Религиозная память крестьянства в XX–XXI веках в селах Черноземья России
Татьяна Юрьевна Покровская
Автор исследует феномен и особенности передачи религиозной памяти между тремя поколениями крестьян Черноземья в условиях запрета властей на религиозные практики в рамках XX в., вычленяя схемы передачи религиозной памяти, ее формы, механизмы и трансформации. В исследовании приведены оригинальные комментарии людей, проживающих на территории бывшей Курской губернии. Эти качественные интервью были собраны автором на протяжении двух лет (2016–2017 гг.).
В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
Татьяна Покровская
Религиозная память крестьянства в XX–XXI веках в селах Черноземья России
Научный редактор:
Л. Е. Бляхер, д. филос. н., профессор
Рецензенты:
К. В. Григоричев, д. соц. н., проректор по научной работе Иркутского государственного университета
С. Д. Лебедев, к. соц. н., доцент Международного Центра социологических исследований Белгородского государственного национального исследовательского университета
V. Bakrac, PhD, Filozofski fakultet, Nik?ic Crna Gora
История или память?
Сведения о феномене памяти рассредоточены между различными научными подходами и источниками. В то же время каждая из областей научного знания – будь то история, философия, социология, медицина или этнография – рассматривает тему под собственным определенным ракурсом. В последние годы наблюдается значительный рост интереса к данной теме. Феномен памяти и его положения рассматриваются учеными с различных точек зрения. Можно отметить, что любая социальная группа в целом является хранителем памяти. Без наличия помнящей социальной группы в любом ее проявлении невозможно было бы изучать и анализировать события прошлого. Аристотель рассматривал память в качестве обращения к прошлому и подчеркивал, что только живые существа могут помнить. Ученый отмечал, что нет мышления без образа, а образы могут оставлять те самые отпечатки, к которым мы можем возвращаться, думая, например, о событии: «…упражнения, основанные на постоянном воспоминании, сохраняют память. А это не что иное, как частое созерцание образа вещи, а не самой вещи»[1 - Аристотель. О Душе / пер. с древнегреч. М.: АСТ, 2021. С. 356.]. В этом случае мы можем сказать: как только стирается отпечаток – уходит из памяти и само воспоминание.
В настоящее время к изучению феномена памяти, как и различных ее видов, обращаются представители многих научных дисциплин. Феномен памяти активно рассматривался европейскими учеными на протяжении XX в. Изучением памяти в разное время занимались Эмиль Дюркгейм, Морис Хальбвакс, Джон Локк, Альфред Шюц, Поль Рикер, Питер Бергер, Ян Ассман, Алейда Ассман и др. В российском научном сообществе феномен памяти изучается Л. П. Репиной, А. И. Миллером, И. М. Савельевой, Д. А. Аникиным, И. Е. Козновой, О. В. Головашиной, Е. В. Романовской и др. Сегодня в гуманитарных науках выделяются разные виды памяти: коллективная (и в противопоставление ей – индивидуальная), историческая, социальная, предметная, коммуникативная, миметическая, культурная, семейная, политическая, национальная. В начале XX в. французский социолог Морис Хальбвакс, являясь основоположником теории коллективной, исторической и социальной видов памяти, определяет память как «непрерывный ход мыслей… она сохраняет то, что еще живет и способно жить в сознании той группы, которая его поддерживает»[2 - Хальбвакс М. Коллективная и историческая память // Неприкосновенный запас. 2005. № 2–3. С. 32.]. Он отмечает, что «забвение событий и фигур вызвано не антипатией, отвращением или безразличием, а исчезновением тех групп, которые хранили память о них». Гипотеза Хальбвакса заключается в том, что история и память неравнозначны: «История обычно начинается в тот момент, когда заканчивается традиция, когда затухает или распадается социальная память. Пока воспоминание продолжает существовать, нет необходимости фиксировать его письменно, да и вообще как-то фиксировать. Поэтому потребность написать историю того или иного периода, общества и даже человека возникает только тогда, когда они уже ушли так далеко в прошлое, что у нас мало шансов найти вокруг себя много свидетелей, сохраняющих о них какое-либо воспоминание»[3 - Там же. С. 8–27.]. Научные взгляды французского ученого только спустя несколько десятков лет после его смерти получили свое развитие в работах представителей различных научных дисциплин.
