ты бы желал быть таким каков я ты бы желал но ты не будешь как я единственный способ стать мной это стать мной в действительности войти в мое тело избрать мой путь я напуган и измучен но нет ничего сладостней знания и даже любовь тебе никогда не даст той легкости никогда не оторвет тебя от земли никогда не поднимет тебя над чревом твоей матери и не освободит от мыслей о могиле лишь зрение рвущееся точно сильные стебли лиан сквозь траурную повязку я и сам хотел бы сделать тебя собой но я избегаю убийства только потому что оно разрушает строгую ткань существования оно проверчивает дыру в бытии дырявит бытие разрывает орнамент и нарушает упорядоченные повторения я не дам убить себя для того чтобы тебе было легче бедный мой царь стоящий по колено в горячей сукровице пашни играй играй моя арфа зови зови меня страждущий и великолепный
В залу вошел гонец, лицо его было медным от сочной дорожной пыли, одежда – в грязи и в копоти, но сквозь копоть и грязь Эдип смог разглядеть белую тунику, подшитую коринфской узорной тесьмой. Этот человек наверняка прибыл от коринфского царя Полиба. Торопливо поклонившись и с печалью скрестив ладони на груди, незнакомец сообщил, что Полиб умер.
В следующее же мгновение Эдип поднялся и, подойдя к гонцу, схватил его за плечи. Он будто не мог понять, что ему сообщили, он пытался вглядеться в лицо гонца, но черты его, искаженные усталостью, как бы ускользали от внезапно ослабевшего зрения Эдипа, который, силясь узнать незнакомца, уже разжал пальцы и сделал шаг назад. Теперь только Эдип заметил, что голова гонца – крупная, круглая – чисто выбрита, а небольшая неправильная ямка, венчающая темя, вымазана чем-то черным и густым, скорее всего, скорбным пеплом.
Решив, что фиванский правитель не понимает его, гонец снова повторил свою печальную весть – уже медленнее и разборчивее, выговаривая каждое слово, как бы объясняя нечто очень важное больному ребенку. Эдип вновь попятился, его руки сами собой поднялись и сдавили виски, ногти царапали кожу под волосами, но он ничего не ощущал, кроме сильного, мучительного сердцебиения. Он был полон этим жжением, он весь дрожал и трясся, и чем сильнее колотилось его сердце, тем явственней он осознавал, что вокруг него – пустота, прохладная пустота пространства, напоенного сегодня особенно густым и тошнотворным запахом тлена, и эта пустота все сильнее втягивала его в себя. Он замер, растопырив руки, как большой, раскачивающийся из стороны в сторону крест, и все предметы, до которых случайно дотрагивались его потные ладони, начинали светиться и переливаться пестрыми лучами, его кресло, его книги, испуганное лицо гонца, дивно яркий провал окна, заполненный солнцем и зеленью, в голове его кружилась, бешено клокотала одна-единственная мысль: оракул ошибался, оракул, привнесший в мою юность желчь избранности и сиротства, оракул, вливший в меня отраву скитаний; чтобы избежать убийства собственного отца, я повернул на дорогу, ведущую в Фивы – через кровавый Сфингион, я стал царем, победив Сфинкс, и вот, я был все время здесь, я не убивал Полиба, он умер, умер сам, только что я об этом узнал, и сейчас я болен – от счастья и от тоски, он умер и освободил меня от моей горестной судьбы.
Спустя несколько дней Иокаста опять пришла ко мне. Как я ни вглядывалась в ее лицо, на нем не было ни единой морщинки, ни черточки, ни пятнышка, свидетельствовавших о сильных муках или бессоннице. Впрочем, я и сама знала: она глубоко спала все это время и теперь готова была убивать – каждого нерасторопного и перепуганного путника. Утром – на четырех ногах, днем – на двух, вечером – на трех, – так спрашивала она любого, кто поднимался на Сфингион, и я вторила ей, отчего голос ее становился глуше, будто бы доносился из огромной вазы. Нам нравилось пугать всех подряд – рабов, несущих поклажу на голых, скользких от пота спинах, фиванских аристократов, ступающих горделиво и размеренно по каменистой тропе, усталых солдат, возвращающихся домой из плена. И не было ни одного, который бы прошел мимо нас невредимым, все эти сильные тела летели вниз, разбиваясь о камни, их провожал взгляд великолепной Иокасты, фиванской царицы, переодетой в кровожадное чудовище Сфинкс. А я с восторгом и любовью наблюдала за ее горделивой фигурой, стоящей на краю обрыва.
