я всегда боялся стражи мне представлялось я в чем-либо виноват только я никогда не мог понять в чем именно думаю многие люди испытывали подобное и все же моя боязнь полагаю нечто особенное ведь я не совершал в своей жизни того о чем можно было бы жалеть ведь всякому своему поступку я доверял словно он не мой собственный но поступок моего лучшего друга моей тени вот и теперь я снимаю повязку и дрожу мне необходимо слабое бесцветное оправдание перед внушающими страх яркость окружающего мира уничтожает месиво красок смущает обнаженные глаза это уже и не краски вовсе но пугающая смесь из самых острых и самых загадочных ядов мира жар струится в меня жар сминает мне ресницы жар проникает по гортани в желудок жар царапает внутренности я испугался стражи снял повязку я комкаю свои стены разрушаю свое убежище свою крепость не вижу ничего кроме того что дано воспринимать моим безрассудным зрачкам играй моя арфа извивайся в моих мыслях как обнаженная нимфа расплавленный тростник играй моя арфа играй
«…любой островитянин, стоя на берегу и вглядываясь в даль, не увидит ничего, кроме матового морского блеска…
Поступки людей, обитающих там, как и их желания, не обладают тенями, поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.
Среди местных жителей встречаются и древние старики, которым, судя по свидетельствам очевидцев, уже много сотен лет, эти старики могут быть глухи либо слепы либо страдать от какого-либо тяжкого недуга, однако поведение их пристало называть бодрым, они словно бы не замечают собственных изъянов, слепцы по необъяснимым причинам продолжают хорошо видеть, а глухие обладают недюжинным слухом…»
Эдип перечитал последнее предложение: оно ему показалось нелепым. За окном войско Креонта продолжало выстраиваться в виде неясных знаков – хвостатых звезд и многоярусных лабиринтов. Зачем Креонт с утра до вечера занимается этой дикой муштрой, отдавая войску странные, мяукающие приказания? Почему он никогда не отпускает солдат, даже когда тяжелое красное солнце повисает неподвижным горящим шаром над каменными стенами Фив и по улицам струится песчаная поземка, закручивающаяся смерчиками и вползающая в стянутые яркими тканями входные проемы домов? Лишь поздним вечером солдаты Креонта отправляются в прохладные казармы, но даже посреди ночи генерал поднимает их, чтобы проверить, насколько они готовы защищать свой город и что они станут делать, если внезапно нападет враг… А может быть, в одну из таких ночей Креонт поднимет войско и ворвется во дворец Эдипа, впрочем, ведь до сих пор он ничего подобного не пытался сделать, даже когда Эдип впервые поднялся на башню Иокасты; когда впервые в сумерках мимо него скользнула смуглая тень рабыни и, покорно склонив голову, исчезла за поворотом, трепеща и смущаясь, Эдип слушал шелест босых пяток, удалявшийся прочь под нежный плеск лавандовой воды. Даже тогда Креонт не предпринял ничего, он лишь сдержанно указал победителю Сфинкс, где находятся покои женщины, которая готова сделать Эдипа царем. Но теперь – теперь дети выросли, Иокаста так и не очнулась после своего многолетнего сна, теперь город окружен гниющими и тлеющими телами, каждый новый день приносит с собой новый страх, новую смерть, и оракул – сам оракул! – решился подшутить над стареющим фиванским правителем… Город удастся спасти лишь в том случае, если будет найден убийца Лая, а это Эдипу казалось бессмысленным и невозможным. Преступление совершено слишком давно, свидетелей, пожалуй, и вовсе не осталось, ничего нельзя поделать.
