Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Интеллигенция в поисках идентичности. Достоевский – Толстой

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В данных идеологических тисках и ментальных клише и стал развиваться дуалистический мир русской культуры, философии и литературы. Однако бинарность и дуализм складывались не прямолинейно и однозначно оппозиционно. Этот путь был извилист; следует отметить и следы диалогизма, и попытки выстроить подлинно гуманитарное, а значит, целостное мышление, характерное для многих поколений интеллигенции в дальнейшем.

1.2. XVIII век. Рождение гуманитария

Высокая значимость гуманитарного знания сегодня общепризнана. Между тем, когда речь заходит о его месте в целостной системе наук, эпистемологическом и социальном статусе, функциональных возможностях, практическом потенциале, единство в оценках исчезает[10 - Ученый и власть. Круглый стол журнала «Человек» и Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов//Человек. 2010, № 3. С.67–85.]. В отношении отечественного гуманитарного знания это вдвойне удивительно, ибо труды Л.М. Баткина, М.М. Бахтина, В.С. Библера, А.Я. Гуревича, А.Ф. Лосева, Ю.М. Лотмана, Д.С. Лихачева, Б.А. Успенского считаются авторитетными в мировой науке.

Становление отечественного гуманитарного знания имеет непростую историю. Достаточно сказать, что почетными членами Академии Наук были избраны практически все крупные поэты и писатели XVIII–XIX веков: П.А. Вяземский, Н.М. Кармазин, И.А. Крылов, В.А. Жуковский, А.С. Пушкин, А.В. Сухово-Кобылин, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой, Вл. С. Соловьев и многие другие. Этот всем известный факт становится поводом к любопытному выводу о том, что наше гуманитарное знание в значительной мере формировалось писателями, поэтами, философами, чье творчество легло в основу всех последующих рефлексий – литературоведения, лингвистики, философии, истории, культурологии. Гуманитарий, овладевший словом, стал подлинным творцом русского духовного бытия.

Информационным поводом к философским размышлениям о специфике генезиса гуманитарных наук в России XIX века в связи с проблемой формирования русского национального самосознания стала заметка: «Российская Академия», опубликованная во втором номере пушкинского журнала «Современник» в 1836 году. Она привела нас к важнейшим обобщениям, и мы попытаемся на ее основе реконструировать некоторые исторические события, связанные с двумя русскими академиями. Когда приказом Петра I 8 февраля 1724 года в России была учреждена Академия Наук, в нее вошли три отделения: I – математики, астрономии с географией и навигацией, механики; II – физики, анатомии, химии, ботаники; III – красноречия и древности, истории, права, то есть гуманитарного направления.

Но в 1747 году гуманитарные науки были отданы в ведомство университета, и с этого момента начинается, как нам представляется, история особенных взаимоотношений между гуманитарными (затем и общественными) и естественными науками в русской научно-образовательной и интеллектуальной среде, сохраняющих свою специфику и по сегодняшний день.

В 1803 году второй Устав вернул в Академию Наук гуманитарные науки, за исключением русского языка и литературы, которые вошли в новую структуру – Российскую Академию, возникшую в 1783 году по инициативе и при прямом участии императрицы Екатерины II и княгини Екатерины Романовны Дашковой «для разработки русского языка и литературы». «Иждивением императорской Академии Наук», Российская Академия просуществовала до 1841 года, после чего ее деятельность была преобразована во второе отделение Императорской Академии Наук – «Русский язык и словесность».

Известно, что в течение всего XVIII века в Академии Наук был небольшой процент отечественных академиков, в основном – это были ученые-«прикладники» – участники огромного количества экспедиций по освоению Сибири (Камчатки) (С.П. Крашенинников, В.Ф. Зуев, И.И. Лепехин и др.). Большинство же русских академиков были прежде всего членами Российской Академии – то есть гуманитариями-словесниками: «в списке членов ее находятся имена первостепенных наших ученых и писателей… от Державина и Фонвизина в восемнадцатом столетии, от Карамзина до Востокова в девятнадцатом»[11 - Сухомлинов М.И. История Российской Академии. Т. 1. М. 1874. С. 1 3.]. Только в течение первых 1783–1784 годов их насчитывалось 56 человек[12 - Там же. С.16–17. Сюда входили и писатели, ученые-специалисты, и почетные члены (например, князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический), хотя первоначально такого звания не было, и потому все они звались академиками.].

Императорская Академия Наук генетически и логически была связана с развитием физико-математических, естественных (а затем и технических) наук, изначально (и по сегодняшний день) ориентированных на достижения западноевропейской науки как образцовой и истинной. Извечные имперские чаяния на европеизацию России (или под другими наименованиями: модернизация, вестернизация, глобализация, инновация и т. п.) были связаны с деятельностью наук «физических, математических и навигацких», в обойму которых как-то сразу слабо вписывались «красноречие, древности, история, право»[13 - Общим местом является крайне пренебрежительное отношение Петра к литературе и искусствам, от которых не отказывался лишь потому, что на Западе они имели место.], то есть все, что связано с языковыми, культурными или филологическими традициями собственного отечества.