Эдипу стало лучше лишь тогда, когда он открыл глаза и увидел Тиресия: склонившись, старик тихо покачивался над пропитанным неведомой влагой ложем царя, казалось, он спал – стоя, сохраняя столь неудобную позу лишь для того, чтобы изобразить волнение и заботу о больном. Воздух был свежим, запах тления чудесным образом улетучился, чувствительные ноздри Эдипа смогли уловить лишь легкое благоухание мятной мази.
Эдип глубоко вздохнул, и вдруг ему показалось, что вся тоска его жизни навалилась на него – откуда- то изнутри, так, как, должно быть, наваливается на роженицу рвущийся на свет из ее чрева младенец. Боль в сердце отпустила, но тут же ее место заняла боль иная, и сильнее этих новых страданий для Эдипа не было ничего. Вздохнув еще раз, он приподнялся на локте и попытался разобрать, где он находится. Это были его покои, здесь он не ночевал уже несколько лет, по привычке засыпая каждый вечер в библиотечном кресле. Сумерки скрадывали непривычные – ибо канувшие в прошлом, забытые – вещи, Эдип не дотрагивался до них и не разглядывал их, и теперь они представлялись ему новыми. Поначалу он даже решил, что странные предметы – глиняный умывальник, небольшой мраморный жертвенник с алебастровой статуэткой Аполлона и круглой широкой вазой для воскурений, этажерка для книг и комод черного дуба, – все это принес с собой Тиресий, настолько каждое темное очертание было сейчас ему чуждо и непонятно.
– Где я, старик, ответь мне, неужели я в своих собственных покоях, но тогда почему не узнаю я все, что когда-то было мне дорого?
– Ты угадал, о, царь. Но каждая вещь здесь мнится тебе незнакомой, поскольку и они, твои вещи, не в силах отныне узнать тебя, ты слишком изменился за последние дни. Вспомнил ли ты, что произошло с тобой недавно? Полиб умер, и тебе достался коринфский трон. О, царь, о великий царь Фив и Коринфа!
– Не называй меня так, я не испытываю ни радости, ни гордости за то, что стал дважды царем, я не буду править Коринфом, ведь я покинул его добровольно, ведь я стремился уйти подальше от отца своего, Полиба. И когда думаю: я – царь Фив… что-то колет в груди, мучает меня, жжется: то’ мне знак… Фивами я править не стану. Не ведаю, как объяснить мои сомнения и мою горечь, но, впрочем, ведь ты молчишь и не требуешь от меня никаких объяснений.
– Разве посмею я требовать что-либо от царя Эдипа! Ты мне не должен, и я не родственник тебе и не слуга! Я служу только Локсию, двусмысленному богу пророков, еще называют его Аполлоном. Но, думаю, ты знаком с ним, я вижу, и жертвенник в этой комнате есть, воскурим же в честь Аполлона, подсказчика твоего и моего покровителя, душистые листья лавра и кипариса. Будем надеяться, что жертвенные благовония помогут хотя бы паре несчастных избежать одинокой смерти от властвующей в твоих землях чумы!
локсий ты хочешь чтобы свершилось то что должно свершиться но я не в силах сказать правду которой владею отпусти меня с миром из фив пусть каждый идет по своему пути мой путь это путь издалека издалека и обратно по морю по суше и снова по морю покровитель фиванских царей их древний предок посейдон не позволит вернуться домой мне на любимый тобой плавучий остров астерию самый прекрасный и самый плодородный в архипелаге я не желаю раскрывать этому несчастному пока еще недоступную истину разве же должен служить я против воли разреши мне сдернуть повязку с полуслепых уже глаз отними у меня прорицательский дар но дай мне божественный удалиться ведь есть же рабы и свидетели и домочадцы эдип узнает то что должен узнать а меня отпусти умоляю и арфу возьми хотя к чему тебе арфа кифара стройна многострунна и так благородно звучит
Наутро Эдип встал и снова направился в библиотеку. За ним повсюду следовал Тиресий – спокойный, тихий, он шел всегда чуть позади царя, и его темная фигура придавала Эдипу уверенности в том, что он еще царь, что никто не посмеет напасть на него со спины, пока она прикрыта пугающим всех его подданных стариком. Он желал бы говорить с Тиресием – обо всем, что встречается ему, обо всем, что его окружает, но, одновременно, он не знал, о чем именно и следует ли рассчитывать на ответы прорицателя или необходимо, оглянувшись на прошлое, на собственное мудрое правление, вновь увериться в самом себе, даже если Креонт, Полиник и юный Этеокл охвачены самыми жестокими сомнениями. С этой поддержкой в лице Тиресия, подоспевшей так вовремя, хотя и, с другой стороны, так непоправимо запоздалой, Эдип ощущал себя ребенком, которому велели играть самому, а он, все еще не решаясь и не осознав собственную нежданную свободу, оглядывается на мать в надежде на благосклонный жест или ласковое приказание.
