенды. Легенда — она про один момент. А у тебя получается история про всё время сразу.

Фотографию последнего листа — ту самую, с «кандидатурой № 2» — Дима не удалил. Распечатал и убрал в ящик стола, к документам. Не как рану и не как улику — как напоминание о том, что смысл не находят в архивах готовым. Его наращивают потом, годами, поверх любой случайности — пока случайность не станет неотличима от судьбы.

Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
На страницу:
7 из 7