Так, исторически внутри российского научного сообщества возникла неявная оппозиция между петровской и екатерининской академиями, естественными и гуманитарными науками. К первой со стороны общества было священное (почти сакральное), ко второй – панибратски-рефлексивное, а в начале XIX века даже холодное и отчужденное отношение. В этой исторической коллизии кроется начало той огромной проблемы, которую можно обозначить как вопрос о соотношении власти – гуманитарных наук – и общества. С одной стороны, Российская Академия, ее задачи, академики изначально были «созданы» и ориентированы властью; на государственные деньги выполнялись государственные заказы, формировалась наука в области языка и словесности, которая должна была отвечать требованиям научной компетентности и тем самым естественно «стоять» над обществом и его «мнением» и «одобрениями». С другой стороны, именно Российская Академия поднимала те вопросы, которые постоянно находились в эпицентре рождающегося исторического и национального самосознания XVIII–XIX веков, в фокусе общественной дискуссии в литературных кружках и «гуманитарных журналах». В этом плане ее задачи вполне совпадали с «интеллигентскими» интенциями времени. Российская Академия оказалась естественным звеном между государством (властью) и обществом, наукой и критикой (сначала общественной, потом профессиональной), по сути, выполняя уникальную функцию консолидации различных интеллектуальных и социальных (за исключением низших) слоев общества в единое целое в ходе решения вполне конкретных проблем.

Как нам думается, гуманитарная наука стала вырабатываться в общем фарватере екатерининских просветительских программ: стремительного развития образования, создания государственных школ, расширения интеллектуального пространства через эпистолярную культуру, благодаря развитию почтовой службы и т. д.[14 - «…При Екатерине II… на смену конгломерату элементарных училищ… пришла первая государственная школа…Система постоянно расширялась… К концу правления Николая в Российской империи насчитывалось до 10 тыс. школ и 50 тыс. учащихся.… При Петре I количество почтовых отправлений не превышало несколько десяток тысяч в год.… К середине 60-х гг. XIX в. оно выросло до 42 миллионов, причем большая часть этого роста пришлась на первую половину века» / Шипилов А.В. Великая литература как большой бизнес // Человек. 2005. № 4. С. 123.] Перед Российской Академией стояла вполне конкретная задача, направленная на определение понятия «национальное самосознание» для его развития, и именно власть поставила эту задачу. Развитие самосознания напрямую зависело от научной разработки системы языка и литературы, истории, собирания древних памятников материальной культуры (ставших основой успешного развития музееведения, этнологии, археологии, архивистки и т. д.), книгоиздательства и т. д., то есть от корпуса наук, очерчивающих область гуманитарного знания.

Задача создания русской национально-гуманитарной культуры в качестве приоритетной была определена в проекте, представленном княгиней Е.Р. Дашковой сначала лично Екатерине II, а затем в докладе при открытии Российской Академии в 1783 году при вступлении Дашковой в должность президента. «Российская Академия, – гласит устав, – должна иметь предметом своим очищение и обогащение русского языка; установление и употребление слов; свойственное русскому языку, витийство и стихотворство. Для достижения этого предмета должно составить русскую грамматику, русский словарь, риторику и правила стихотворства… Вместе со становлением грамматики и словаря академики должны заняться изучением памятников отечественной истории и увековечить в произведениях слова, знаменитые ее события как минувшего, так и настоящего времени»[15 - Цит по: Сухомлинов М.И. История Российской Академии. С. 14–15. Национальное самосознание, отраженное в имперском проекте николаевского времени: самодержавие, православие, народность (концепция графа С.С. Уварова сер. 30-х годов XIX века) значительно позже стало объектом рефлексии русской интеллигенции славянофильского направления.].

Базис российской гуманитарной науки – язык, история, материальные памятники – должен был в итоге сформировать чувство «национальной идентичности» или «народного самосознания» (выражение Е.Р. Дашковой). Российская Академия, организованная по инициативе одной женщины и возглавляемая другой, как будто незримо внесла гендерный оттенок во взаимоотношения между двумя научными сообществами. Мужской ум – мужские науки – мужская культура – Императорская Академия Наук была (и остается) европоцентричной; женский ум – женские науки – женская культура – Российская Академия – была изначально ориентирована на национальные проблемы России. Две Академии не просто стали дополнять, но и оппонировать друг другу, создавая ментальные основания для самых разных бинарных оппозиций русской культуры, в исходных положениях которых лежит изощренный многовековой спор между разными «номинациями» отечественных славянофилов и западников.

