Аккомпанировать нам должен был Лев Николаевич. Мотивы, известные нам, мы выбрали заранее.
– А слова, – сказал нам Лев Николаевич, – придумывайте сами, чтобы носили итальянский характер, а главное, чтобы никто не понимал их.
Когда роли были распределены, устроена сцена и публика сидела на местах, Лев Николаевич сел за рояль и блестяще сыграл что-то вроде увертюры.
Представление началось.
Первый вышел на сцену брат Саша в роли рыцаря в наскоро придуманном костюме.
Он пропел о своей любви к Клотильде на голос арии из оперы «Марта».
У брата был прекрасный слух и небольшой голос. Он прикладывал то одну, то другую руку к сердцу, подражая артистам.
Затем вышел хор: Соня, Клавдия, дочь няни, Поливанов и меньшие братья.
Клавдия была воспитана в приюте, куда поместил ее мой отец. Ей было тогда 16 лет, у нее был хороший контральто, и она часто пела с нами.
Хор вели старшие; малыши скорее мешали, но наполняли собой сцену.
Лев Николаевич старательно придумывал подходящую под известные роли музыку и подлаживал нам очень удачно.
Выход был за мной в роли Клотильды, в средневековом, наскоро импровизированном костюме. Я немного приготовила себе слова из романсов, мне знакомых.
Я робела. Мы вышли вдвоем с Клавдией – она в качестве моей подруги. Пропели дуэт, известный нам на голос романса:
Люди добрые, внемлите Печали сердца моего…
Я должна была жаловаться на свою судьбу. Подруга ушла, и я, по импровизации Льва Николаевича, одна уже перешла в allegro, причем старалась жестами подражать моей учительнице пения, Лаборд, московской кантатриссе.
Вошел рыцарь. Он объяснился Клотильде в любви. Она отвергла его любовь речитативом. Он встал перед ней на колени. Все шло своим чередом. Но вдруг Лев Николаевич шумно и громко заиграл в басу.
Дверь отворилась, и появился грозный муж в лице фрейлен Бёзэ. Одета она была в охотничьи шаровары, с красной мантией через плечо, с приклеенными волосяными подкладками в виде бак.
Она грозно пела басом, подбирая немецкие слова: Trommel, Kummer, Kuche, Liebe[6 - Барабан, горе, кухня, любовь (нем.)], причем грозно наступала на рыцаря. Ее маленькие черные глаза сверкали гневом. На голове была надета большая круглая шляпа с длинным пером, брови были подрисованы, и ее невозможно было узнать.
Все это было так неожиданно и комично, что послышался неудержимый хохот Льва Николаевича. Я взглянула на него. Он весь трясся от смеха, перегибаясь в бок к роялю, выделывая при этом в басу громкие рулады.
Его смех заразил всех. Я закрылась платком, как бы плача, и под музыку звала подругу свою: Клара! Клара!
Публика громко дружно смеялась. Но рыцарь и грозный муж не изменили своей роли. Вызвав на дуэль рыцаря, фрейлейн Бёзэ замахала саблей и сразила соперника.
Тем представление и окончилось.
– Ох, Боже мой, давно так не смеялся, – говорил Лев Николаевич, доигрывая свой финал.
В другой раз принес он нам книгу «Первая любовь» Тургенева, чтобы прочесть нам ее вслух. Мама сказала, что мне эту повесть слушать нельзя, но я так умоляла, чтобы мне позволили слушать, просили и сестры, и Лев Николаевич, и мама согласилась, сказав: «Хорошо, но с тем условием, что когда будет „это“ место, где нельзя ей слушать, чтобы она ушла», и мама что-то тихо сказала Льву Николаевичу, но что, я не слышала.
Чтение началось. Лев Николаевич, как и всегда, читал превосходно. Мы все слушали и восхищались и чтением, и повестью.