Войдя в библиотеку, Эдип изумленно замер: на полу, подстелив грубый кожаный плащ, спал вчерашний гонец, принесший известие о смерти Полиба.
– Этого человека следует разбудить, он может рассказать тебе нечто весьма важное, – еле слышно прошептал Тиресий.
О моя Иокаста, я запомнила каждый твой сон! Тебе снились далекие острова, их было множество, и они перемещались по океану произвольно, хаотически меняясь между собой местами, так что никогда нельзя было точно определить, где они расположены и они ли это в действительности. Ты будто бы стояла на берегу одного из них и наблюдала за срывающимся полетом белых морских птиц, у птиц этих не было теней, ничто не притягивало их к земле, кроме их собственной воли и силы человеческой привычки. Поступь твоя была столь легка, что песок не скрипел под ногами и не хранил отпечатков твоих босых ступней, ты вглядывалась в даль и не видела ничего, кроме матового блеска воды и изменчивых небес, даже самое строгое знание о порядке вещей не дало бы тебе представления, где ты находишься и чего ждешь на этом родном, но словно бы давным-давно позабытом тобой берегу.
Ты закрывала глаза, а затем вновь открывала их, и вот уже весь пейзаж тебе представлялся плоским и наивным, как картинка из детской азбуки, волны переливались, птицы, точно нанизанные на невидимые проволоки, то взмывали вверх, то камнем устремлялись в море, да и твоя собственная фигура, светлая, почти призрачная, будто парила над берегом. Внезапно мнилось тебе, что кто-то на тебя смотрит, ты оглядывалась, и ощущение нарисованной действительности еще более охватывало тебя, бедная моя Иокаста, ты была уверена, что и сама нарисована, что являешься лишь деталью рисунка, разглядываемого незнакомцем с седыми кудрявыми волосами и глубоко посаженными синими глазами. Но то был обман. Какое же блаженство для меня было обманывать тебя!
– Давным-давно, – начал гонец, почтительно опустившись перед Эдипом на корточки и прикрыв свои покрасневшие после недолгого отдыха глаза, – я служил пастухом у царя Полиба и царицы Меропы. Каждую зиму пас я овец на склонах Киферона, трава там была невысокая, но густая, и на несколько месяцев овцы были обеспечены едой. Весной же я отгонял стада на север, бродил с ними по незнакомым местам и возвращался назад лишь осенью, чтобы, проведя пару дней в Коринфе, направиться к древним зимним пастбищам. Однажды я встретил фиванца, который тоже служил пастухом – у царя Лая и царицы Иокасты. Он нес какое-то животное, завернутое в свиной пузырь, животное очень маленькое, оно извивалось и тявкало, похоже было, что это щенок или кошка, но, когда фиванец развернул пузырь, я с ужасом обнаружил там плачущего новорожденного младенца. Ступни его были в крови, кто-то жестоко проткнул ему лодыжки железными прутьями, и несчастное дитя извивалось и дергало ножками, словно понимая, откуда идет боль, словно желая выдернуть прутья из тела. Фиванец сказал, что это сын Иокасты и Лая, что будто бы Лаю предсказал оракул умереть от рук собственного дитяти, и потому, как только царица родила, Лай изуродовал ножки своего сына и повелел его бросить в горах умирать. Мне стало жаль ребенка, я предложил отдать его мне. Я стал бы растить его в моей бедной пастушьей хижине, жизнь у меня была суровая, все время приходилось бродить с места на место, и если младенец не выдержит и умрет, то оплакивать его никто, кроме меня, не станет, значит, и не жаль его и никому он горя не причинит. Фиванец согласился, но просил, чтобы я сохранил все происшедшее между нами в тайне, а Лаю он скажет, что, дескать, выполнил твое приказание, о, царь, ребенок теперь в руках Аполлона спускается в Тартар или поднимается на Олимп, как избранный, – на то воля богов.
У Полиба и Меропы не было детей. Увидав весной подросшего уже младенца, они, зная, что у меня нет жены, спросили, чей он. Я ответил, что обнаружил его среди белесых камней и сочной травы на Кифероне. И царь, и царица пожелали воспитать найденыша как собственного сына, а я и рад был, потому что теперь у мальчика появились отец и мать, богатство, игрушки, а меня назначили гонцом, с тех пор я езжу в самые дальние страны с посланиями и вестями, и при коринфском дворце никогда не оставался дольше, чем на одну ночь, но и в Фивы меня никогда еще не отправляли, первый раз приехал сюда. Я доволен, что ты, Эдип, жив и здоров, что ходишь сам, значит, ноги твои тогда хорошо зажили и не беспокоят тебя более, нежели любого другого. Однако, я вижу, ты едва передвигаешь ими…
Так как передать мне Меропе, той, что матерью для тебя была все эти годы?