Обращение А.С. Пушкина к теме Российской Академии в журнале «Современник» было не случайно в это время, хотя информационный повод казался совершенно незначительным: статья сообщала о приезде 18 января 1836 года в Российскую Академию принца Петра Ольденбургского и избрании последнего в ее почетные члены. Все ее содержание, несмотря на описательный характер, с нашей точки зрения, должно было восприниматься как значимый посыл обществу, требование не просто продолжить славные дела Академии «на поприще языка и литературы», но и задуматься над общественно значимыми вопросами, когда-то поставленными Академией.

В заметке воспроизводились тезисы речи ученого секретаря Академии – Дмитрия Ивановича Языкова; он кратко напомнил присутствующим ее историю и изначальные важнейшие задачи, к числу которых относились прежде всего «уложение и порядок», которые императрица стремилась дать русскому языку. «Сочинение грамматики и словаря, да будет первым нашим упражнением», – процитировал он слова Екатерины Дашковой, кратко напомнив о колоссальной академической работе, проделанной по его созданию. Над Словарем русского языка трудилось 15 академиков, в том числе и сама Дашкова[16 - Сухомлинов описывал, как скрупулезно создавала Е.Р. Дашкова, например, статьи о дружбе, добродетельном человеке, задумчивости, напомнил читателю, что именно по ее инициативе была введена в оборот буква Ё; ею написан ряд статей на буквы Ц, Щ, Ш. // Сухомлинов М.И. Екатерина Дашкова // История Российской Академии.]; он был создан всего за шесть лет, в то время как аналогичный Словарь во Франции готовился 60 лет. Напомнил Д.И. Языков и патриотические слова Н.М. Карамзина о том, что хотя мы поздно начали развиваться интеллектуально, зато двигались вперед в десять раз быстрее, чем самые передовые европейские народы. «Полный Словарь, изданный Академиею, принадлежит к числу тех феноменов, коими Россия удивляет внимательных иноземцев; наша, без сомнения, счастливая судьба во всех отношениях есть какая-то необыкновенная скорость: мы зреем не веками, а десятилетиями <…> – мы представили систему языка, которая может равняться со знаменитыми творениями Академий Флорентийской и Парижской»[17 - Российская Академия // Современник. 1836. Т.2. С.7.].

Однако дальнейшее сетование Д.И. Языкова по поводу упадка современного ему русского языка, демонстрирует наличие реальных проблем, не позволяющих уж столь радужно представлять наше быстрое победоносное интеллектуальное продвижение вперед. Со свойственной любому профессиональному ритору страстью к гиперболизации он отмечал: «Слова искажаются, Грамматика колеблется. Орфография, сия Геральдика языка, изменяется по произволу всех и каждого»[18 - Там же. С. 9.], возвращая читателей к изначальным задачам Академии: высвободить язык от чужеземного влияния, очистить и создать новый – литературный русский язык (задача, успешно решенная А.С. Пушкиным и его современниками), то есть заниматься так и не решенной проблемой национальной / культурной идентификации. Таким образом, заметка воспроизводит настойчивое требование, первоначально идущее от власти XVIII века и творчески развиваемое интеллигенцией (писателями, поэтами, критиками) начала XIX века – непрерывно повышать научный статус русского языка и литературы как первооснов русской культуры и базиса национального самосознания.

Тема национального самосознания чувствуется в каждом пассаже выступления ученого секретаря. Так, он в ходе изложения напомнил о журнале «Собеседник любителей российского слова»[19 - Полное название: Собеседник любителей Российского слова, содержит разные сочинения в стихах и прозе Российских писателей. СПб, иждивением Императорской Академии, 1783–1784 году. Далее – «Собеседник».], учрежденном Российской Академией (издание княгини Дашковой и Екатерины II в 1783–1784 годах) и конкретно о публикации в нем знаменитого вопросника Д.И. Фонвизина. «Собеседник» в свое время был одним из немногих журналов, рассуждающих о гуманитарных вопросах всесторонне и дифференцированно: журнал, в котором писали обе Екатерины, с одной стороны, и Д.И. Фонвизин, Г.Р. Державин, В.В. Капнист, М.М. Херасков, с другой. То, что принято разделять в клишированном сознании – диалог и монолог, власть и интеллигенцию – своеобразно сосуществовало внутри литературно-публицистической детальности «Собеседника».

Важно также подчеркнуть готовность интеллигенции того времени к критическому диалогу, посыл которому шел с самого верха. Даже известный оппозиционер и бунтарь Н.А. Добролюбов был вынужден признать силу этого журнала: «Литературное слово обличения и наставления нисходило с высоты престола, оно было со властию, было сильно, свободно и открыто, не щадило порока и низости на самых высших ступенях общественных, не было стесняемо никакими посторонними обстоятельствами, которые в других случаях так часто накладывают печать молчания на уста писателя. С другой стороны, это не было издание официальное.… Это было издание собственно литературное, полное жизни, пользовавшееся полным простором в выборе предметов и в способе их изображения. К этому нужно присоединить и то, что вся литературная деятельность Екатерины II имеет вид высокой правды и бескорыстия, которое не могло не действовать и на других писателей, действовавших в то время»[20 - Добролюбов Н.А. «Собеседник любителей российского слова». Издание княгини Дашковой и Екатерины II, 1783–1784 // Современник. Т. 59. Отд. 2. 1856. С.41.].

