– Бог не покинет Симона.
– А тебе никогда не казалось, – спросила его жена, – что Бог тебя покинул?
– Нет.
– Что думал ты в ту ночь, когда мы сидели с тобой там, в сарае… и ты узнал в один и тот же час, что мы, кого ты любил так преданно и кто был тебе дороже всех на свете, – мы обе изменили тебе так, что уж худшей измены, кажется, не может и быть?..
– Я в тот раз, кажется, мало думал… – ответил муж.
– Ну, а после? – настаивала жена. – Когда ты думал об этом… как ты говоришь, все время?..
– Я думал, как часто я изменял Христу… – сказал он тихим голосом.
Рагнфрид поднялась с места, немного постояла, прежде чем решилась подойти к мужу и положить свои руки ему на плечи. Когда он обнял ее, она склонила голову к нему на грудь. Лавранс почувствовал, что она плачет. Он еще крепче привлек ее к себе и прижался щекой к ее темени.
– Ну, Рагнфрид, теперь пойдем на покой! – сказал он немного погодя.
Вместе подошли они к распятию, преклонили колено и Перекрестились. Лавранс прочел вечерние молитвы – он читал их на языке церкви, тихо и отчетливо, а жена повторяла слова за ним.
Затем они разделись. Рагнфрид легла подальше от края постели, на которой подушки в изголовье стелились теперь гораздо ниже, потому что в последнее время муж часто страдал головокружением. Лавранс закрыл дверь на засов и на замок, подгреб угли в очаге, задул свет и лег в постель к жене. Они лежали в темноте, прикасаясь друг к другу руками. Немного погодя пальцы их сплелись.
Рагнфрид, дочь Ивара, думала: словно опять брачная ночь, и какая-то странная брачная ночь! Счастье и несчастье нахлынули на нее разом и понесли ее на своих волнах с такою мощью, что она почувствовала: вот теперь начали обрываться первые корни души в ее плоти… вот рука смерти протянулась и к ней… в первый раз.
Да, так и должно быть… раз все это началось, как оно началось. Рагнфрид вспомнила тот первый раз, когда она увидела своего жениха. Тогда он радовался ей… немного смущался, но ему хотелось любить свою нареченную невесту. А ее раздражало даже то, что юноша был так ослепительно красив, что волосы его, такие густые, блестящие и светлые, спускались на бело-розовое, покрытое золотистым пушком лицо. А ее сердце было одной сплошной жгучей раной от думы о человеке, который не был красив, не был молод, не был бел и румян, как кровь с молоком. И она погибала от страстного желания спрятаться в его объятиях и в то же время вонзить нож ему в горло… И в первый раз, когда ее нареченный жених вздумал было приласкать ее, – они сидели вдвоем у них дома на лесенке стабюра, и он намотал себе на руку ее косы, – она вскочила, повернулась к нему, побелев от гнева, и ушла.
Ах, ей вспомнилась ночная поездка, когда она ехала верхом вместе с Тровдом и Турдис через Йермдал к той волшебнице в горах Довре. В ногах у нее она валялась, кольца и браслеты срывала она со своих рук и бросала их на пол перед фру Осхильд, тщетно молила дать ей хоть какое-нибудь средство, чтобы ее жених ничего не смог от нее добиться… Ей вспомнился долгий путь с отцом, родичами, подружками и со всеми поезжанами вниз по долине, через поселки, лежащие среди низких холмов, туда, в Скуг, на свадьбу. И вспомнилась первая ночь… и потом все ночи… когда она принимала неловкие ласки мальчика-молодожена, холодная как камень, ничуть не скрывая, что это нимало не радует ее.