благодарю тебя мой грозный локсий что оставил мне право выбирать и не отнял у меня за это право ничего из своих же давних даров впрочем нет погрешу против истины если забуду имя моей покровительницы всеведущей геры ведь она открыла мне путь на твердую землю она подсказала мне как найти тебя о аполлон необъяснимый она сообщила мне об астерии оказалось что рядом мы находились всю жизнь вместе росли вместе мужали томились по двусмысленности островов и материковой самоуверенности плавучий остров астерия родина наша там появились и там мы исчезнем когда-нибудь исчезновение это окрашено будет кровью и винами разве не родственник эдипа фиванского царя разве не вакх освятит нашу радость ухода разве не он подарил мне заморскую арфу разве не он насылает на женщин безумие если они позабудут его иокаста пой вместе со мной спасение близко
Выслушав нехитрый рассказ гонца, Эдип задумался. Тиресий все еще стоял за ним, молчаливо поворачивая голову то вправо, то влево, казалось, он старается уловить последние слова говорившего, точно они не растворились в постепенно накаляющемся воздухе библиотеки, но повисли под сводчатым потолком, в прохладной тени, и сейчас вяло опускались на головы царя и прорицателя, как засохшие листья, оторванные от осенних ветвей.
Коринфянин, очевидно, всю ночь провел среди книг, сюда мог войти кто угодно, Полиник, Креонт; заплатив гонцу, легко было заставить его солгать, когда Эдип придет в себя. Тем более смущала та легкость, с которой гонец поведал о происшествиях полувековой давности, Эдипу это казалось чрезвычайно подозрительным. Но было в рассказе коринфянина и нечто, дававшее Эдипу надежду, за что он мог бы зацепиться. Строго взглянув на гонца, царь потребовал повторить рассказ.
– Давным-давно, – вновь заговорил гонец, и Тиресий, приложив ладони к ушам и слегка сдвинув свою повязку, чтобы она не закрывала слуховые отверстия, одобрительно кивал после каждой услышанной фразы.
Однажды взошел на Сфингион юноша, взгляд его был тревожен и суров. Дорожная туника его перепачкалась потом и пылью, на голове среди черных кудрей виднелась запекшаяся рана, похожая на след сильного удара. Тот, кто судьбой наречен в мужья Иокасте, не может погибнуть от ядовитой сумятицы, царящей в его благородной душе.
Твой сын и твой будущий супруг Эдип, утром убивший в дорожной драке царственного и жестокого Лая, вечером по моему наущенью нашел ответ на твою загадку, милая Иокаста, ты спрашивала о человеке. Глядя на него сквозь узкие прорези в глиняной полумаске, ты медленно приходила в себя, тело твое дрожало, и я не знала, как тебя успокоить. В то же мгновение Эдип шагнул к обрыву и взглянул на Фивы, и кровь в его жилах застыла, он стал задумчив, словно все, только что происшедшее с ним – и встреча со Сфинкс, и та смертельная опасность, которой он едва избежал, – словно все это мгновенно кануло под мутной толщей времени, словно все это случилось очень давно, с кем-то другим. Помню, как он пробормотал: в моем случае, пожалуй, наоборот. Утром на трех – помню детскую свою тросточку, днем на двух, вечером – на четырех, я уверен, что с такими ступнями я стану передвигаться вскорости лишь на четвереньках, если не займу какой-нибудь важный государственный пост и меня не будут таскать на носилках под балдахином.
Пока он так рассуждал, я сорвала с Иокасты платье из перьев, чалму из змеиной кожи и глиняную полумаску, оставив ужасное облачение на Сфингионе – в знак победы Эдипа над Сфинкс, – я проводила царицу тайной тропой во дворец, где она, изможденная, легла на свое ложе, чтобы уже не вставать с него никогда.
На следующий день стражники втолкнули в библиотеку фиванского пастуха. В отличие от коринфянина, выглядевшего хотя и немолодым, но статным и сильным, пастух Эдипа был дряхл. Он брел, опираясь на палку, искривленную многочисленными сучками; для того, чтобы лучше видеть, ему приходилось постоянно щурить густо-черные – еще чернее на бледном морщинистом лице – глаза, кожа его была слишком белой для человека, всю жизнь проведшего в горах под невыносимыми солнечными лучами, которые на вершинах жгли особенно жестоко. Подбородок пастуха трясся, и вместе с ним тряслась встрепанная жидкая борода, доходившая, впрочем, старику до самого пояса. Увидев Эдипа, он бросился на колени и, прижавшись дряблой щекой к каменному полу, запричитал:
– Пощади, о, царь, своего верного слугу! Неведомо мне ничего ни о мальчике, ни о жестокости Иокастина мужа, неведомо мне ничего! Эдипом тебя нарекли, так разве же то имя фиванское? Разве же это не коринфянское имя, о царь?