Так журнальная критика, художественная сатира и ирония зачастую шли от самих издателей – княгини Дашковой и императрицы Екатерины II, которые «провоцировали» публику на обсуждение самых разных тем, главной из которых стала тема формирования русского (национального) самосознания: через язык, нравственное поведение, автономизацию культуры, подлинную патриотичность, борьбу с бичом времени – нелепым аморальным подражанием всему французскому[21 - Трудно представить более нелепую тягу к подражанию, чем описанную в письме некоей дамы, которая просит редакцию воздействовать на ее «отсталого мужа», который не только «из Парижа накладок выписывать» запрещает, но, что еще ужаснее, не хочет позволить ей завести любовника, «он, конечно, видит, что в хороших сосиететах за порок не почитают махать от скучных мужей, и что напротив, таких женщин везде очень хорошо принимают, а если бы маханье было порок, то бы все конечно их в хороших домах не ласкали»//Собеседник. Ч.1. С.85.] и т. д.

Сама структура журнала настраивала на диалогический обмен мнениями, а анонимность публикуемых материалов – на относительную свободу рассуждений. «Издатели сего Собеседника просят всех любителей Российского слова и всю публику, ежели кто захочет написать критику <… > присылать оные прямо к издателям Собеседника, или на имя ее сиятельства, княгини Екатерины Романовны Дашковой, <…> ибо желание ее есть, чтобы российское слово вычищалось, процветало и сколь возможно служило к удовольствию и пользе всей публики, а критика, без сомнения, есть одно из наилучших средств (курсив – С.К.) к достижению сей цели»[22 - Собеседник. Там же. Ч. 1.С. 160.].

Как видим, именно критика, как базовый элемент диалогического способа общения разных интеллектуальных групп, объявляется лучшим средством развития мысли, и в таком значении она становится объектом реинтерпретации на протяжении всего второго номера пушкинского «Современника» за 1836 год. Например, в статье «О вражде к Просвещению, замеченной в новейшей литературе», написанной В.Ф. Одоевским[23 - В «Современнике» статья подписана буквой В.], критике уделено центральное место. Ее роль определена весьма иронично: вместо того чтобы способствовать процветанию русской культуры, критика нашла себе новое дело: «чтобы книги, т. е. собственные, ее, продавались: и в этом она успевает»[24 - Там же. С. 214.]. Сатирики считают необходимым высмеивать все русское, в том числе и развивающееся просвещение, но взамен не предлагают никаких позитивных идей и решений. «Они напали… как вы думаете, на что? На просвещение! Как будто это юное растение, посаженное мудрой десницей Петра и доныне с таким усилиями поддерживаемое Правительством и – извините – одним Правительством, как будто оно достигло уже полного развития, утучнело, уже производит ненужные отпрыски, которые замечаются в старой Европе!.. забыты примеры Фонвизина, Капниста, Грибоедова, их глубокое знание современных нравов, их верный взгляд на наши недостатки, их благоразумное стремление»[25 - Одоевский В. Ф. О вражде к Просвещению, замеченной в новейшей литературе // Современник. 1836. Т. 2. С. 211.]. Уже в этих несколько наивных пассажах демонстрируется размежевание между критикой и сатирой, между попытками диалога и жаждой стать в однозначную оппозицию государственной идеологии любыми способами.

Таким образом, проблема национального самосознания, как вполне конкретная задача, формировалась прежде всего в рамках идеологического (правительственного) и интеллигентского (художественно-критического) мировоззрения и была поставлена в ряде диалогов интеллигенции с властью. Эту тенденцию ярко демонстрирует пример диалога («со властью свободно и открыто») Д.И. Фонвизина с Екатериной II. «Несколько вопросов, могущих возбудить в умных и честных людях особливое внимание»[26 - В журнальном варианте: «Вопросы и ответы с приобщением предисловия». В предисловии название дано полностью, но без выделения его в качестве названия // Собеседник любителей… Ч. 3. 1873. С. 162–166.], напечатанный в «Собеседнике» в 1783 году, был вновь упомянут Языковым в указанной статье в 1836 году; текст можно считать образцом диалогизма XVIII века, достаточно ярко проясняющим и субъектную направленность идеи национального самосознания, и характер требований, предъявляемых к его носителям, и понимание природы данного типа диалога, весьма отличающегося в пушкинские времена не только от современного диалога[27 - Вклад в теорию диалога наших отечественных мыслителей: В.С. Библера, М.М. Бахтина, Ю.М. Лотмана и др. общеизвестен и неоспорим. При этом, как показала Н. В. Мотрошилова следует обратить внимание на некоторую «эзотеричность» теорий диалога в XX веке, связанную с самим феноменом «бездиалогового советского времени». Диалог развивается по внутренним законам, независимо от социальных препон или всеобщего безгласия и единодушия. См: Мотрошилова Н.В. Современные коррекции к пониманию теорий диалога и их применению в жизненном мире (опыт социологии познания) / Философские науки, 2, 2017. С. 35–50.], но даже от понимания его сути.