Нет, Бог не покинул ее. Милосердный, он услышал ее вопль отчаяния, когда она призывала его, утопая все глубже и глубже в своем несчастье… даже когда она звала его, не веря, что ее услышат. Словно темное море обрушилось на нее… И вот теперь волны вознесли ее к дивному и сладкому блаженству, – Рагнфрид чувствовала, они унесут ее из жизни…
– Заговори со мной, Лавранс, – тихо взмолилась она. – Я так устала…
Муж прошептал:
– Venite ad me, omnes qui laborate et onerati estis. Ego reficiam vos,[36 - Придите ко мне, все нуждающиеся и обремененные, и я успокою вас (лат.)] – сказал господь.
Он подсунул руку под плечи жены и привлек ее совсем к себе. Так они пролежали немного, щекой к щеке. Потом Рагнфрид произнесла тихим голосом:
– Сейчас я молилась Божьей Матери и просила у нее порадеть за меня, чтобы мне не надолго пережить тебя, супруг мой!..
Его губы и ресницы слегка коснулись в темноте ее щеки, словно крылья бабочки:
– Моя Рагнфрид, дорогая моя Рагнфрид!..
VIII
Кристин сидела этой осенью и зимой в Хюсабю и не хотела никуда ездить, ссылаясь на то, что ей нездоровится. Но она просто устала. Такой усталой она еще никогда не бывала за всю свою жизнь, – устала веселиться, устала горевать, а больше всего устала размышлять.
Будет лучше, когда у нее родится вот этот новый ребенок, думала она; ей так ужасно хотелось его, как будто от него зависело ее спасение. И если родится сын, а отец ее умрет еще до его рождения, тогда он будет носить имя Лавранса. И Кристин думала о том, как она будет любить это дитя и вскормит его сама у своей груди, – давно уж у нее не было грудных детей, и она начинала плакать от томления при мысли, что вот скоро она опять будет держать в своих объятиях сосунка.
Она снова стала собирать около себя всех своих сыновей как бывало прежде, и старалась внести побольше порядка и строгости в их воспитание. Она чувствовала, что поступает так по желанию отца, и это как бы вносило некоторое успокоение в ее душу. Отец Эйлив начал теперь обучать Ноккве и Бьёргюльфа буквам и латинскому языку, и Кристин часто присутствовала на уроках в священническом доме, когда дети приходили туда учиться. Но они были не очень жадными до знаний учениками, и все дети не слушались и буянили, кроме Гэуте, который продолжал оставаться матушкиным баловнем, как называл его Эрленд.
Эрленд вернулся домой из Дании около дня всех святых в очень приподнятом настроении духа. Он был принят с величайшими почестями герцогом и своей родственницей фру Ингебьёрг; она очень благодарила его за привезенные им в подарок меха и серебро; он участвовал в турнирах, охотился да оленя и на лань, а когда они расставались, господин Кнут подарил ему черного, как уголь, испанского жеребца, фру Ингебьёрг же послала с ним Кристин свой самый сердечный привет и двух серебристо-серых борзых собак. Кристин решила, что у этих заморских собак какой-то предательский и коварный вид, и боялась, как бы они не причинили ее детям вреда. А окрестные жители заговорили о кастильском коне. Эрленд отлично выглядит на этом высоконогом, стройном, ладном скакуне, но такие лошади малопригодны в нашей стране, и один Бог знает, как этот жеребец покажет себя в горах. Но пока что Эрленд закупал самых великолепных вороных кобыл, куда бы ему ни приходилось приезжать в воеводстве, и теперь у него был табун, на который по крайней мере смотреть было приятно. В былые дни Эрленд, сын Никулауса, давал своим верховым коням красивые заморские имена: Бельколор, Баярд и тому подобное, но про этого коня он сказал, что он так прекрасен, что не нуждается в таких украшениях, – этот конь назывался просто Сутен.[37 - Сутен – по-норвежски сажа.]