Эмиль Дюргкейм, будучи учителем Хальбвакса, предвосхищая появление термина «коллективная память», одним из первых начал говорить о «коллективной привычке», которая отличается от индивидуальных представлений и является перманентной формулой, повторяющейся «из уст в уста». Обычаи, верования группы могут влиять на социальные факты последующего поведения индивида. Но состояния коллективного сознания по сути своей отличаются от состояний сознания индивидуального. Дюркгейм, один из создателей социологии как самостоятельной науки, отмечает, что мышление групп иное, нежели отдельных людей, и имеет собственные законы[4 - Дюркгейм Э. Элементарные формы религиозной жизни: тотемиче-ская система в Австралии / пер. с фр. А. Апполонова, Т. Котельниковой; под науч. ред. А. Апполонова. М.: Изд. дом «Дело» РАНХиГС, 2018. С. 50.].
Многие психологические исследования показывают, что граница между индивидуальным и коллективным в работе человеческой памяти размыта. Вслед за психологами, антропологами и социологами историки также стали шире применять понятие коллективной памяти, «обозначая им комплекс разделяемых данным сообществом мифов, традиций, верований, представлений»[5 - История и память / под ред. Л. П. Репиной. М., 2006. С. 22.].
Например, Л. П. Репина так пишет о соотношении понятий «коллективная память» и «историческая память»: «коллективная память» чаще всего трактуется как «общий опыт, пережитый людьми совместно» (речь может идти и о памяти поколений), или как групповая память. «Историческая память понимается как коллективная память (в той мере, в какой она вписывается в историческое сознание группы), или как социальная память (в той мере, в какой она вписывается в историческое сознание общества), или в целом как совокупность донаучных, научных, квазинаучных и ненаучных знаний и массовых представлений социума об общем прошлом. Высокая востребованность понятия “историческая память” во многом объясняется как его собственной “нестрогостью” и наличием множества дефиниций, так и текучестью явления, концептуализированного в исходном понятии “память”. Вся терминология памяти характеризуется многозначностью. Память может включать что угодно – от спонтанного ощущения до формализованной публичной церемонии»[6 - Репина Л. П. Историческая память и современная историография // Новая и новейшая история. 2004. № 5. С. 42.]. Обратим внимание: историческая память – не просто канал передачи сведений о прошлом, это «важнейшая составляющая самоидентификации индивида, социальной группы и общества в целом, ибо разделение оживляемых образов исторического прошлого является таким типом памяти, который имеет особенное значение для конституирования и интеграции социальных групп в настоящем»[7 - История и память / под ред. Л. П. Репиной. М., 2006. С. 23–24.]. Ряд ученых отвергают термин «коллективная память», утверждая, что коллектив как группа не может иметь памяти. Дюркгейм отмечал, что «группа устроена иначе, чем индивид, и влияющие на нее объекты – иные по своей сути»[8 - Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение / пер. с фр., сост., послесл. и примеч. А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995.]. Ученый считал, что любое социальное сходство несет в себе «гаммы индивидуальных оттенков». При этом он указывал на очень незначительное отклонение именно «в религиозных и нравственных явлениях, где отклонение легко становится преступлением»[9 - Там же.]. По словам Дюркгейма, стремление к социальности изначально является прирожденным инстинктом человечества. Характерным признаком же социального факта Дюркгейм считает принуждение. Так, ученый отмечает, что ранее считавшиеся врожденными человеку некое религиозное чувство, детская или родительская любовь и т. д. вовсе не неизменно присущи человеческой природе, но или совсем отсутствуют в некоторых социальных обстоятельствах, или так видоизменяются от одного общества к другому, что остаток, который получается по исключении всех этих различий, сводится к чему-то неопределенному и схематическому и нуждается в объяснении[10 - Там же.]. Культурная память, по мнению Алейды Ассман, близка коллективной, но значительно шире ее, – в отличие от последней, культурная память не предполагает мнемонического коллектива. Но это утверждение мы считаем дискуссионным: так, ранее мы уже говорили, что любое воспоминание требует «живых существ»[11 - Аристотель. О Душе. С. 356.], то есть социальную группу, которая прежде всего обладает тем, без чего невозможно любое воспоминание, – смысловую нагрузку. Предлагаем рассмотреть данный вопрос немного детальнее. Значение и смыслы исторических текстов, предметов культуры и архитектуры крайне сложно рассматривать без смыслового наполнения. Какой для нас (человека XXI в.) имеет смысл молитва крестьянина XIX в., например, перед едой, если мы не знаем ни слов молитвы, ни ее значения для человека в тот определенный