Пушкинский «Современник» не только восстановил первоначальное фонвизинское название текста, но и воспроизвел большую часть его вопросов (14 из 21) «с остроумными ответами» Екатерины II.

Фонвизинский текст возвращает читателей «Современника» к важнейшим проблемам своего времени, репрезентируя метадиалог между екатерининским «Собеседником» и пушкинским «Современником», в диахроническом срезе обнажая одни и те же темы, используя схожие приемы в постановке проблемы и способах ее решения. При этом, как указала Т.И. Краснобородько, тема «литература и власть» во втором номере «Современника» доминантна и спроецирована «на реальные исторические (Д.И. Фонвизин, Екатерина II, Н.М. Карамзин, Александр I, Арно и Наполеон, отношение Наполеона к творчеству Вольтера) и художественные ситуации»[28 - Краснобородько Т.И. Тема «литература и власть» на страницах второго тома «Современника» / Пушкин: Исследования и материалы. Т.13. Сборник научных трудов. Л.: Наука. 1989. С. 128.].

Итак, обращение к тексту Д.И. Фонвизина многозначно и с точки зрения осмысления близких самому «Современнику» попыток описания «диалога с властью», и с точки зрения другой сквозной темы русской литературы, связанной с поиском идентификации национального самосознания, определением его специфики. Фонвизинский текст задал русской общественной мысли алгоритм «вечных» вопросов-ответов, образец удачной интеллектуальной дискуссии интеллигенции с властью.

Т.И. Краснобородько обратила внимание и на то, что в заметке «Российская Академия» приведено два примера «диалога с властью»: в XVIII в. Екатерина – Д.И. Фонвизин, в XIX в. Александр I – Н.М. Карамзин. В заметке сначала упоминается знаменитое «Слово» А.С. Шишкова о Н.М. Карамзине, а затем А.С. Пушкин от себя прибавляет эпизод о пребывании знаменитого историка в Твери в 1811 году и его общении с Александром I. «Пребывание Карамзина в Твери ознаменовано еще одним обстоятельством, важным для друзей его славной памяти, неизвестным еще для современников. По вызову государыни великой княгини, женщины с умом необыкновенно возвышенным, Карамзин написал свои мысли о древней и новой России, со всею искренностию прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого. Государь прочел эти красноречивые страницы… прочел и остался, по-прежнему, милостив и благосклонен к прямодушному своему подданному. Когда-нибудь потомство оценит и величие государя, и благородство патриота»[29 - Российская Академия // Современник. Там же. С.13.].В «Записке» Н.М. Карамзин до и значительно раньше славянофилов или западников заострил вопрос о судьбе России, ее месте в мировой истории, сделав их объектом рефлексии не только со стороны ученого-историка, но и со стороны высшего лица государства[30 - Сегодня все могут прочесть «Записку о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» Н. М. Карамзина, жестко и нелицеприятно критиковавшего историческое поведение многих государей, в том числе и самого императора Александра I; трудно представить на его месте нашего современника – ученого или историка, написавшего в наше либеральное время интонационно схожий текст о новой власти и новой России и получившего «благосклонное» одобрение от первого лица в государстве.]..

Сопоставляя диалоги с властью XVIII и XIX веков, А.С. Пушкин сам задает градус диалогичности данных примеров, приводя только «Вопросы» Фонвизина без всякого комментария в первом случае, по-редакторски оттеняя специфику диалога Александра I с историком позитивно-хвалебными подчеркиваниями – во втором: «благосклонность», «поймет», «оценит» и т. д. Тема же двух диалогов, по сути, одна и та же:

что есть русская нация, в чем наша идентичность, как выразить национальное самосознание через теорию (философию Д.И. Фонвизина) и практику (история Петра в изложении Н.М. Карамзина).

Екатерининский «Собеседник» и пушкинский «Современник», как нам кажется, солидарны в одном: диалоги с властью необходимы и возможны. И вестись они должны не с позиций предписаний (с любой стороны), ультиматумов или противостояния, но, главным образом, опираясь на поиск общих подходов в понимании национальной истории, языка, культуры, вне которых невозможно обсуждать суть национального самосознания. В этих диалогах не было и не могло быть подлинного равенства, возможности полного и обоюдного взаимопонимания между собеседниками. Скорее, это «культурный» способ вопрошания со стороны интеллектуалов (писателя и историка) и «благосклонных» ответов, отраженных в доброжелательной, но идеологически определенной позиции власти. Весьма отрадно, что эта позиция была в наличии у власти, также как и ее желание высказаться и тем самым сделать проблему идентификации объектом публичного (разноголосого) обсуждения.