Эдип внимательно смотрел на рыдающего от ужаса старика. Откуда тот узнал, о чем именно желает царь с ним говорить? Стало быть, его предупредили, что речь пойдет о сыне Иокасты и Лая, – но кто? Эдип оглянулся: за ним по-прежнему стоял Тиресий, лицо его было неподвижно. Начни Эдип сейчас вспоминать, как повстречался ему знатный фиванец в окружении слуг и рабов – будучи чем-то рассержен, он потребовал, чтобы Эдип, тогда еще юноша, полный горечи и бахвальства, уступил дорогу ему и его свите, – начни Эдип сейчас вспоминать, как спустя несколько мгновений и злобный фиванец, ударивший Эдипа жезлом по голове, и его слуги были убиты, – начни Эдип сейчас вспоминать все это – и перед его внутренним взором встанет лишь раскаленная рыжая почва да несколько чахлых деревьев, растущих у подножия Сфингиона, через который лежал путь на Фивы… Эдип с усилием вызывал в себе ощущение той невозможной жары, боли в темени от влажной еще раны, тоску по родителям, вдруг охватившее его озлобление при виде знаменитой горы, где, по рассказам, жила кровожадная Сфинкс, во что сам Эдип не верил, – но не чувствовал ничего. Убитый на дороге фиванец оказался царем Лаем, супругом уснувшей – навечно – Иокасты, отцом Эдипа. При мысли об этом Эдипа охватывала тошнота, он едва мог бороться с отвращением к себе самому, к Лаю, к Фивам, к Ио- касте. Разве же я не прав в своей ненависти? Оракул не обманул, все было известно заранее, чего же ты хочешь, о недостойный преемник Лая? Нет, не преемник я черствости, не преемник я страха перед собственной судьбой. Зачем же тогда ненавидеть? Послушай, о, царь, в последний раз послушай, вот то, что всегда называл ты истиной! Ты – жертва обмана лишь потому, что не желал смотреть на действительного себя самого! Ты – жертва обмана лишь потому, что не желал смотреть на действительную Иокасту!
– Послушай, старик, успокойся, – начал Эдип, обратившись к пастуху. – Тебе здесь никто не причинит никаких страданий. Ты просто расскажешь мне, царю Фив, как все было, и тебя тотчас же отпустят к твоим овцам, награды дадут и кубок браги, благоуханного сфинксова молока. Итак, Эдип тебя слушает, не утаивай ни черточки, ни какой-либо мелочи, Эдип тебя слушает, а с ним и Тиресий, прорицатель, жрец Аполлона. И всякую ложь он заметит и знак мне тотчас же подаст…
За все эти годы я поняла наконец, что удел богов – действовать и молчать. Мы не должны любить людей, мы не должны показываться им или становиться ими. Наши существования необходимо отъединить, мы’ лишь можем знать о людях, они же – только подозревать о богах. Думая об Ио- касте, я постоянно словно бы вглядываюсь в маленькое зеркальце: вижу каждое ее движение, каждую ее мысль, кроме того, я вижу все, что видит она. Я выбрала ее орудием мести, но она даже не знает в действительности, кому она мстит, за что и кто заставляет ее это делать. Удивительное совпадение заключается лишь в том, что обе мы желаем наказать одного и того же человека, это Лай, царь Фив, супруг Иокасты. Много лет назад он похитил Хрисиппа, сына Пелопса, славного правителя Элиды, похитил и овладел им. После этого мальчик покончил с собой, а Пелопс взмолился Гере, чтобы она отомстила жестокому Лаю.
Я никому не видна, и то, что я совершаю, можно считать лишь случайностью, которая приносит одному облегчение, а в другого, напротив, вселяет ужас. Одна лишь моя Иокаста будет прощена, поскольку нет тяжелее греха, чем умертвить младенца, оторвав его от истекающей тоской материнской груди, поскольку я и сама не могу точно решить, кто из нас был жертвой, а кто играл роль коварной Сфинкс, ведь никакой Сфинкс никогда не встречала всеведущая царица Олимпа.