Сверкающий крест, составленный из потных человеческих тел, покачнулся, некоторые солдаты вдруг вытянули руки, отчего ровная линия тотчас же наморщилась и залоснилась, другие неожиданно двинулись с места и пошли – туда, где неестественно покачивались ветви оливковых зарослей, выбиваясь из общего ритмичного дрожания видимых Эдипу в окно травы и деревьев, и вот уже крест совсем смялся и растворился в бегущей толпе полуобнаженных мужчин; они все мгновенно окружили трепещущий куст и встали, потрясая кулаками, ропща возмущенно и грозно. Навстречу им, высвобождая хрупкие плечи из зарослей, шел старик с длинными седыми волосами, разметавшимися спутанными клочьями по черной ткани туники; солдаты в тот же миг смолкли. Эдип, чтобы получше разглядеть незнакомца, встал с кресла и оперся о мраморный подоконник. Старик, будто вдруг узнавший, что из окна на него смотрит сам царь, повернулся лицом к Эдипу и почтительно поклонился. Эдип в смущении понял, что на лице у старика – черная повязка из плотной ткани, скрывающая его глаза и не позволяющая ему даже различать свет и темноту.
Иокаста должна была уйти, но мне стало жаль отпускать ее. Я срослась с ней, мне не хватало ее силы и ее печали. И все же мне пришлось расстаться с ней. Она оглянулась вокруг, будто впервые оказалась на вершине Сфингиона. В отвращении царица дотронулась до нескольких растерзанных трупов. Дрожа и спотыкаясь, она собралась было спускаться, как вдруг снова поднялась ко мне и, скинув с себя тяжелый наряд, принялась подтаскивать убитых мужчин к обрыву и сбрасывать их вниз, туда, где сверкали окутанные сумерками Фивы и куда придется ей вернуться, чтобы опять запереться в башне и не отвечать на мольбы своего мужа, Лая. Но отныне ночами она будет спать – крепким сном пахаря, и ей не приснится ее мертвый младенец, и не приснится черный небесный бык, врывающийся в башню и протыкающий своим воинственным алым рогом ее измученное родами чрево. Ей приснится густая синева воды да незнакомая прохлада песчаных берегов.
Она забудет о жертвах собственной мести, она безмятежно забудет слово «Иокаста». Эта ночь впервые за много недель принесет ей покой – для того только, чтобы утром, изнывая от жары и от тошнотворного запаха плавящегося воска, она вернулась ко мне, на одинокий Сфингион, во имя отмщения царю Фив, Лаю.
Твердо и почтительно, удивительным образом ориентируясь в незнакомом ему дворце и не натыкаясь на невидимые для него предметы, в библиотеку Эдипа вошел незнакомец, помешавший воинам Креонта выполнять их упражнения. Черная повязка по- прежнему скрывала глаза, очертания его фигуры были мягки и округлы, как у женщины, и Эдипу показалось, что пред ним предстала постаревшая, но грозная и статная Фемида. Старик поклонился, Эдип некоторое время стоял без движения, думая, что незнакомец не видит того, с кем пришел говорить. Однако, когда старик вновь поклонился, и в его поклоне, на этот раз судорожном и угловатом, сквозило явное нетерпение, Эдип неловко, удивляясь и – одновременно – впадая в резкое раздражение, приветственно кивнул. Несколько мгновений они молчали, Эдипу почудилось, будто незнакомец разглядывает его, и оттого царю, привыкшему к испуганно полусомкнутым векам своих рабов, стало неуютно. Вопреки всем правилам он заговорил первым.
– Слушаю тебя, старик. Зачем ты пришел в мой город, неужто ты несешь на плечах своих страшную чуму для моих подданных и для меня? Не думал ли ты, чем станут люди, лишившиеся Фив и спасителя своего Эдипа?
– Ты слишком торопишься, о, царь, строя поспешные предположения, не удовлетворяющие твоего любопытства и ничуть не пугающие меня, твоего собеседника. Нет, не за этим пожаловал я к тебе. Напротив, я знаю, как победить смертельную заразу, разъедающую твоих подопечных и теснящую тоской твою душу.
– Если ты намекаешь на предсказание оракула, то я не нуждаюсь в твоих толкованиях.
– Взгляни на меня: мои глаза бездействуют под этой черной тканью, разве затем пришел я, чтобы толковать предсказания, разве тебе самому не ясно оно? Я пришел потому, что знаю и прошлое, и будущее, и настоящее, знаю сердце женское и сердце мужское, и я дождусь того мгновения, когда ты пожелаешь меня выслушать.
– Черная ткань? Что можешь ты знать? Во время затмения ты делаешь попытку спрятаться, дабы луна не закрыла от тебя солнца. Ты смешон.