период. И если Дюркгейм отмечает, что способность воспринимать речь, понимать ее и запоминать связана с тем, что человек может сам артикулировать соответствующие слова, то Анри Бергсон называет такое чувство «моторной схемой слышимой речи»: «…с какими бы образами ни имело дело наше сознание – словесными, слуховыми или зрительными (при всех оговорках относительно реального и отдельного существования таких образов), – ему всегда приходится сначала понимать их, а уже потом видеть, а для их понимания как минимум чувствовать себя в состоянии воспроизвести их, описать их или обозначить их главные признаки с помощью слов»[12 - Хальбвакс М. Социальные рамки памяти / пер. с фр. и вступ. статья С. Н. Зенкина. М.: Новое издательство, 2007. С. 98.]. Слова и тексты, передающие смыслы, являются инструментами коммуникации и служат в том числе для передачи смыслов. Например, для средневекового человека слово обладало той же мерой реальности, что и предметный мир, который имеет смысл и значение лишь в связи со сферой трансцендентного, представляющей собой истинное и единственное средоточие всего существующего[13 - Дьяченко О. Н. Риторика как философия богопознания. Аврелий Августин. Курск: Изд-во Курского государственного университета, 2018. С. 16.]. «Язык есть в высшей степени социальный факт, – писал Мейе. В самом деле, он точно отвечает определению, предложенному Дюрк геймом: тот или иной язык существует независимо от каждого из говорящих на нем индивидов, и, хотя он не обладает никакой реальностью вне суммы этих индивидов, тем не менее в силу своего общего характера он внеположен каждому из них…»[14 - Хальбвакс М. Социальные рамки памяти. С. 104.] При этом, помимо способности понимать и транслировать речь, мы, как нам видится, должны рассмотреть те смыслы, которые передаем посредством речи, общаясь в группе или переосмысляя некие действия и наши мысли индивидуально. В. В. Налимов говорил, что «смыслы, порождаемые воображением, в конце концов, открываются нам в нашем языке», и отмечал, что человек обладает способностью строить язык, в котором можно выразить любой смысл, не имея представления о том, что означает каждое слово, – так же, как люди говорят, не зная, как образовались отдельные звуки: «…разговорный язык есть часть человеческого организма, и он не менее сложен, чем этот организм. Для человека невозможно непосредственно вывести логику языка. Смыслы – это есть то, что делает знаковую систему текстом»[15 - Налимов В. В. Спонтанность сознания: вероятностная теория смыслов и смысловая архитектоника личности. М.: Академический проект; Парадигма, 2011.]. А соответственно, тексты мы можем использовать как инструменты памяти, как культурной, так, например, и религиозной, при условии, что сохраняем религиозные смыслы, которые вкладываем в те или иные религиозные, сакральные тексты. При этом религиозный смысл тексту придает, так или иначе, апелляция к так называемым сверхъестественным силам.
Возвращаясь к культурной памяти, Ян Ассман говорит, что культурная память может складываться только искусственно. Именно культурную память он определяет в качестве именно способа передачи смысла: «Когда миметические навыки приобретают статус “обрядов”, то есть вдобавок к своему целевому значению приобретают еще и смысловое, они уже не вмещаются в область миметической, деятельностной памяти. Обряды относятся к сфере культурной памяти, поскольку представляют из себя форму передачи и воскрешения культурного смысла. То же самое можно сказать и о вещах, когда они отсылают не только к определенной цели, но и к определенному смыслу: памятники, надгробия, храмы, идолы и проч. выходят за рамки предметной памяти, поскольку эксплицируют имплицитный показатель времени и идентичности»[16 - Ассман Я. Культурная память: письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности / пер. с нем. М. М. Сокольской. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 21.]. Развивая концепцию «рамок» Хальбвакса, Я. Ассман говорит, что содержательное наполнение памяти, организация ее содержаний, сроки, которые в ней может сохраняться то или другое, – все это определяется в очень большой степени не внутренней вместимостью и контролем, а внешними, то есть социальными и культурными, рамками. Помимо культурной памяти, Я. Ассман в своей работе «Культурная память» выделяет четыре вида памяти. Миметической памятью он называет область, связанную с деятельностью. «Деятельности мы обучаемся через подражание. Использование письменных указаний для определенной деятельности, таких как инструкции по применению, поваренные книги, строительные пособия и т. д.»[17 - Там же.] При этом Я. Ассман отмечает, что деятельность не поддается полной кодификации. «И по сей день, согласно принятому обычаю, обширные области повседневной деятельности опираются на миметическую традицию»[18 - Там же.]. Также Я. Ассман выделяет предметную память.