Эрленд очень сердился, что жена не хотела никуда с ним выезжать. Больна она не была, насколько он мог заметить, – в этот раз у нее не было ни обмороков, ни рвоты, и вообще еще не видно было никаких признаков… А больна она и утомлена, конечно, оттого, что вечно сидит дома да раздумывает, размышляет о его проступках и прегрешениях. На Рождество между ними произошло несколько жарких стычек. Но теперь Эрленд не приходил к Кристин просить у нее прощения за свою вспыльчивость, как всегда бывало раньше. До сих пор он всегда думал, что когда у них бывают разногласия, то виноват он. Кристин добра, она всегда права, и когда ему бывает не по себе и он скучает дома, то такая уж у него натура, что он устает от доброты и от правоты, если на его долю их достается слишком много. Но этим летом он не раз замечал, что тесть держит его руку и, по-видимому, считает, что Кристин недостает мягкости и сдержанности, какие подобают супруге. Тогда ему пришло на ум, что она слишком близко принимает все к сердцу и с трудом прощает ему мелкие грешки, которые он совершил без всякого злого умысла. Всегда он раньше просил у жены прощения, когда немного придет в себя и одумается, – и она говорила, что прощает его; но после он все-таки видел, что прощено, да не забыто.
Вот почему он часто отлучался из дому и почти всегда брал с собой Маргрет. Воспитание девочки было источником разногласий между супругами. Говорить об этом Кристин никогда не говорила, но Эрленд отлично знал. что она – и другие люди – думают. Тем не менее он всегда относился к Маргрет как к своему законнорожденному ребенку, и когда девочка появлялась где-нибудь со своим отцом и мачехой, люди принимали ее так, словно она действительно была его законной дочерью. На свадьбе Рамборг она была одной из подружек невесты и носила золотой венец на своих распущенных волосах. Многим женщинам это не нравилось, но Лавранс поговорил с ними, и Симон тоже сказал, что никто не должен перечить в этом Эрленду или упоминать о чем-либо самой девушке. Прекрасное дитя нисколько не повинно в том, что оно родилось так несчастливо. Но Кристин понимала, что Эрленд лелеет мысль выдать Маргрет замуж за какого-нибудь молодого человека, носящего оружие, и что он думает, будто при том положении, которое он теперь занимает, ему удастся добиться своего, хотя девочка рождена в блуде и для нее трудно будет найти совершенно надежное, непоколебимое положение. Быть может, это дело и увенчалось бы успехом, если бы люди были действительно уверены в том, что у Эрленда хватит способностей удержать и еще более увеличить свою власть и богатство. Но хотя Эрленда в известной мере и любили и уважали, однако никто не питал полной уверенности в том, что благосостояние в Хюсабю продержится долго. Поэтому Кристин боялась, что, пожалуй, ему едва ли удастся осуществить свои замыслы насчет Маргрет. И хотя не очень любила падчерицу, жалела ее и страшилась того дня, когда высокомерие девочки будет, быть может, сломлено, – если Маргрет придется удовольствоваться гораздо более скромным браком, чем тот, к мысли о котором ее постоянно приучал отец, и совсем иными условиями жизни, чем те, в каких Эрленд воспитал ее.
Но вот вскоре же после Сретения из Формо в Хюсабю прибыло трое мужчин. Они перешли через горы на лыжах и принесли Эрленду спешную весть от Симона, сына Андреса. Симон писал, что их тесть болен и трудно ждать, чтобы он прожил очень долго. Лавранс просит, чтобы Эрленд прибыл в Силь, если только он может. Ему хотелось поговорить с обоими зятьями о том, как все устроить после его смерти.
Эрленд расхаживал по горнице, незаметно поглядывая на жену. Беременность зашла уже далеко, Кристин была очень бледна и похудела в лице… У нее такой удрученный вид, слезы готовы брызнуть из глаз каждое мгновение. И Эрленд пожалел о том, как он вел себя с нею этой зимой… Болезнь отца не явилась для нее неожиданностью, и раз Кристин жила здесь с тайным горем, то ему следовало бы прощать ей, когда она поступала несправедливо.