Эдип из последних сил шагал по розовому гравию во дворец. Длительное разглядывание лица Иокасты ничего ему не дало: оно оставалось для него неизменно прекрасным, не похожим ни на одно из тех, которые довелось ему видеть за всю жизнь, и тем более не имевшим ничего общего с его собственным, постаревшим и обрюзгшим за последние недели. Змеящаяся жажда проникала все глубже в его раскаленное чрево, и хотя дорога здесь шла под гору, ноги его все труднее ступали, все более неподъемными казались ему распухшие ступни. Споткнувшись, Эдип упал на колени и выставил вперед горячие ладони, чтобы не разбить голову. Острые камешки тут же врезались в потную кожу, он застонал и неловко попытался приподняться, однако ему не удалось, и он так и остался стоять на четвереньках, лицом к желтой стене дворца. Перед его глазами зарябили увеличенные жаром и слабостью черные овальные дырочки, испещрявшие туф, формой своей напоминавшие деревянные лекала архитектора, – он видел их еще в детстве, когда Полиб затеял постройку дворца. Эдипу, тогда младенцу, разрешено было поиграть с ними. Лекала плавно поблескивали в пухлых детских ладошках, черные дырочки в стене нестерпимо мелькали и вдавливались в ослепленные солнечным днем зрачки, Эдип почувствовал тошноту. Он застыл, по-собачьи вжавшись в землю, смежив набрякшие от бессонницы веки, уткнувшись носом в редкую траву, – тонкие листья ее, точно зеленые брызги, окаймляли дорогу. Ему представлялось, что он сидит в библиотеке, а на коленях у него покоится растрепанный том еще недавно любимых им «Свидетельств путешественников и паломников» – огромная книга в кожаном переплете, оправленном в медь и украшенном гранатами и топазами, мелкими, покалывающими руки читающего. Эдип понимал, что его ощущение – мираж, представление, вызванное зноем и падением, и тотчас же пытался открыть глаза и взглянуть вокруг, но желтое, зеленое и розовое беспощадно мешались, закручивались, превращаясь в расплывчатые водяные блики, и снова перед ним была книга, тень библиотеки, нещадно накалившееся окно. Когда бы он мог понять, что происходит, почему его ноги – ступни, лодыжки, икры – потеряли всякую чувствительность, почему глаза его отказываются воспринимать окружающее, все звуки уходят точеной округлой струей в некую бездонную воронку, он слышит лишь тишину, выраженную беззвучными, но сильными ударами в облепленной песком груди, когда бы можно было выяснить, почему так долго никто не подходит к нему, куда подевались воины Креонта, дети, Тиресий. Прорицатель будто бы отстал от него, когда Эдип выходил из башни Иокасты, я помню, он бормотал что-то про обратные перемещения внутри улиточной раковины; неужели человека успокаивает кружение справа налево, тогда как обратное пугает своей неотвратимой разматываемостью и оголением? Без Тире- сия я не в силах принимать решения, без него на меня наваливается одиночество, впрочем, царь ведь должен быть одинок, и все эти годы я был царем и не знал одиночества в своих мыслях, а теперь я, как никогда, один, единый, целый и, казалось бы, самодостаточный, и все же мне требуется тот, кто видит больше армии, больше детей, больше царства, как отныне мне стало ясно, что я не царь, я перестал быть царем, я стою на четвереньках и вдыхаю пыль, бесконечно осеняющую фундамент моего жилища, это даже не окна, даже не лестницы, даже не ложе, даже не жертвенник, это самая обыкновенная стопа, приступ и подступ, я скатываюсь в ничто, назад, во чрево, породившее меня. Однако радости моей нет предела, ведь именно сейчас я очищаюсь от божественной скверны, к чему мне Олимп, когда меня ждут непознанные воды Стикса, стало быть, я воссоздаю собственную память, бывшую со мной еще до моего появления на свет, носившую меня терпеливей, чем это делала моя мать, моя Иокаста.
Медленно на спину Эдипа, затем на темя и уже чуть позже на гравий возле самого его лица надвинулась прохлада, это была тень подошедшего сзади человека, и царю стало легче. Он открыл глаза, но по- прежнему ничего не мог различить среди пестрых наслоений действительности, ему снова пришлось смежить веки. Спустя несколько мгновений он уже оказался на своем ложе в темных покоях, вокруг него сквозь каменную свежесть струился тонкий аромат хвойного тления, помнится, Тиресий воскурил ветви кипариса на маленьком домашнем жертвеннике Аполлона, и этот дымок, проникая в забитые пылью и песком ноздри Эдипа, виясь перед его все еще ослепленными неподвижными зрачками, возвращал его из придуманной болезненным воображением библиотеки в то самое место, где вправду находилось его отяжелевшее непослушное тело.