«Человек с древнейших времен окружен предметами – начиная от самой обыкновенной и привычной утвари… и вплоть до домов, деревень и городов, улиц, транспорта, кораблей – и вкладывает в них свои представления и… в определенном смысле – себя». Предметный мир, по мнению Я. Ассмана, «снабжен показателем времени, который указывает не только на настоящее, но и на различные пласты прошлого»[19 - Там же.]. В бесписьменные периоды истории воспоминания передавались из уст в память[20 - Эрлих С. Е. Война мифов. Память о декабристах на рубеже тысячелетий. М.: Нестор-История, 2016. С. 214–215.]. Таким образом, мы можем говорить о наличии коммуникативной памяти. Для исключения искажения содержания информация в Средние века, как и в более поздние периоды, в крестьянской среде часто облекалась в стихотворную форму. Таким образом потомки помнили о великих предках и значимых событиях прошедших дней через коммуникацию и пересказы событий прошлого. Коммуникативную память Я. Ассман определяет как способность коммуницировать при взаимодействии с другими индивидами, обосновывая появление сознания и памяти только благодаря способности человека к общению. О «политической памяти» говорил С. Е. Эрлих в своем труде «Война мифов», а также о «действии государства в отношении прошлого» и наличии «национальной памяти».
Хотя основоположником термина социальной памяти, как мы говорили выше, является Хальбвакс, ранее Дюркгейм уже исследовал понятия «пространства» и «пространственного представления» как «первичного согласования данных чувственного опыта», в котором возможно различное размещение вещей. Для Дюркгейма пространство не пустая среда (в чем, напротив, был уверен Огюст Конт), а возможность расположения состояния сознания во времени и с разных сторон и в соответствии с определенными датами. Понятие пространства и представлений для Дюркгейма – возможность сформировать и сохранить определенные воспоминания.
«Коллективные представления – продукт масштабного сотрудничества, разворачивающегося не только в пространстве, но и во времени»[21 - Дюркгейм Э. Элементарные формы религиозной жизни: тотемиче-ская система в Австралии. С. 50.]. Дюркгейм же соглашается с предложением Иммануила Канта рассматривать социальные явления как предметы, добавляя, что изучаться они должны только извне как социальные явления или вещи. При этом Дюркгейм пишет, что социология вряд ли может пользоваться положениями психологии для изучения социальных фактов: «В действительности, когда хоть немного соприкасаешься с социальными явлениями, наоборот, поражаешься удивительной регулярности, с которой они воспроизводятся в одинаковых обстоятельствах. Даже самые мелкие и с виду глупые обычаи повторяются с удивительным единообразием. Такая с виду чисто символическая брачная церемония, как похищение невесты, непременно встречается повсюду, где существует определенный тип семьи, связанный, в свою очередь, с целой политической организацией. Самые диковинные обычаи, такие как кувада, левират, экзогамия и т. д., наблюдаются у самых разных народов и симптоматичны для определенного состояния общества. Следовательно, в процессе объяснения социального явления нужно отдельно исследовать порождающую его реальную причину и выполняемую им функцию»[22 - Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. С. 59.]. При этом автор отмечает, что социальные явления не имеют под собой определенной цели. В любом случае происходят они не для достижения определенного результата. «Специфика социального принуждения состоит в том, что оно обусловлено не жесткостью определенных молекулярных устройств, а престижем, которым наделены некоторые представления. Правда, приобретенные или унаследованные привычки в некоторых отношениях обладают тем же свойством, что и физические факторы. Они господствуют над нами, навязывают нам верования или обычаи. Но они господствуют над нами изнутри, так как целиком заключены в каждом из нас. Социальные же верования и обычаи, наоборот, действуют на нас извне; поэтому влияние, оказываемое теми и другими, весьма различно»[23 - Там же. С. 3.]. Дюркгейм отмечает, что «коллективные способы действия или мышления существуют реально вне индивидов, которые постоянно к ним приспосабливаются. Это вещи, обладающие своим собственным существованием. Индивид находит их совершенно готовыми и не может сделать так, чтобы их не было или чтобы они были иными, чем они являются. Он вынужден поэтому учитывать их существование, и ему трудно (мы не говорим: невозможно) изменить их, потому что в различной степени они связаны с материальным и моральным превосходством общества над его членами»[24 - Там же. С. 5.]