Совсем другими были диалоги между самими интеллигентами, когда, отстаивая свои позиции, они претендовали на реформаторство (или революционность) в государственном (а то и вселенском) масштабе, игнорируя любую государственную власть в принципе или тотально оппонируя ей. В этом ключе просвещенный абсолютизм Екатерины оказался более диалогичным, чем диалоги в любом типе республиканских или демократических государств, которые настолько искусно плетут паутину всеобщей зависимости, что, как точно заметил Л.Н. Толстой, «ответственность в совершаемых (государством – С.К.) преступлениях так скрывается от людей, что люди, совершая самые ужасные дела, не видят своей ответственности в них» (Толстой, 28, 250)[31 - Все ссылки на труды Л.Н. Толстого даны по: Толстой Л.Н. Полное собр. соч. в 90-т. т. М., Л.: Гослитиздат, 1928–1958; в круглых скобках: Толстой, указание тома и страницы.].

У диалогов Д.И. Фонвизина и А.С. Пушкина совсем другая тональность: они находятся в одном «культурном пространстве» со своими оппонентами, а значит, диалоги предполагают, как минимум, «право» на вопрос и на ответ, чужую реакцию. При этом другой в то же время отделен от собеседника, он иной по отношению к нему. Этот диалог не равен обмену готовыми идеями, сюжетами или лозунгами схожих по взглядам людей; напротив, он позволяет услышать другого и по статусу, и по позиции, отличного от себя человека, оказаться в курсе его взглядов.

Диалог – это тождество различий, мыслительный процесс в чистом виде.

Такая установка позволяет говорить о свободе общающихся, обменивающихся идеями людей. Стержнем диалога становится критика, сати-ричность и ироничность, которые сродни сократовской майевтике, противоположной разъедающе саркастической, односторонне негативной «разоблачительности» либеральных, демократичных или радикальных оппозиционных текстов-монологов более позднего времени.

Опубликованные в «Современнике» вопросы Д.И. Фонвизина (которых в оригинале было 21) касаются главным образом сущностных характеристик дворянства (что во времена А.С. Пушкина было не менее актуально, чем во времена Д.И. Фонвизина), а также нравов современного дворянского общества, к которым относятся: жизнь не по средствам («Отчего все в долгах?»); духовная разобщенность благородных («Отчего не только в Петербурге, но и в самой Москве перевелись общества между благородными?») – вопрос, десятикратно усиленный в период последекабристской трагедии 1825 года; забота о карьере, а не о нравственности (порядочности) своих потомков и одновременно отсутствие амбиций, развития личностных качеств, то есть превращение дворянина в «серую посредственность» («Отчего главное старание большей части дворян состоит не в том, чтобы поскорее сделать детей своих людьми, а в том, чтобы поскорее сделать их, не служа в гвардии, унтер-офицерами?»); отсутствие интереса к правовым вопросам (законам) («Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?»); неспособность закончить начатое («Отчего у нас начинаются дела с великим жаром и пылкостию, потом же оставляются, а нередко и совсем забываются?»); безделье («Отчего у нас не стыдно не делать ничего?»). Этот вопрос невольно, как и первый в фонвизинском «Вопроснике», пропущенный «Современником» («Отчего у нас спорят сильно в таких истинах, кои нигде уже не встречают ни малейшего сумнения?»), а также вся эмоциональная тональность текста Д.И. Фонвизина заставляет вспомнить многие места из знаменитого «Философического письма» П.Я. Чаадаева (1829, опубликован в 1836).

Приведенные вопросы, как нам представляется, обрисовывают критикуемый и Д.И. Фонвизиным, и А.С. Пушкиным / П.Я. Чаадаевым тип дворянина, вполне сложившегося за пятьдесят лет рефлексии – «вопрошания»: бездельник и светский мот, занят прожиганием жизни; человек без духовных порывов, стремлений к благородному соединению с близкими по духу или идеологии людьми, не стремящийся ни к истине/правде, ни к духовной свободе, ни к политическому (правовому) самосознанию, но ищущий легких доходов и признаний от своего «статуса» у государства и общества.

Можно утверждать, что почти все вопросы, поставленные Д.И. Фонвизиным перед императрицей, стали «вечно волнующе-нерешенными» русскими вопросами о природе интеллигентской самоидентификации, представленной как идентичность собственной нации. Своеобразие этих вопросов в том, что вариации их постановок (например, А.С. Пушкиным, А.С. Грибоедовым, П.Я. Чаадаевым или позже И.А. Гончаровым, Ф.М. Достоевским, Л.Н. Толстым) и вариации ответов заполоняют всю нашу и публицистическую, и литературную, и духовную жизнь до сегодняшнего дня. Возникает феномен своеобразной «циклизации» идей, заданный фонвизинским текстом в процессе его повторной журнальной публикации: сначала правительственного «Собеседника», а затем литературно-поэтического «Современника».