Один он мог бы совершить поход в Силь довольно быстро, если бы пошел через горы на лыжах. Если же взять с собой жену, это будет долгое и тяжелое путешествие. И тогда пришлось бы дожидаться, пока закончится смотр оружия[38 - Имеется в виду периодический смотр оружия и проверка того, все ли вооружены так, как им полагается быть вооруженными но закону, в соответствии с положением, состоянием и знанием каждого.] в Великом Посту, и сперва устроить совещание со своими ленсманами. Кроме того, есть еще несколько встреч и народное собрание, на которых он должен быть обязательно. Прежде чем они смогут тронуться с места, уже будет, наверно, опасно близок срок, когда Кристин ждет своего разрешения, – а она еще и моря не выносит, даже когда совершенно здорова! Но он не смел и подумать о том, чтобы жена его больше не увидела своего отца в живых. И вечером, когда они улеглись спать, Эрленд спросил у Кристин, решится ли она на путешествие.
Он счел себя вознагражденным, когда она разрыдалась в его объятиях, полная благодарности и раскаяния в своей несправедливости к нему зимой. Эрленд размяк и стал нежен, как всегда, когда он причинял женщине горе и был вынужден глядеть, как она изливает это горе у него на глазах. Поэтому он довольно терпеливо сносил выдумки Кристин. Он сразу же сказал, что детей он не хочет брать с собой. Но мать заговорила о том, что ведь Ноккве теперь такой большой, что ему пойдет на пользу, если он увидит, как душа его дедушки отойдет. Эрленд сказал: «Нет». Потом она высказала мнение, что Ивар и Скюле слишком малы, чтобы оставаться на попечении служанок. «Нет», – сказал отец. А Лавранс так любил Гэуте! «Нет», – ответил Эрленд: если принять во внимание ее положение, то и без того уж очень трудно для Рагнфрид иметь у себя в доме женщину на сносях, когда у нее муж лежит на одре болезни, а для них самих – возвращаться домой с новорожденным. Поэтому или она должна будет отдать ребенка на воспитание какой-нибудь кормилице из усадеб Лавранса, или же дождаться в Йорюндгорде наступления лета, но тогда ему придется уехать домой раньше. Все это он излагал жене, повторяя не один раз, причем старался говорить спокойно и вразумительно.
Потом ему вспомнилось, что надо будет захватить с собой и то и другое из Нидароса, что может понадобиться теще для погребальной трапезы: вина, воску, пшеничной муки, сарацинского пшена и тому подобного. Но в конце концов они все же выехали из дому и прибыли в Йорюндгорд за день до праздника святой Яртрюд.
* * *
Пребывание в родительском доме сложилось для Кристин совершенно иначе, чем она думала.
Хорошо, что ей удалось еще раз повидать своего отца. Вспоминая, как он встретил ее, Кристин благодарила Бога за то, что смогла доставить отцу эту последнюю радость. Но ей было больно, что она слишком мало могла для него сделать…
До родов оставался едва месяц, поэтому Лавранс совершенно запретил ей пособлять в уходе за ним. Не позволяли ей и бодрствовать около него по ночам наравне с другими, а мать не хотела и слышать, чтобы она хоть пальцем шевельнула, помогая во всех домашних хлопотах. Кристин просиживала у отца целыми днями, но редко бывало, чтобы они когда-либо оставались одни. Почти ежедневно в усадьбу приезжали гости – всё друзья, желавшие еще раз увидеть Лавранса, сына Бьёргюльфа, в живых. Это радовало его, хотя он очень уставал. Он разговаривал весело и сердечно со всеми – женщинами и мужчинами, бедными и богатыми, молодыми и старыми, благодарил их за дружбу, просил помолиться о его душе – дай Бог нам опять свидеться на том свете! А по ночам, когда внизу с Лаврансом оставались только одни его близкие, Кристин лежала в верхней горнице, уставившись неподвижным взором в темноту, и не могла заснуть, потому что все думала и думала о кончине отца и порочности своего ничем не довольного сердца.