. При этом автор отмечает, что природа социальных фактов не может подвергаться произвольным изменениям. Как мы уже говорили выше, Дюркгейм называет социальными фактами «способы мышления, деятельности и чувствования, находящиеся вне индивида и наделенные принудительной силой, вследствие которой они ему навязываются»[25 - Там же. С. 11.]. К социальным фактам он относит верования, стремления, обычаи группы, взятой коллективно. «Это особенно очевидно относительно верований и обычаев, передающихся нам уже вполне сложившимися от предшествующих поколений. Мы принимаем и усваиваем их, потому что они, как творение коллективное и вековое, облечены особым авторитетом, который мы вследствие воспитания привыкли уважать и признавать». Развивая концепцию Дюркгейма, Хальбвакс при изучении социальной памяти отмечал: «…память невозможна вне рамок, которыми живущие в обществе люди пользуются для фиксации и нахождения своих воспоминаний»[26 - Хальбвакс М. Социальные рамки памяти. С. 115.]. Хальбвакс считает, что рамки формируются пространством, временем, местом и социумом: «…рамки образуют более или менее плотную сетку, смотря по тому, близко или далеко мы отступаем от настоящего момента»[27 - Там же. С. 168.]. Обсуждая концепцию «социальных рамок памяти» Хальбвакса, можно отметить, что именно семья для каждого индивидуума является той самой рамкой, в которой аккумулированы первые воспоминания человека: «…из различных элементов такого рода, запомненных в прошлом, семейная память создает рамку, которую она старается хранить в неприкосновенности и которая образует как бы каркас семейных традиций. Эта рамка состоит из датируемых фактов, из образов, длившихся лишь некоторое время, но поскольку в ней находятся и суждения, выносившиеся о них самим семейством и его окружением, то по своей природе она принадлежит к коллективным понятиям, которые не расположены ни в каком определенном месте и моменте, но словно возвышаются над течением времени»[28 - Там же. С. 191.]. При этом, обсуждая вопросы формирования первых воспоминаний, раннего детства, опыта значимых близких ребенка, можно говорить, что семейная память основывается не только на сугубо внутрисемейных отношениях. Тут мы можем обратиться к определению социального опыта, данному Альфредом Шюцем, который, в частности, утверждает: «Лишь небольшая часть нашего знания о мире рождается в нашем личном опыте. Большая его часть имеет социальное происхождение, передана мне моими друзьями, родителями, учителями и учителями моих учителей. Меня научили не только тому, как определять свое окружение (то есть типичные черты относительно естественных представлений о мире, принятые в той группе, к которой я принадлежу, как непроблематизированные, но в любой момент могущие оказаться под вопросом), но также и тому, как должны создаваться типические конструкты в соответствии с системой релевантностей, общепринятой в моей социальной группе. Они касаются жизненного стиля, способов контактировать с окружением, квалифицированные предписания того, как использовать типизированные средства для достижения типичных целей в типичных ситуациях. Это типизирующие средства par exellence (преимущественно. – Т. П.), с помощью которых социальное по происхождению знание передается в словарь и синтаксис обыденного языка. Используемый в повседневной жизни естественный язык изначально является языком имен вещей и событий, а любому имени присущи типизация и обобщение, относящиеся к превалирующей в данной лингвистической группе системе релевантностей, в рамках которой оно определяется; какая вещь заслуживает присвоения отдельного имени. Донаучный естественный язык можно рассматривать как сокровищницу готовых типов и характеристик, имеющих социальное происхождение и открытый горизонт неисследованного содержания»[29 - Шюц А. Избранное: мир, светящийся смыслом / пер. с нем. и англ. В. Г. Николаева и др.; общ. и науч. ред., послесл. Н. М. Смирновой. М.: РОССПЭН, 2004. С. 10.]. То есть именно социальное дает нам тот язык коммуникации, который мы используем в нашем окружении каждый день и на авторитет которого ссылаемся при необходимости объяснения тех или иных событий повседневности. Взаимоотношения в детстве в различных культурных социумах помогают интегрировать в память опыты и мировоззрения различных социальных групп, что впоследствии дает ребенку представления о возможных вариантах восприятия действительности и последующем, уже в более взрослом возрасте, восприятии обыденности и принятия различных культур. Например, если дети в мирный период проживают на одной территории с представителями различных культур и имеют тесные социальные связи с людьми разных конфессий, то и в дальнейшей жизни их «рамки» и восприятия событий жизни будут значительно шире, нежели у тех, кто вырос в рамках одной конфессиональной традиции. В