– Мои представления о солнце настолько истинны, что одни они лишь в состоянии затмить для меня само солнце.
– Не есть ли это признак твоего заблуждения?
– Нет, это есть доказательство того, что в действительности существую только я один. Того, что ты видишь, как и тебя самого, – нет, есть лишь мои представления о тебе и обо всем мире в целом, они и есть мир, которого не существует.
– Ты заблуждаешься, старик, хотя бы потому, что я могу точь-в-точь повторить твои слова, ведь и для меня существую только я сам, а тебя и всего остального нет и быть не может. Но чтобы ты осознал свою ошибку, я помещу тебя в темницу. Попробуй-ка, лежа на дне океана, рассуждать о цвете и силе пальмовых листьев, осеняющих прибрежный песок.
– Благодарю тебя за этот дар, о царь. Мне, познавшему блаженства мужского и женского тела, необходимо уйти подальше от действительности, чтобы ощутить наивысшее изо всех удовольствий – удовольствие отшельника. Оно способно позволить мне еще при жизни вкушать сладость погружения в Тартар.
Выслушав его, Эдип задумался. Вскоре в библиотеку вошли стражники, они почтительно взяли старика под локти и вывели прочь. Вновь усевшись возле окна и открыв книгу, Эдип был уже не в состоянии продолжать чтение, его мысли постоянно возвращались к разговору со стариком. К своему изумлению, Эдип понял, что не может вспомнить все сказанное ему незнакомцем, но отдельные лишь слова, точно разрозненные островки памяти, неожиданно и молниеносно всплывали, разрывая его мысли и внося в них непривычную сумятицу. Вот подлинный архипелаг, а не тот, придуманный незадачливым историком. Впрочем, я должен быть уверен в его существовании до тех пор, пока не увижу собственными глазами, что его нет. И потом, нужно спросить у него, что он имел в виду, когда утверждал, будто познал сердце женское и сердце мужское, как и блаженства женского и мужского тела. А что, если привести этого упрямца к Иокасте и посмотреть, на что он способен и как он сможет мне растолковать ее столь длительный сон. Вероятно, он мне расскажет, что видит она во сне, что чувствует, ведает ли она, что я – ее муж, или вот уже многие годы она просто пребывает в бессознательном состоянии и, подобно набальзамированным правителям заморских песков, лежит, не гния и не ссыхаясь, но безо всякого движения, без роста либо умирания.
Каждый день Иокаста приходила ко мне, и мы опять и опять становились единым целым, так продолжалось долгие годы. Белые перья ее наряда пожелтели и обтрепались, павлиньи кольца, игравшие некогда желтым и синим, как бы слились воедино, смешались, стали буро-зелеными. Змеиная бахрома чалмы залоснилась, а кое-где и вовсе оторвалась. Мужчины, проходившие через Сфингион по направлению к Фивам, платили своей кровью за собственную недогадливость, за жестокость Лая и за нежные сны Иокасты. Ей снились далекие острова, из ночи в ночь повторялось одно и то же: она стоит на берегу и наблюдает за срывающимся полетом белых морских птиц – то взмывающих над водой, то камнем устремляющихся в волны, охотящихся на незаметных рыбешек. Поступь ее столь легка, что песок не скрипит под ногами и не хранит отпечаток ее босых ступней. Она ждет чего-то, но каждое утро, вспоминая приснившееся, не может объяснить себе, чего.
И внезапно я стала замечать, что реже и реже приходит ко мне Иокаста. Поначалу я ощущала лишь зудящее нетерпение, затем оно переросло в сильное беспокойство. Я поняла, что не могу более без нее обходиться. Но в то же время я знала, что не дела задерживают ее во дворце, не Лай со своей приторной, давно опротивевшей Иокасте страстью. Она спала – все дольше для нее тянулись неясные сновидения, все сильнее захватывали они ее, все меньше желания у нее оставалось пробудиться, встать, надеть поблекшее платье Сфинкс и отправиться ко мне – во имя жертвоприношения.
Не успело еще солнце подкатиться к западной окраине Фив и тронуть слоистые стены укреплений, как Эдип пожелал снова увидеть старика. Теперь он сам поклонился незнакомцу и пригласил его сесть рядом, возле окна.