Если бы знать заранее, глядя на крошечного ребенка, что произойдет с ним, когда вырастет он и возмужает, когда переливчатые чужестранные песни вытянут из него, точно внутренности из раздавленного насекомого, всю его душу, подчиняя все мысли его стремлению умчаться прочь, улететь в ранящую так глубоко синеву незнакомых небес, если бы знать все это, если бы слушать каждый свой сон и каждое, пусть самое нелепое предчувствие, предмыслие, предсуществование, тогда бы можно было все изменить, можно было бы приносить жертвы тем богам, которые особенно пристально следят за твоим возмужанием, а той Мойре, что однажды натянет твою нить, истоньшая ее до предела, возжечь непременный костер или хотя бы факел, хотя бы лучину, да и едва заметный лунный свет посвятить бы однажды той Мойре, пусть прядет она сильными своими пальцами с нежностью и опаской, успеть бы то, что необходимо! Разве бы обезумели те фиванки, когда бы поклонялись они Вакху? Разве бы Лай способен был на предательство, если бы знал он о Герином гневе? А жители архипелага – они непременно бы остановили свои острова в немыслимом их верчении, вознеси они вовремя молитвы и песнопения и зарежь они дюжину тонкорунных барашков в честь Посейдона?
И все же почему мне приходит в голову, что они несчастны, плавучие островитяне? Почему все, что чуждо, мне кажется безобразным? Разве нужно ослепнуть, оглохнуть и потерять корону, состариться, узнать, наконец, ужасную правду, чтобы возжаждать исчезновения?
Не будь у меня моей свинцовой, распухающей к вечеру, набухающей от невзгод тени, я был бы легок и быстр, и ноги мои мелькали бы средь зарослей и камней, как ноги воинственного Ареса, однако я не желал бы мчаться, как он, по крови и слезам, но мечтал лететь над землей и водой, над безжизненными далями, косматыми лесами и пастбищами прочь, прочь из страны моего несчастья, прочь от Иокастина чрева, к возлюбленной моей Иокасте.
Размышляя над тем, как получилось у меня подняться над головами людей и богов, я неизменно прихожу к выводу, что все это произошло как бы без моего участия. Если бы не предсказание оракула – то, самое первое в этой истории, если бы Лаю не стало известно, что падет он от руки собственного сына, то и не удалось бы мне выразиться в прекрасном и кровожадном образе Сфинкс, не удалось бы мне сверкать среди смертных своей мудростью и неизбежностью. Не пожелай Олимп женить Эдипа на его родной матери, он вполне мог бы пасть жертвой – одной из многочисленных жертв – Сфинкс. Ведь встреча Эдипа и Сфинкс уже случилась после того, как Эдип умертвил – в случайной дорожной драке – Лая, своего отца. Однако, раз выпало ему на долю стать правителем Фив и мужем Иокасты, встреться ему на пути хотя бы и сотня Сфинкс и иных каких чудищ, он непременно бы выбрался из их цепких мертвящих лап целым и невредимым – просто хотя бы потому, что судьба его заранее была предопределена. Только такой человек, как Эдип, олицетворявший возмездие и предопределенность, служивший одновременно и жертвой, и палачом, не знающим ничего о суде над жестокостью и распутством, не будучи посвященным в истинное положение вещей, – только такой человек и был способен на молниеносную разгадку ужасной тайны Сфинкс.
Когда я размышляю об этом, я понимаю, что ни капли моей воли не было в том, что я помогала Иокасте-Сфинкс и в том, что я подсказала Эдипу слово «человек». Судьба богов тоже предопределена, и возможность выбора, и так называемая воля богов – все есть химеры и снижение понимания пути, ведь путь, судьба – нечто большее, чем кажется каждой песчинке в океане, нет, не в океане, но в капле, единственной темной капле Стикса.
Для того чтобы открыть ворота, на этот раз понадобилась сила одновременно трех стражников. Тиресий чувствовал, как их загорелые тела напряглись, как натянулись мускулы под их влажной кожей, и тотчас же он услышал скрежет и скрип давно не смазываемого, изъеденного гарью металла. В лицо старика пахнуло густым гвоздичным маслом, которым пользовались военные, вынужденные простаивать почти целый день под нещадным солнцем; затем, наверное, слишком даже резко, запах этот сменился другим, острым, отвратительным запахом тления и дыма, и Тиресий понял, что ворота уже открыты, он волен покинуть Фивы навсегда.
