Лида принялась искать начало. Выбросить он не мог. Бумага заметная, яркая…
Она синела под кастетом. Лида высвободила ее, приложив к своей. Оборванные края сомкнулись, и сомкнулись в единую мысль слова: «С любимой женщиной надо или сидеть в окопах, или встречаться изредка. Или быть в беде, или любить издалека. Да?»
Лида удивленно смотрела на синюю бумагу. Его рука, его слова, его стиль… Но мысль не его. Чужие это рассуждения, подслушанные. Может быть, вычитанные. У того же Оскара Уайльда. «…Или быть в беде, или любить издалека». Или в этих, в окопах. Конечно, Уайльд. А были при Уайльде окопы-то?.. Да? Но у них нет беды. Они не сидят в окопах. Что ж им встречаться изредка? Любить издалека? Да? Она ему сейчас позвонит. Нет, она посмотрит дневник…
Тонкие руки метнулись к пухлой тетради, похожей на амбарную книгу. Записи, записи… Без дат, без названий. Самая последняя: «Так вот оно у меня щемит, лишь стоит представить себя без следственной работы». Кто, что щемит? Лида глянула выше. «Но если от нее не защемит в груди – это была не твоя работа, потому что твоя работа та, которой ты отдаешь сердце». Да?
Вот как… У него щемит сердце, стоит ему представить себя без следственной работы. А ее… А разве сердце не щемит, стоит ему представить ее, Лиду? А представить Иринку?
Она залистала дневник так стремительно, словно хотела вырвать страницы и взвить их под потолок. Она неслась по записям, не вникая ни в смысл, ни в почерк, – искала слова «любовь», «Иринка», «Лида»… Они должны быть, стоит лишь всмотреться в эти абзацы про следствие, про психологию, про уголовников. Но ее глаза, снедаемые каким-то торопливым жаром, который ошалело горел в ней, не могли задержаться на строчках…
Что-то мелькнуло. «…Годы супружества». Она бросила взгляд к началу страницы. «Допрос шел три часа…» Нет, пониже. Вот. «С какого-то дня супруги перестают быть друг для друга загадкой, и тогда начинаются пустые годы супружества, подобные езде порожних вагонов. Холостые годы супружества».
Торопливый жар вдруг опал, как скатился на паркет. Какая-то влажная слабость полилась с закатного неба в форточку, обволакивая ее тело и обессиливая. И ничего не осталось – ни рук, ни ног, ни гулко стучавшего сердца. Только сознание, понимающее, что ничего не осталось.
С какого-то дня… С какого же, Сережа? Супруги перестают быть друг для друга загадкой… Он ее разгадал. Неужели ее так просто разгадать? Ну, разгадал. А разгаданных разве не любят? Это грех – быть разгаданным? Холостые годы супружества…
Ноги не стояли. Лида поняла, что сейчас упадет, если не доберется до кресла. Она села, медленно и бесшумно. Зеленая лента, по-собачьи уловив состояние хозяйки, безвольно развязалась и выпустила волосы на свободу, утопив в них ее грудь и покатые плечи. Холостые годы супружества…
Счастье смотрит вперед – там его просторы. Беда оглядывается на прошлое – откуда она пришла? Боже, из этих, из последних лет. Нужно быть слепой и глухой… Нужно занавесить глаза вот этими волосами, чтобы ничего не видеть.
Хотя бы цветы. Раньше он их приносил даже зимой. Букеты из ели, из березовых прутьев, из сухого бессмертника… Но вот началась весна. И ни стебелечка. Подснежники сама покупала.
Раньше он не давал ей самой снять сапожек, туфель не давал скинуть – сам хотел, бросался в ноги, как поклоны отбивал. Теперь она может сидеть в передней и пыхтеть с сапогом хоть час.
У нее есть привычка вскрикивать: уронит ли что, сожжет ли, соль ли рассыплет, палец ли уколет… Раньше он бежал на кухню, опрокидывая стулья.
Раньше – первый год, второй год их жизни, может быть, и третий год, и четвертый – он ничего не мог делать. Ходил за ней и целовался. Боже, сколько они могли тогда целоваться… Раньше. До холостых лет супружества.
Лида прикусила зеленую ленту, так идущую к ее волосам, и заплакала.
Из дневника следователя. Вчера мне неожиданно позвонил бывший начальник геологической партии, у которого я когда-то работал коллектором, – ему потребовалась юридическая справка. А потом он сказал «два слова о себе». Доктор наук, начальник отдела… Написал две монографии. Сделал геологическую карту Союза. Сейчас занимается металлогенической проблемой, пишет статьи, доклады, ведет аспирантов, курирует районы… И еще что-то, и еще где-то…
– А зачем? – вдруг спросил я.