– Здесь много книг, – начал старик, однако Эдип тотчас же перебил его:
– Как твое имя, старик? Уж не Тиресий ли ты, не сын ли нимфы и не тот ли, кто в юности узрел Афину обнаженной?.. Не тот ли, кого люди зовут, когда в доме меж самых скрытых и тайных камней фундамента заводится ядовитая гадюка, не тот ли знаменитый слепец и прорицатель, не тот ли, кого боги наделили великим даром соединять в своем теле и мужчину, и женщину?
– Сынами нимф в наших краях зовут подкидышей и сирот, их всех нарекают «дарами богов». Что же до Афины, то много в ранние мои годы довелось мне увидеть обнаженных женщин, но была ли среди них Афина – то мне неведомо. Я и вправду, о, царь, змеелов, но слепец лишь постольку, поскольку ношу эту черную повязку. Как и всякий другой человек, я с легкостью рассуждаю о том, что было, есть и будет, и иногда оказываюсь прав. Мне уже так много лет, что единственную возлюбленную свою ношу я в себе самом, и в этом смысле являюсь собственным любовником и братом, впрочем, думаю, каждый старик в точности повторит все, сказанное мной. В одном лишь ты не допускаешь ошибки – мое имя Тиресий, но откуда тебе оно известно – для меня великая загадка. И все же я не удивляюсь, ведь ты – победитель коварной Сфинкс, чего же мне ждать еще от тебя!
– Прошло немного времени, но ты говоришь со мной голосом другого человека, я слышу рассуждения шута, а не пророка.
– Так должно каждому говорить с тобой, Эдип. Вокруг твоего города – дым да тление, но у тебя на голове сверкает корона, твои дети сыты, а солдаты сильны и красивы. В башне ждет тебя жена. Я не смею говорить с тобой открыто, ты ежедневно поднимаешься слишком высоко – и тебя не останавливают даже боли в твоих изуродованных ногах. Но, поднимаясь, ты топчешься на месте, ты идешь вверх, оставляя под собой понятия севера и юга, что будет, когда ты ощутишь ничтожность самой высокой башни твоего дворца?
– Твои намеки туманны и потому оскорбительны, ты хитер, но ты не всеведущ, если тебе нужно золото, я одарю тебя им сверх всякой меры, но в знак уважения ко мне и к моему подарку ты должен будешь удалиться прочь из Фив.
– На что мне золото? Ведь его никто не ценит в моих краях. Я не желал тебя оскорблять, но твоя корона мешает нам разговаривать. Сними ее.
Эдип в растерянности ощупал свою макушку. Ни короны, ни платка – лишь жесткие вьющиеся волосы. Губы Тиресия приоткрылись, обнажив беззубый провал рта, и старик чудовищно, хрипло рассмеялся. Тут же появились два стражника, и Эдип снова остался в одиночестве и волнении.
В третий раз Эдип позвал Тиресия к себе ночью, когда тонкий светящийся месяц уже преодолел половину небосвода и висел над дворцом, точно изогнутая бровь. Волнение теперь полностью захватило царя, он едва сдерживался, чтобы отдать приказ своим стражникам спокойным, горделивым голосом, но грудь его точно втягивалась внутрь непонятной клокочущей пустотой, которую он ощущал на месте привычно сжимающегося, но отныне словно бы вовсе отсутствующего сердца. Старик был немедленно приведен, туника его смялась, седые волосы прилипли к разрумянившейся морщинистой щеке, видно было, что его разбудили. Глаза закрывала черная повязка.
– Я удивлен, о, царь, что в столь поздний час ты не спишь. Неужто луна не дает тебе покоя? Ее нежное тело сегодня моложе, чем когда бы то ни было, вряд ли она, будучи еще слишком слабой, могла раздражать твои глаза. Что же мучит тебя, Эдип?
– Тебе непонятны мои муки, ночь для тебя лишена таинственности, ведь перед взором слепцов равна она дню, а луна ничем не отличается от солнца, поскольку оба они невидимы таким, как ты. Но и тоска, и любовь должны быть полными загадками для Тиресия, ведь любовь к самому себе тождественна равнодушию, а тоска по самому себе напоминает смерть.