Не зная, где встретится это запрещенное место, я заблаговременно притворилась спящей, и меня оставили в покое, так что я прослушала всю повесть и не могла понять, где же это место, которое нельзя слушать. Когда окончили чтение и пошли пересуды, Лев Николаевич сказал:
– Любовь 16-летнего сына, юноши, и была настоящей сильной любовью, которую переживает человек лишь раз в жизни, а любовь отца – это мерзость и разврат.
Эти слова запали мне в душу, и я вспомнила о любви нашей с Кузминским и Сони с Поливановым. «Стало быть, наша любовь настоящая», – думала я с некоторой гордостью.
В другой раз приходил к нам Лев Николаевич и затевал какую-нибудь большую прогулку: осматривать Кремль, стены его вокруг, соборы и пр. И так бывало заморит нас, что ног под собой не чувствуешь.
Посещения его стали вызывать в нас, молодых, особый интерес. Он не был, как другие, и не походил на обыкновенного гостя. Его не надо было занимать в гостиной. Он был как бы всюду. И этот интерес, и участливость проявлял он и старому, и малому, и даже нашим домашним людям.
Не раз беседовал он с нашей няней Верой Ивановной и старой Трифоновной, и все уходили от него довольные и умиленные. Где находился он, там бывало оживленно и содержательно. Все в нашем доме любили его. Даже апатичный денщик наш хохол Прокофий говорил про него:
– Как граф приедут, всех оживлят.
Те строки, которые вписал Лев Николаевич в молодости своей в своем дневнике, вполне определяют его. Вот они: «Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни – это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального».
И он ловил их и заражал своим внутренним священным огнем. Он понял, что в жизни есть один рычаг – любовь.
Частые посещения Льва Николаевича вызывали в Москве толки, что он женится на старшей сестре Лизе. Пошли намеки, сплетни, которые доходили и до нее.
Мать была очень недовольна; отец оставался к этому вполне равнодушен. Эти сплетни разносили две гувернантки: бывшая наша, Сарра Ивановна, и сестра ее Мария Ивановна. Они по очереди напевали старшей сестре, что граф увлечен ею.
Произошло это вследствие слов, сказанных Львом Николаевичем сестре его: «Машенька, семья Берс мне особенно симпатична, и, если бы я когда-нибудь женился, то только в их семье».
Мария Николаевна отнеслась к его словам очень одобрительно, указывая на Лизу.
«Прекрасная жена будет, такая солидная, серьезная, и как хорошо воспитана», – говорила она.
Пишу эти строки со слов самой Марии Николаевны: она впоследствии многое рассказывала нам.
Обе наши немки подхватили слова Льва Николаевича и Марии Николаевны и стали напевать Лизе о том, как она нравится Льву Николаевичу.
Лиза сначала равнодушно относилась к сплетням, но понемногу и в ней заговорило не то женское самолюбие, не то как будто и сердце, в ней пробудилось что-то новое, неизведанное. Она стала оживленнее, добрее, обращала на свой туалет больше внимания, чем прежде. Она подолгу просиживала у зеркала, как бы спрашивала его: «Какая я? Какое произвожу впечатление?» Она меняла прическу, ее серьезные глаза иногда мечтательно глядели вдаль.
Казалось, что ее разбудили от продолжительного сна, что ей внушили, навеяли эту любовь и что она любила не самого Льва Николаевича, а любила свою 18-летнюю любовь к нему.
Соня заметила в ней эту перемену и подсмеивалась. Писала на нее шуточные стихи и говорила:
– А Лиза наша пустилась в нежности. А уж как ей не к лицу.
И я приставала к Лизе:
– Лиза, скажи, и ты влюблена? Зачем ты вперед косу положила, прическу переменила? А я знаю, для кого, только не скажу.
Лиза добродушно смеялась, обращая в шутку мои слова.
– Таня, а идет мне эта прическа с косой? – спросит она меня.
– Да, ничего, – скажу я, принимая почему-то снисходительный тон.