Лавранс быстро угасал. Он еще держался на ногах, пока у Рамборг не родился ребенок и Рагнфрид уже не нужно было проводить столько времени в Формо. Он даже приказал свозить себя туда как-то днем и повидал свою дочь и внучку. Девчурка была названа при крещении Ульвхильд. Но потом он слег, и, по-видимому, ему уже не суждено было встать.
Он лежал в большом помещении под верхней горницей. Ему устроили там на скамье почетного места нечто вроде кровати, потому что он не мог выносить, чтобы голова у него лежала высоко на изголовье, – тогда у него тотчас же делались головокружение, припадки слабости и сердечные схватки. Пускать ему кровь уже больше не решались. Это приходилось делать так часто в течение всей осени и зимы, что теперь Лавранс стал совсем малокровным и ел и пил очень мало и с трудом.
Тонкие и красивые черты отца теперь заострились, и смуглость выцвела на лице, раньше таком свежем от чистого воздуха; оно стало желтым, как кость, а обескровленные губы и уголки глаз побелели. Густые светлые, тронутые сединой волосы были бессильно разбросаны – нестриженые и увядшие – по синей вышивке накидки на подушке, – но больше всего его изменяла жесткая и седая щетина, которая росла теперь на нижней части лица и на длинной широкой шее, где жилы выступали натянутыми толстыми струнами. Раньше Лавранс всегда старательно брился перед каждым праздничным днем. Тело исхудало так, что от него оставался почти один остов. Но Лавранс говорил, что чувствует себя хорошо, если лежит вытянувшись и не шевелится. И он всегда был весел и радостен.
В усадьбе резали скот, варили пиво и пекли для погребальной трапезы, выносили на двор постели и осматривали их, – все, что можно было сделать, делалось теперь, чтобы повсюду была тишина, когда настанет час последней борьбы. Лавранс сильно оживлялся, когда слышал, как идут эти приготовления, – его последнее пиршество не должно было быть самым худшим из всех, что устраивались в Йорюндгорде: почетно и достойно следует ему расстаться со своими обязанностями хозяина дома. Однажды ему захотелось взглянуть на тех двух коров, которых поведут за его гробом, в дар отцу Эйрику и отцу Сульмюнду, и буренок ввели к нему в горницу. Им задавали двойную дачу корма всю зиму, и они стали такими красивыми и жирными, как коровы, пасущиеся летом на горных выгонах, хотя сейчас было еще самое тяжелое время весенней нехватки. Сам Лавранс больше всех хохотал, когда одна из них уронила кое-что на пол горницы. Но он боялся, что жена его измучится вконец. Кристин считала себя искусной хозяйкой, – такой она слыла у них дома в Скэуне, – однако теперь ей казалось, что если сравнивать ее с матерью, так она совершенно никуда не годится. Никто не мог понять, каким образом Рагнфрид удается поспевать всюду и во всем, и к тому же как будто она никогда не отходит от мужа; она и бодрствовала около него каждую ночь наравне с другими.
– Не думай обо мне, супруг мой, – говорила она, вкладывая в его руку свою. – Ты ведь знаешь, что, когда ты умрешь, я совершенно отдохну от всяких таких забот.
Уже много лет тому назад Лавранс, сын Бьёргюльфа, купил себе у монахов в Хамаре место для своего последнего упокоения, и Рагнфрид, дочь Ивара, должна была проводить его тело туда и остаться там. Ей предстояло поступить монастырской постоялицей в дом, принадлежавший этим монахам в городе. Сперва гроб Лавранса будет внесен в церковь здесь, дома, и будут сделаны крупные подарки и самой церкви и священникам; его жеребца поведут за гробом с доспехами и оружием, и их должен будет выкупить Эрленд за сорок пять марок серебром. Один из его и Кристин сыновей получит эти доспехи и оружие – скорее всего тот ребенок, с которым Кристин ходит сейчас, если у нее родится сын. Быть может, когда-нибудь опять появится Лавранс из Йорюндгорда, улыбнулся больной. На пути в Хамар по Гюдбрандской долине тело тоже нужно будет вносить в различные церкви и оставлять там на ночь. Эти церкви были оговорены в завещании Лавранса с указанием денежных подарков и восковых свечей.