– Я мог бы прервать твою горестную речь: я знаю, зачем ты позвал меня. Сейчас, когда ты снял корону, я готов подняться с тобой в башню твоей печали: будучи равнодушным, как ты выразился, я остаюсь свободным от добрых деяний и злых, я брожу по крепостной стене, избегая стрел осаждающих и смолы осажденных, я смотрю внутрь самого себя и предупреждаю всякий женский вздох и всякую мужскую мысль. Веди меня.
эти коридоры закручены словно улитка поворачивая налево мы приближаемся к сердцевине дворца башня иокасты располагается внутри в самом центре я знал бы как попасть туда не будь я так напуган прохлада смягчает мою душу мне жаль моего провожатого мне жаль прячущихся за этими стенами мне жаль тлеющих вне их движение наше излишне замедленно эдип еле переступает мне ничего не стоит ощутить всю тяжесть и боль его ног я как отражающий кристалл я не умею быть равнодушным я умею терпеть когда мы придем я увижу царицу плывущую в лавандовом облаке завернутую в атлас и кисею и не найду в себе сил признаться будто это лишь пустой панцирь бабочка давно вылупилась и порхает над далеким морем а царь лишен того что любит более всего на свете но я поведаю ему царство его гибнет потому что много лет назад в случайной дорожной ссоре он убил собственного отца фиванского царя лая и все эти годы он почитал за свою возлюбленную собственную мать фиванскую царицу иокасту опустошенный панцирь породившая тебя женщина не трогай ее она лишь влажная могильная земля она полна любви к тебе и голода по твоему живому еще телу иокаста же подлинная ускользнула возлюбленная твоя тебе не принадлежит вытянувшаяся точно ненужная нить душа ее нашла себе иное прибежище забудь своих подданных забудь свое богатство беги беги прочь
Остановившись возле последнего, самого верхнего окна, Эдип взглянул на небо. Луны здесь видно не было, лишь легкое сияние сочилось откуда-то сверху, из-за башни, на последнем этаже которой отдыхал царь, медленно приходя в себя после мучительного подъема. Старик, шедший следом за ним, тоже остановился и повернулся к окну, то ли пытаясь различить тихие ночные запахи, струящиеся сквозь решетку в башню, то ли и вправду наслаждаясь слабыми лучами, живущими в каждом камне, каждом дереве и в самом дымном воздухе города. Чуть поодаль, на одну ступень ниже царя и Тиресия, замер раб, бледные пальцы его сжимали остроконечный факел, шипевший и коптивший при каждом вздохе ночи. Эдип обернулся. Тени подпрыгивали и раздувались, послушные огненным всполохам. Одна из них, изломанная лестницей, но самая длинная, принадлежала рабу. Она скользила вниз, в темноту, откуда все трое только что поднялись, другая – самого Эдипа – была короткой и коренастой, она распласталась на стене, оконный проем прожег у нее правое плечо, отчего тень казалась странно повернутой, слегка согнутой, тенью горбуна. Третьей тени не было.
– Поступки людей, обитающих там, как и их желания, не обладают тенями, поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени, – теперь уже Эдип и сам не понимал, каким образом ему удалось запомнить столь длинное предложение из книги, которую он с таким интересом читал еще вчера и которая сегодня уже ему представлялась надуманной и лживой.
Однажды на наш Сфингион поднялся юноша, каштановые волосы которого были заплетены в тугие косы, а лицо словно бы горело из-за ярких бликов, отбрасываемых на него оранжевым шелком туники. Это был сын брата царицы Креонта – одного из фиванских военачальников. Увидев его, Иокаста вздрогнула, но это ее движение, похожее, скорее, на пляску, нежели на испуг, потонуло в тусклом наряде из перьев. Все тем же ровным, будто полусонным, глухим голосом она задала свою загадку и ему. Но только он присел и задумался, но едва он вскочил и схватился за драгоценный клинок, желая напасть на жестокое чудовище Сфинкс и – тем самым – признавая свое поражение, как Иокаста надвинулась на него, холодная, неумолимая, и столкнула вниз с обрыва. Тело юноши падало медленно, точно опускаясь в теплое масло, получая удары о камни – мягкие и беззвучные, напоминавшие прощальные поцелуи. Царица долго смотрела, как разбивается ее племянник.