Следует оценить и ответы императрицы, опубликованные в «Собеседнике»; они демонстрировали не только пример ее подлинной просвещенности, глубину проникновения в исследуемую тему, но и специфику диалогизма, идущего от власти. Многие расценивали и расценивают ее ответы сугубо негативно, так как их сухость, краткость и четкость делают сам диалог весьма условной формой. «Только ответы эти такого рода, что большая часть из них уничтожает вопросы, не разрешая их; во всех почти отзывается мысль, что не следовало об этом толковать, что это – свободоязычие, простершееся слишком далеко»[32 - Добролюбов Н.А. Указан. соч. С.69.]. Эта мысль созвучна и выводам современных ученых: «…своими ответами императрица пресекала всякую возможность дальнейшей полемики»[33 - Краснобородько Т.И. Указан. соч. С. 129.].

Наверное, существует особая тональность, когда речь идет об общении с первым лицом государства. Постараемся быть объективными. Все ответы императрицы содержат тон превосходящей уверенности и серьезности, не допускающий раздражения и окрика, характерного исполнительской чиновничьей власти; в них наличествует и элемент превосходства высшего лица, и ум, и ирония, свойственные многим пишущим интеллектуалам. Это был диалог двух разных по статусу, но равных и по интеллекту, и по чуткости к слову, и по способности к рефлексии людей. Но это не был диалог (как мы уже отмечали) в современном смысле развития идей в ходе создания общего герменевтического поля универсального понимания[34 - “Да, конечно, монолог, диалог и полифония – это сегодня общезначимые культурологические символы и даже философские понятия с почти установившимся категориальным статусом. Однако естественной субстанцией, в которой зарождались и разворачивались эти бахтинские сюжеты, был, как известно, язык, причём язык сначала – как конкретная реалия культуры и лишь затем – как обобщённо-философская категория” / /Гоготишвили Л.А. Философия языка М.М. Бахтина и проблема ценностного релятивизма // М.М. Бахтин как философ. М.: Наука, 1992. C. 143. Необходим был длительный период, чтобы такой язык сложился и стал фактором культуры. Диалогика сформировалась, по словам В.С. Библера, когда произошел кардинальный сдвиг от естественнонаучного знания к гуманитарно-фило-логическому // Подр.: Библер В.С. Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры. М.: Прогресс, 1991. С. 10–15.]. «Вообще, если мы можем удивляться в этом случае смелости Фонвизина, то тем более должны удивляться искусству государыни, с которым она умела отклонить своими ответами самые прямые вопросы и в ответах на самые щекотливые из них давать чувствовать, что они неуместны и не могут ожидать прямого решения. Только на один вопрос отвечает она прямо и решительно, не уклоняясь от сущности дела»[35 - Добролюбов Н.А. Указан. соч. С. 69.].

Ответы императрицы показывают и проницательность, и умение отличать вопросы, касающиеся всех и могущие быть общезначимыми объектами общественной дискуссии от тех, которые лучше оставить для специального научного или профессионального обсуждения, изъяв из широкой дискуссии. Следует подчеркнуть, что именно ее ответы показали, что должно было стать объектом дискуссии (войти в разряд «вечных»), а что из диалога власть – писатель было изъято (практически навсегда).

Приведу несколько примеров из текста, которые демонстрируют высокую планку обсуждения «на равных». Так четко и лаконично Екатерина осадила шпильку Д.И. Фонвизина о том, что никто не знает и не следует законам в нашем отечестве: «В.: «Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?» О.: «Оттого, что сие не есть дело всякого»[36 - Собеседник любителей русского слова… Ч.3. 1783. С. 163.]. Кажется, что власть четко указывает обществу не вмешиваться в несвойственные ей сферы, пусть законы изучают и создают юристы, а не все, кто этого хочет. Какая историческая ирония видится нам в этих словах: именно эта юридическая сфера стала любимым объектом обсуждения в нашем интеллектуальном дискуссионном пространстве. Не было ни одного славянофила или западника, который бы ни коснулся вопроса о правах и законах в нашей стране, хотя профессионально этой темой практически никто не владел.

Очень хлестко и не менее иронично звучит ее ответ на самый острый вопрос – весьма показательный и для времен Екатерины, и для времен Николая I: (В.: «Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?»)[37 - “Ответ” интеллектуальная публика пушкинских времен уже прочла в комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума» (первое издание в 1833 году).]. О.: «Предки наши не все грамоте умели. NB. Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели»[38 - Собеседник. Указан. соч. С.165.]. Можно подумать, что она не поняла вопрос или не уловила иронии вопрошателя, но ремарка служит не менее ироничным ответом ему – «свободоязы-чие» – этого тоже не было в неграмотном (непросвещенном) веке минувшем, а в просвещенном – екатерининском – не стало наказуемым[39 - Это не мешало ей казнить, ссылать и запрещать инакомыслие своих подданных.]. Хотелось бы обратить внимание и на то, что Фонвизин не только не был удовлетворен ответами, но и не все из них он мог адекватно оценить в силу аксиологических и личностных различий, лежащих между ними.