– Не понял.
– Для чего? – изменил я вопрос.
– Опять не понял.
– Ну почему?
Он положил трубку. Мы и раньше так говорили. Только в те времена он не клал трубку, а приказывал мне тереть пробы или разбирать образцы.
Козлова никогда не думала, что обман с шубой может что-нибудь вызвать, кроме чувства утраты дорогостоящей вещи. Но было и другое – сильная обида: может, оттого, что она видела мошенницу, говорила с ней, сочувствовала и поила чаем. Лучше бы украла тайно, из-под замка. Кража анонимна, поэтому ее легче перенести. Мошенничество для потерпевшего обиднее, – тут его унижают.
Козлова сразу заявила в милицию. Через два дня ее вызвали, побеседовали и сказали, что пропажу найдут. «Шуба не деньги – о себе скажет». И отвезли на мотоцикле с коляской в прокуратуру.
Там ее долго допрашивал следователь с вздыбленными пятерней волосами, в больших очках, за которыми были тихие и задумчивые глаза. Он не сказал, что найдут шубу. Только в конце допроса спросил, узнает ли она эту даму, и Козлова поняла, что мошенница для него важнее, чем ее шуба.
Узнает ли? Да она уже видела ее во сне: воровка так же сидела в передней на стуле, в том же белом платке, и пила чай стакан за стаканом. Козлова бегала на кухню, резала какой-то огромный и странный лимон, темп все учащался, покупательница пила все стремительнее… Козлова хотела ей сказать, что ее обманывает, кладет не лимон, а грейпфрут, но вдруг увидела, как у дамы от чая бухнет живот, страшно поднимаясь на глазах… Козлова закричала и проснулась.
Она ли эту даму не узнает?
Синтетическая шуба осталась висеть в передней, вроде чужеродного тела. Перевесить в шкаф руки не поднимались. И не ее эта вещь, чужая. Следователь просил занести ее завтра в прокуратуру, как вещественное доказательство.
В передней коротко позвонили, так коротко, что Козлова раздумывала, открывать ли. Могли баловаться мальчишки. Но звонок повторился, теперь чуть настойчивее.
Она открыла дверь. На лестничной площадке стояла крупная женщина в сером невзрачном платке и затрапезном пальто. В руке она держала узел. Таких женщин Козлова иногда встречала на вокзалах да видела в военных фильмах.
– Милочка, я к вам.
Жар бросился Козловой в голову, как ударил палкой. Или испуг ударил, который бросился в голову вместе с жаром: закричать ли, звонить ли в милицию, дверь ли захлопнуть?..
– Дайте же мне войти.
Под напором того узла, которым пришедшая деликатно давила, как животом, Козлова немо сделала два шага назад.
Дама, теперь просто женщина, уже стояла в передней. Она опустила узел на стул, торопливо его развязала и броском подняла руку, на которой повисла черная каракулевая шуба.
– Ваша, – сказала женщина, таким же броском руки повесила ее на вешалку, схватила свою, искусственную, и ловко завязала в узел.
– Я сейчас вызову милицию, – опомнилась Козлова.
Женщина оставила узел и сложила руки на груди, как для молитвы:
– Милочка, вы тоже женщина! Вы мать, и я мать! Ну ошиблась, оступилась, леший попутал… Но ведь опомнилась, сама пришла и шубу вернула. Повинную голову меч не сечет. Милочка, простите меня!
Козлова смотрела на молитвенно сложенные руки, на грязно-зеленый шарф, перекрученный на шее, как белье на ветру; смотрела на пальто, какое-то щипаное, словно его начали лицевать, да передумали; смотрела на бурки, всунутые в калоши, которые теперь уже не носили.
– Да-да, – вздохнула женщина, – я уже дико поплатилась.
– Лично я прощаю, – вяло ответила Козлова.
– Милочка, скажите в прокуратуре, что с шубой вам почудилось…
– Нет, – твердо перебила хозяйка, – врать не стану.
– Да вам за это ничего не будет. Мол, ошиблась.
– Не могу.
– Милочка, хотите, я встану на колени?
Она сделала движение вперед, словно споткнулась и сейчас упадет. Козлова непроизвольно схватила ее за локоть, подумав, что в тот раз тоже поддерживала под руку.
– Вставайте, не вставайте, а врать в следственных органах не собираюсь, – почти зло отрезала Козлова.