Однажды Симон сообщил, что у тестя сделались пролежни, – он помогал Рагнфрид поднимать и убирать больного.
Кристин приходила в отчаяние из-за своего ревнивого сердца. Для нее невыносимо было видеть, что родители оказывают Симону, сыну Андреса, такое родственное доверие. В Йорюндгорде он был дома, чего никогда не бывало с Эрлендом. Почти ежедневно его рослый буланый конь стоял на привязи у дворовой изгороди, а Симон сидел в горнице у Лавранса, не снимая ни шапки, ни плаща, – он-де приехал ненадолго. Но вскоре появлялся в дверях и кричал, чтобы его коня отвели все-таки на конюшню. Ему были известны все отцовские дела, он приносил ларец с грамотами, доставал расписки и записи, выполнял разные поручения Рагнфрид и беседовал с приказчиком об управлении имением. Кристин подумала, что ей всегда хотелось больше всего на свете, чтобы ее отец любил Эрленда… А в первый же раз, когда отец стал на его сторону против нее, она сейчас же сделала самое дурное…
Симон, сын Андреса, чрезвычайно горевал, что ему так скоро придется расстаться со своим тестем. Но был очень доволен, что у него родилась дочурка. Лавранс и Рагнфрид много расспрашивали его о маленькой Ульвхильд, и Симон всегда мог ответить на все их вопросы о весе малютки и о ее развитии. И тут тоже Кристин чувствовала, что ревность грызет ее сердце, – Эрленд никогда не обращал внимания на детей в этом смысле. В то же время ей казалось немного смешным, когда такой уже не очень молодой человек с тяжелым буро-красным лицом болтает с полным знанием дела о желудочной рези у грудного ребенка или о том, как он ест.
Однажды как-то Симон захватил Кристин с собой на санях, ведь нужно же ей съездить взглянуть на сестру и племянницу.
Симон перестроил совершенно заново старую, закоптелую жилую горницу, в которую в течение нескольких сот лет обычно переселялись женщины в Формо, когда им наступало время родить. Очаг был выброшен, сложена из кирпичей печь, и к одной из ее сторон удобно и хорошо пристроена отличная кровать с резьбой, а у стены прямо напротив стояло прекрасное, тоже резное, изображение Божьей Матери, так что женщина, лежавшая на этой кровати, все время видела его перед собой. В горнице появились пол из досок, застекленное окно в стене, всякая красивая мелкая утварь и новые скамьи. Симону хотелось, чтобы эта постройка служила Рамборг женской горницей, – здесь она может держать свои личные вещи, принимать хозяек-соседок, а если в усадьбе бывают пиры, то сюда могут удаляться те женщины, которым будет не по себе, когда мужчины перепьются к концу вечера.
В честь гостьи Рамборг улеглась в постель. Она нарядилась в шелковую косынку и красную кофту с белой меховой оторочкой на груди; за спину у нее были положены подушки в шелковых наволочках, а постель застлана бархатным покрывалом в цветочках. Перед кроватью стояла колыбель Ульвхильд, дочери Симона. Это была старинная шведская колыбель, которую привезла с собою в Норвегию Рамборг, дочь Сюне. В ней лежали отец и дед Кристин, сама она и все ее братья и сестры. По всем обычаям и свычаям эту колыбель должна была бы получить Кристин как старшая дочь, в составе своего приданого, но колыбель не была упомянута, когда Кристин выходила замуж. Она, разумеется, поняла, что родители забыли включить эту колыбель умышленно: не сочли ее и Эрленда детей достойными спать в ней…