этом случае можно предположить, что данный опыт детства интегрируется в личную семейную память ребенка и позволит расширить те самые «рамки» как воспоминаний, так и восприятия последующих событий его жизни и определенного образа мышления. Помимо внутрисемейных отношений и религиозных практик, дети получают опыт взаимоотношений другой конфессии на примере семьи друга/друзей/соседей и их семейных отношений. Так же, на наш взгляд, работают и регулярные путешествия, позволяя ребенку «строить» различные «рамки» воспоминаний детства, расширяя не только мировоззрение, но и представления о мире. Рассматривая первичную социализацию, можно обратиться к описанию социальной идентичности, которую описывает Питер Бергер; он говорит, что социализация закладывается человеку в раннем детстве его семьей и ближайшим окружением: «…первичная социализация представляет собой гораздо большее, чем просто когнитивное обучение… обстоятельства, в которых она происходит, сопряжены с большой эмоциональной нагрузкой. И есть достаточные основания считать, что без такой эмоциональной привязанности к значимым другим процесс обучения был бы весьма затруднителен, если вообще возможен. Ребенок принимает роли и установки значимых других, то есть интернализирует их и делает их своими собственными. Благодаря этой идентификации со значимыми другими ребенок оказывается в состоянии идентифицировать себя, приобретая субъективно понятную и благовидную идентичность»[30 - Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. М.: Медиум, 1995. С 37.]. То есть человек изначально принимает правила близкого окружения. По мнению Шюца, «лишь в отношении ко мне определенные типы отношений с другими обретают специфический смысл, обозначаемый словом “мы”»[31 - Шюц А. Избранное: мир, светящийся смыслом. С. 10.].
Данное положение в некоей мере согласно с ранее озвученным Дюркгеймом термином «принуждение», которое впоследствии он именует «привычкой», или «коллективной привычкой». По мнению Дюркгейма: «…воспитание заключается в постоянном усилии приучить ребенка видеть, чувствовать и действовать так, как он не привык бы к тому самостоятельно. С самых дней его жизни мы принуждаем его есть, пить и спать в определенные часы, мы принуждаем его к чистоте, к спокойствию и к послушанию, позднее мы принуждаем его принимать в расчет других, уважать обычаи, приличия, мы принуждаем его к работе и т. д. Если с течением времени это принуждение и перерастает чувствование, то только потому, что оно рождает привычки, внутренние склонности, которые делают его бесполезным, но которые заменяют его лишь вследствие того, что сами из него вытекают»[32 - Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. С. 15.].
Хальбвакс же отмечает, что ребенок не обладает в полной мере социально-психологическим опытом и может воспринимать окружающую его действительность и события вне регламентированных обществом правил, поэтому и интерес ребенка к новому неиссякаем и воображение безгранично, но и принимает он информацию фактами соразмерно его восприятию событий. «В сознании у ребенка есть свои рамки, привычки, образцы и переживания, иные, чем у взрослого, но без которых он не понимал бы читаемого, во всяком случае, не понимал бы в нем того, что может быть сведено к доступным ему знаниям»[33 - Хальбвакс М. Социальные рамки памяти. С. 123.]. При этом важно отметить, что, даже имея привычки, образы, которые диктует окружение ребенка, юный индивидуум трактует их для себя, исходя из собственного образа мышления и мнения значимых близких. У ребенка более узкие рамки, и, например, покидая дом, он грустит больше, чем взрослый, так как ему придется формировать новые рамки и он оставляет привычные пространства и знакомых ему людей, формирующих его сознание. Мы можем говорить о различных видах рамок, способных составлять комплекс разных рамок человека, которые, переплетаясь, составляют комплекс воспоминаний предшествующих событий и состояний, опираясь на предыдущий опыт активностей и состояний: «…рамка и события тождественны по природе: события суть воспоминания… сама рамка состоит из воспоминаний»[34 - Там же.].
В нашем случае семья и есть та самая рамка, которая формирует и память, и мышление ребенка на долгие годы вперед. При этом не только память, но и традиция, обычаи, мировоззрение человека часто формируются именно в детстве. И, проживая свою жизнь, человек чаще всего опирается на те представления, которые были ему даны близкими в самом начале его жизни. Последующее образование, участие в различных социальных группах и собственные желания корректируются с течением времени, но часто человек будет опираться, особенно в сложных ситуациях, на опыт и традиционные алгоритмы, которые он получил в семье.