Но, пожалуй, самым главным стал ответ на вопрос о сути русского национального характера. На важнейший вопрос Д.И. Фонвизина: «В чем состоит наш национальный характер?» последовал лаконичный, но емкий ответ бывшей принцессы Софьи Анхальт-Цербской. «В остром и скором понятии всего, в образцовом послушании и в корне всех добродетелей, от творца человеку данных». В этом ответе закладываются основы будущей официальной концепции национального патриотизма: ум, послушание и вера. Екатерининская триада русского характера позднее нашла продолжение и развитие и в официальной позиции государства 1830 – 40-х годов, и в славянофильском ее прочтении: самодержавие, православие, народность.

1.3. XIX век. П.Я. Чаадаев о национальном самосознании:

от диалогов с верховной властью к общественным дискуссиям и бинарному сознанию

Размышления о специфике русского национального самосознания, сформированного в зеркальных бликах фонвизинской и карамзинской истории, зачастую связывают с именем П.Я. Чаадаева, действительно «нечаянно» развернувшего широкую общественную дискуссию и обозначившего известную оппозицию между славянофилами и западниками.

П.Я. Чаадаев определен как всё нашей интеллектуальной культуры, нашей историософии, а через нее – антропологии и социальной философии. «Потому и поныне длящиеся споры о теоретическом содержании и социальном статусе русской философии: является ли она, по образцу европейской мысли, особого рода знанием, или же по преимуществу выражением национального самосознания, – это споры также о П.Я. Чаадаеве – подлинном представителе русской мысли, предложившем в своих сочинениях образец «нераздельно-неслиянного единства этих двух природ философии»[40 - Ермичев А., Златопольская А. П.Я. Чаадаев в русской мысли. Опыт историографии// П.Я Чаадаев. Pro et contra. Личность Петра Чаадаева в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология, ред. Ермичева А.А., Златопольской А.А. Санкт-Петербург 1998. С. 10.].

В русской гуманитарной традиции его фигура выглядит противоречиво: с одной стороны, чрезвычайно преувеличенно, особенно в описании его уникального вклада в философию, с другой стороны, недооценено, особенно в области «открытия» роли общественного мнения, во многом определявшего те или иные направления последующих культурно-исторических трансформаций. Он стал жертвой одного из наиболее устойчивых стереотипов о том, что возбудил «первые попытки нашего национального самосознания» в славянофильской и западнической дискуссии в 30-е годы XIX века (Н.А. Бердяев). В этой связи его пример – наглядная иллюстрация стереотипного тиражирования когда-то популярной точки зрения и исторической гиперболизации и роли отдельного человека / его творчества в этом процессе.

Значение идей П.Я. Чаадаева не в том, что он заострил внимание на вопросе о специфике русского национального самосознания в контексте историософии и провиденциализма. Дело скорее всего в том, что публикация первого «Философического письма» мощно и в одночасье перевела регистр обсуждения уже давно озвученной темы-проблемы на уровень широкой общественной дискуссии.

Ранее мы отметили, что проблема «первых попыток» в определении русского национального самосознания и его первой «идеологии» была четко сформулирована в пушкинском «Современнике», который вышел за несколько месяцев (июнь 1836 г.) до знаменитой публикации в «Телескопе» (№ 15, октябрь 1836 г.)[41 - Не стоит забывать, что чаадаевское письмо, написанное на французском языке, как и многие его идеи, было хорошо известно образованному кругу российской интеллигенции до октября 1836 года. Лишь публикация на русском языке стала «выстрелом в темную ночь» (А. Герцен). Скорее всего, здесь роковую роль сыграли не только типографский шрифт журнала, но и сам русский язык, не приспособленный для обсуждения давно известных «французских» бунтарских тем. Французский язык, демонстрировавший философские идеи автора без всякого раздражения, по-русски зазвучал угрожающе-бунтарски, непатриотично и весьма обидно.]. Именно там было заострено внимание на тех проблемах и темах, которые позже описал П.Я. Чаадаев. Второй номер журнала можно назвать опережающим ответом на еще не озвученные чаадаевские вопросы.

Опубликовав в журнале вопросы Д.И. Фонвизина, А.С. Пушкин как будто «пальцем показал» на текст, невольно позволяющий читателю увидеть другие способы разговора о русском самосознании, истории, прошлом и будущем. Пушкинский «Современник» обнажил своеобразную повторяемость тем и идей русских интеллектуалов XVIII – начала XIX вв., соединив Д.И. Фонвизина и П.Я. Чаадаева в едином идейном хронотопе.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5