Старик шагал по дороге и повсюду слышал стоны и погребальное пение – кому-то еще доставало храбрости и терпения хоронить мертвых возле самой обочины, по несколько трупов в день. Он шел не спеша, то и дело останавливаясь и по-птичьи поворачивая голову из стороны в сторону. Некоторые больные подползали к Тиресию и пытались просить его о чем-либо: о еде ли, о целебных травах… Узнав его, они кричали вослед его удалявшейся спине – ответь, Тиресий, долго ли осталось мне жить? Но Тиресий молчал и лишь качал головой. Мысленно он все еще блуждал в желтом дворце Эдипа, спускаясь по бесконечным лестницам и мучительно подсчитывая количество поворотов, чтобы – на всякий случай – не ошибиться. Эдип опять занемог, но его болезнь давала возможность ему как следует поразмыслить над происходящим, осознать всю нелепость своего существования, очиститься от нее и бежать как можно скорее, оставив трон, Фивы, умирающих подданных и спящую Иокасту, бежать за Тиресием туда, где всякий смертный обретает бессмертие, лишаясь собственной тени.
я лишенный тени легкий как бормотание задремавшего пастуха могу сам служить тенью безмолвной тенью царю и даже жрецу согласился бы но нет покидаю я фивы навеки ведь царь уже больше не царь он теряет влагу и волю он станет вскорости сух точно щепка я был рядом с ним и больше не буду не царь он не царь он сам признается в том постоянно себе себе а значит и мне не утаит от меня и тайны рожденья и смерти и тайны венчающей короной печали одних лишь царей жрецов и поэтов не царь он и не поэт и жрецом вряд ли он станет однако жрецом он мог бы стать ведь отныне теряет он память по капле по струйке и силы во имя того чтобы легкость неизведанную обрести теряет он тень и я вижу как вскоре попутчиком будет моим попутчиком стариком целуйте ему шишковатые пальцы то корни вплетавшие в книгу весь сок его мысли то ветви в которых сидела возлюбленная его иокаста целуйте и он посвятит вас во сфинксы и он наделит вас загадкой которой разгадка вы сами я жду тебя бедный старик отзовись о эдип отзовись
Эдип приоткрыл глаза: сейчас он ясно понимал, что находится в своих покоях, но различал пока лишь темное и светлое, будто в наказание за слишком большую чувствительность к недавно поразившей его яркости дня. Мимо него скользнула какая-то тень, ему почудилось, что это Тиресий, и он позвал его. Однако это был один из придворных рабов, он принес небольшой кувшин с водой – на тот случай, если царь захочет пить. Кланяясь и почтительно опуская глаза в землю, раб спросил, как здоровье царя Эдипа. Эдип в ответ лишь что-то пробормотал и, внезапно ощутив вокруг себя странную пустоту, затих. Послышались бодрые шаги, и к Эдипу вошел Креонт, якобы узнавший, что царь вновь обрел способность говорить и мыслить.
Посмотрев на Креонта, Эдип с удивлением заметил, что отныне ему безразлично всякое слово и всякая попытка главнокомандующего в чем-либо убедить царя, ему также стало все равно, что происходит на площади перед дворцом, чье тело покоится в самой высокой башне дворца, много ли людей умирает в страданиях за стенами Фив. Я больше не царь, несомненно, Тиресий предупреждал меня о короне, и вот я уже отрекаюсь, я потерял свое царство, и мне не жаль и не больно.
Одинокая Гера стоит на прежнем своем Сфингионе. Одинокая Гера оглядывает окрестности и предается мечтаниям. Моя Иокаста, поверь, что давно ты стала центром Вселенной, словно мать наша, Гея. Вокруг тебя движутся все: и большие и малые звезды, и Солнце, увенчанное искрами твоих истлевающих богатств. И я среди всех, – однако я ощущаю свою отстраненность и двойственность, я среди всех и вроде бы нет, я одинока. И это мне позволяет рассуждать о тебе, моя Иокаста, я убеждена, что ты будто водоворот, затягивающий в себя события, превращающий время в невиданную условность, мы все по твоей милости как бы застыли в тугих маслянистых волнах подземной реки, и прошлое для нас становится тождественным будущему.
Все воедино сплелось. Посейдон ли родил Агенора, основателя Фив, или только даст ему жизнь? А Семела, распутница, став соблазнять Громовержца, уже носит во чреве дитятю, веселого Вакха, деда Лая, или тоскует в надежде на Зевсовы грозовые объятья? Лай ли это ласкает тебя, Иокаста, в медовых потьмах, или сын твой Эдип, или я сжимаю чело тебе кожей змеиной? Все слилось, повернуло все вспять, закрутилось, связалось!
На следующий день Эдип призвал к себе своего младшего сына, Этеокла. Юноша был усажен возле отцовского ложа, в руки ему настойчиво дали любимую книгу Эдипа, и тот должен был вслух читать до самого вечера.
«…множество мелких островов, число сочетаний которых бесконечно…
…поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.