Хальбвакс писал, что, взрослея, человек становится участником нескольких социальных групп, вбирая в себя представления данных сообществ: «…конечно, можно участвовать в жизни света лишь наполовину или же внешне. Но в таком случае мы играем сразу две роли, и поскольку мы входим в общество, постольку мы соглашаемся и помнить вместе с ним»[35 - Там же.]. Также ученый достаточно подробно описывает психологическую сторону памяти ребенка и старика, их механики запоминаний и обращения к прошлому.
По мнению Хальбвакса, старик интересуется прошлым гораздо активнее, нежели взрослый: «В первобытных племенах старики служат хранителями традиций – не только потому, что они усвоили их раньше, чем другие, но, вероятно, и потому, что они одни располагают необходимым досугом, чтобы фиксировать их детали в ходе бесед с другими стариками и преподавать их молодежи при инициации. В наших обществах старика также уважают в силу того, что, прожив долгую жизнь, он накопил много опыта и хранит в себе много воспоминаний. Как же в таких условиях пожилым людям не интересоваться живо этим прошлым – общим сокровищем, хранителями которого они сделались, – и не стараться добросовестно выполнять эту функцию, дающую им единственный авторитет, на какой они могут теперь претендовать? Итак, говоря кратко, старики не потому обращаются к прошлому больше зрелых людей, что в их возрасте на человека как-то наплывают воспоминания: у них не больше воспоминаний о детстве, чем было в зрелом возрасте; но они чувствуют, что в обществе им теперь не остается ничего лучшего, чем воссоздавать прошлое, используя все те средства, которыми они всегда располагали, но которые им раньше было некогда и неохота употреблять с этой целью»[36 - Там же. С. 143.].
Рамки семейной памяти позволяют нам реконструировать свои воспоминания и после их исчезновения, но при этом они являются общими для всех членов группы: «…семейные воспоминания походят друг на друга тем, что относятся к одной и той же семье. Но они и различаются во многих аспектах. В данном случае сходство – просто знак общности интересов и мыслей. Такие воспоминания можно одновременно вызывать в памяти не потому, что они походят друг на друга; скорее они походят друг на друга потому, что одна и та же группа заинтересована в них и способна одновременно вызывать их в памяти»[37 - Там же.]. Дюркгейм также отмечает, что не важен способ присоединения к семье «по рождению, через брак или иначе», – место в семье определяется правилами, традициями и обычаями, которые существовали и поддерживались ранее, при этом он отмечает, что «следует решительно отличать от семьи близость людей, связанных физиологическими узами, откуда проистекают индивидуально-психологические чувства, встречающиеся и у животных»[38 - Там же. С. 187.]. Также ученый рассматривает чувство родства, которое может зародиться только в семье и поддерживается только данным узким социумом: «…так же обстоит дело и с семейными отношениями, устанавливающимися между супругами. В античности брак никогда не был просто освящением близости, основанной на взаимном чувстве. В Греции или Риме девушка, вступая в новую семью, должна была принять ее культ и традиции. В наших обществах ни мужчина, ни женщина до свадьбы как следует не знают, в каких отношениях они окажутся и какого рода идеи и чувства им придется усвоить в силу того, что они создают новую семью. В их индивидуальном прошлом ничто не помогает им это предвидеть. Даже после свадьбы ни один из них не сможет научить другого тому, чего он и сам, как ему кажется, не знает на сей счет. Но оба они будут подчиняться традиционным правилам, бессознательно выученным в своих семьях, так же как вслед за ними эти правила будут учить их дети. Именно так, сами о том не догадываясь, мы знаем все необходимое для действий в любой семейной ситуации, в какую могут поставить нас обстоятельства»[39 - Там же. С. 188.]. И религия в этом вопросе играет важную роль. Религиозные практики часто являются тем самым звеном, которое помогает «предвидеть» как минимум общепринятые правила и традиции поведения определенной социальной группы и понимать особенности внутрисемейных отношений, а также позволяют нескольким поколениям образовывать общие «рамки» для создания совместных воспоминаний и последующих действий, которые в комплексе могут формировать мировоззрение человека. При этом, изучая религиозность современного европейского общества, французская исследовательница Даниэль Эрвье-Леже говорит, что сегодня наблюдается ослабление семейных структур религиозной преемственности, которые прежде с ранних лет давали человеку право на обладание неким символическим багажом, какой он наследовал от предыдущих поколений и должен был передать потомкам. Ученый утверждает, что религиозная идентичность уже не переходит по наследству, по крайней мере это происходит все реже и реже, и объясняет этот разрыв в преемственности результатом целого ряда факторов, бывших частью процесса секуляризации[40 - Эрвье-Леже Д. В поисках определенности: парадоксы религиозности в обществах развитого модерна // Государство, религия, церковь в России и за рубежом. 2015. № 1 (33). С. 254–268.].