Несколько дней после той смерти не видела я Иокасту. Даже на погребальный костер не пришла посмотреть царица, странный болезненный сон сковал ее, но Лай не желал приглашать лекаря, ему нравилось, что супруга его покорна и молчалива, за долгие годы он устал от ее упреков, ему уже даже больше хотелось равнодушия, чем презрения и ненависти.
Каждое утро Эдип, сидя по привычке в библиотеке, принимал старшего своего сына, Полиника. Обыкновенно они обсуждали государственные дела, ведь Эдип мечтал о том, что когда-нибудь, состарившись, он передаст фиванский трон Полинику. Если Эдипу случалось говорить об этом с Креонтом, тот бодро поддерживал каждое, пусть и вовсе незначительное предположение царя, касающееся будущего его детей, порой Эдипу даже казалось, что брат его жены неискренен в своих высказываниях, – настолько подобострастным было любое слово Креонта. Иногда Креонт приходил к Эдипу вместе с Полиником, и тогда Эдип чувствовал стеснение и нежелание говорить с сыном в присутствии Креонта.
На этот раз Эдип задремал лишь под утро, он сидел в излюбленном своем кресле, напротив окна, голова его склонилась на грудь, рот приоткрылся, отчего подбородок казался словно бы припухшим, глаза после бессонной ночи запали, их почти совсем поглотили тени, и издалека трудно было различить, спит или бодрствует Эдип. В библиотеку вошли трое – Креонт, Полиник и его родной брат Этеокл.
тебе снится что ты наг это самый мучительный для тебя сон я чувствую за тебя дрожь и растерянность мне неприятно почти так же как и тебе ты видишь что вокруг глиняные стены гладкие терракотовые обожженные они сходятся вниз конусом ты словно в мешке твои онемевшие ступни едва умещаются на его крошечном круглом дне страдания твои усиливаются еще тем что все вокруг тебя вымазано жиром каждое движение предательски опрокидывает тебя ты больно падаешь на спину она уже вся в ссадинах такое чувство будто позвоночник изламывается и выгибается между расцарапанными лопатками растет тяжелый напитанный кровью горб ты снова падаешь и вдруг замечаешь как по стенам глиняного мешка вьются и словно бы стекают черные шнурки змеи испуганно думаешь ты но нет это не змеи это муравьи ты давишь их ломкие тельца ладонями и ногами поначалу слышен омерзительный хруст но их все больше ты понимаешь для чего нужен был этот жир тебе неприятна твоя кожа она теперь тоже вся в жиру наконец-то ты знаешь как ты умрешь и просыпаешься с ледяным диском внутри живота
Острый луч воткнулся в остывшие за время сна зрачки Эдипа, солнце отражалось в огромном, искусно ограненном топазе, висевшем на голом выпуклом животе Полиника, сквозь светлые, будто наслаивавшиеся друг на друга прозрачные плоскости видна была пористая смуглая кожа. Эдип снова закрыл глаза, он не заметил, как заснул, и сейчас чувствовал непонятную легкую радость – воспоминания об ужасной ночи еще не успели наполнить собой его мысли, он улыбнулся. Неожиданно за его спиной раздались два приветствия – одно уверенное, сказанное низким голосом Креонта, другое – вторящее первому, слабое, как эхо, собственно, даже и не приветствие, но какой-то еле слышный призвук, вырвавшийся из юношеского горла Этеокла, младшего брата Полиника. Эдип открыл глаза и медленно обернулся. Креонт и оба царевича окружили кресло Эдипа, он сидел, будто заключенный в равносторонний треугольник, это должно было случиться, подумал Эдип. Он ведь предполагал, что Креонт воспользуется его сыновьями, дабы захватить власть; наступившее утро со столь трезвящими и резкими солнечными лучами, заставшее врасплох всегда настороженного, готового к измене Эдипа, очевидно, должно стать последним утром могущественного правителя и первым утром нового узника древних темниц. Тотчас Эдип вспомнил свой сон, и ему почудилось, что его шея, мгновенно намокшая от солнечного жара, медленно вползшего в окно, не потная, но жирная, она будто бы густо намазана плавящимся и стекающим по спине мутными каплями салом. Эдип взглянул вниз: воины Креонта бродили по площади, они представляли собой бесформенную толпу, едва шевелившуюся, судя по всему, они ожидали приказаний генерала, решившего сегодня уже занять царский трон. Эдип медленно, с трудом опираясь о подлокотники горячими ладонями, поднялся, он вдруг почувствовал равнодушие к замыслам всех троих, более того, ему стала неинтересной и даже скучной мысль о том, что они собираются сейчас сделать, он был готов ко всему, даже к удару по голове или в грудь, ему казалось безразличным, принесет ли с собой этот удар сильную боль, или обморок, или смерть.
– Отец, – начал Полиник, при каждом слове живот его вздрагивал, а на нем трясся и искрился топаз. – Мы пришли, чтобы поговорить с тобой.
Эдип слушал, не двигаясь.
Полиник неуверенно взглянул на Креонта, и тот с готовностью замяукал:
– Мы знаем о твоей мудрости, вот уже многие годы ты правишь Фивами так, как никто до тебя никогда не правил, за это время твой народ ни в чем не нуждался. Но теперь, когда страну поразил жестокий мор, ты замкнулся во дворце, ты не желаешь думать ни о чем, кроме своих книг, ты забыл, где находится тронная зала, ты живешь в библиотеке. За исключением, – тут Креонт незаметно усмехнулся, – тех ночей, когда ты отправляешься в башню Иокасты. Более того, ты пригласил этого нищего безумца, Тиресия, и последние дни либо молчишь, либо разговариваешь с ним одним. – Эдип замер, внезапно он почувствовал, что мысли его прояснились, он снова стал царем. Подняв вверх левую ладонь, он хотел было остановить Креонта, но тот, полуприкрыв глаза, словно не желая видеть предупреждающего жеста Эдипа, продолжал: – Мы пришли вразумить тебя. Я и твои сыновья взываем к тебе, мы надеемся на твою справедливость и силу: выйди на улицу, обрати взор на своих подданных, прогони вздорного старца, его бредни смешно слушать и младенцу. Не подобает царю мечтать под льстивое шамканье лживых прорицателей. Вспомни о предсказании оракула!
Теперь только Эдип понял, что его не станут сегодня убивать, он рассмеялся, чем заставил Креонта, Полиника и Этеокла удивленно переглянуться. Он увидел весь свой день, ему представилось, как, должно быть, сыро сидеть в плесневелой затхлой темнице и как много он сегодня сделает. Он и вправду захотел принять какое-нибудь важное для Фив решение. Сегодня же он займется расследованием убийства Лая, Тиресий обманул его, возможно, следовало бы расправиться с ним; впрочем, его самого чуть было не превратили в такого же жалкого узника, и Эдип простит его – в честь легкости этого солнечного утра. Легкости – и тотчас же Эдип вспомнил темный проем окна, площадку и три фигуры на ней – свою собственную, раба и Тиресия, невесомую фигуру Тиресия, будто парящую над каменным полом, будто ничем к нему не притягиваемую, – обман зрения, испуганного отсутствием привычной тени. Подозрение тут же проникло в радостные мысли Эдипа: Тиресия не за что винить, он сказал правду, он никогда не лгал и не ошибался, он видит все, однако увиденное никогда не использует для своей выгоды. Да и что есть выгода Тиресия? Быть может, выгода заключается в молчании, выгода – в нищете и скитаниях, выгода – в пророчествах и слепоте? Я бы желал быть таким, каков он: зачем? Хотя бы для того, чтобы знать наверняка, кто я и что я должен делать.
– Ладно, – неожиданно громко произнес Эдип, строго взглянув на сыновей. – Никто из вас не знает и не может знать, зачем царь проводит все время в библиотеке. Никому из вас не дано понять, почему царь выслушивает нищего прорицателя. Вам остается лишь строить догадки и терпеть. Ступайте, сегодня вы получите от меня решение, ступайте и не сердите царя, царский гнев страшнее пены на губах умирающего от чумы, ступайте.