Религиозная память
Термин «религиозная память» впервые упоминается Хальбваксом в его труде «Социальные рамки памяти», опубликованном впервые еще при жизни автора. Но термин не получил своего должного развития и только в конце XX в. и начале XXI в. был подробно рассмотрен и использован зарубежными учеными.
Вариации термина «религиозная память» и его значения исследуются Грейс Дейви в научной работе «Религия в современной Европе»[41 - Davie G. Religion in Modern Europe. A Memory Mut?tes. Oxford: Oxford University Press, Reprinted, 2005.] и Агостиной Зарос в диссертации на соискание ученой степени доктора философских наук[42 - Zaros A. A. La memoria abitata. Pratiche religiose in famiglia e in co-munit?. Universit? degli Studi di Padova Dipartimento di Filosofa, Sociologia, Pedagogia e Psicologia Applicata (FISPPA), 2014.], а также в трудах Даниэль Эрвье-Леже[43 - Эрвье-Леже Д. В поисках определенности: парадоксы религиозности в обществах развитого модерна. С. 254–268.].
Владимир Бакрач исследует в своей работе «Религия и молодые люди» религиозность молодого поколения граждан Черногории[44 - Bakrac V. Religija I Mladi. Religioznost Mladih U Crnoj Gori. Narodna Kniga. Podrorica, 2013.]. В российском научном дискурсе тема религиозной памяти получила осмысление в работах Д. А. Аникина[45 - Аникин Д. А. Память о Великой Отечественной войне как символический ресурс: особенности функционирования в религиозном сообществе // Studia Humanitatis. 2020. № 1. С. 24; Аникин Д. А. Религиозная память в условиях сетевых коммуникаций: от мифа к «фейку» // Социология религии в обществе позднего модерна. Сборник статей и тезисов по материалам VI Международной научной конференции к 140-летию Белгородского государственного университета. 2016. С. 5–13.] и А. А. Линченко[46 - Линченко А. А. Память религиозных сообществ: актуальность деятельностного подхода // Наука и образование: Новое время. 2019. № 2 (31). С. 185–196.].
Говоря о религиозной памяти, Хальбвакс отмечал, что «религия определяется через особый вид памяти… и память религиозной группы обладает одной особенностью: в то время как у других групп память взаимопроникает и стремится к взаимной согласованности, религиозная память считает себя зафиксированной раз и навсегда и либо заставляет других приспосабливаться к господству ее представлений, либо систематически игнорирует их и относит к низшему разряду, противопоставляя свое постоянство и их нестабильность». Также Хальбвакс отмечает, что христианская религия незыблема и в течение года «религиозные акты… символизируют и имитируют эту вечность и неизменность своим бесконечным построением и единообразным видом»[47 - Там же.]. При этом социолог отмечает, что религиозная память вполне может вбирать в себя элементы предыдущих религий: «…в работе религиозной памяти догматика играет ту же роль, что в памяти вообще – те коллективные воспоминания, которые постоянно присутствуют в наличии или в непосредственной доступности для сознания и свидетельствуют о соглашении, установленном однажды или несколько раз между членами группы относительно даты, природы, а также реальности тех или иных фактов прошлого»[48 - Там же.]. Я. Ассман подтверждает теорию французского социолога и говорит, что «всем обрядам присущ этот двойной аспект повторения и воскрешения. Чем строже они следуют твердо установленному порядку, тем сильнее перевешивает аспект повторения. Чем свободнее формы отдельного празднования, тем более выступает на первый план аспект воскрешения»[49 - Ассман Я. Культурная память. М., 2004. С.16.].
Также интересны научные труды социолога Дейви, которая отмечает, что «религиозный фактор сыграл целый ряд ролей в создании и воссоздании того образования, которое мы признали Европой. Совершенно очевидно, что были времена, когда общая память была фактором, который сформировал континент в единство… В последующие века эта общая память распалась на множество национальных и региональных вариаций, в которых конкурирующие религиозные воспоминания стали решающей переменной, подчеркивающей различия, а не общность»[50 - Davie G. Religion in Modern Europe. A Memory Mut?tes.]. В своей работе «Религия современной Европы» Дейви использует термины «религиозная память» и «религиозные воспоминания», а также рассматривает религию как «цепочку памяти», исследуя данные термины и процессы в рамках механизмов религиозной передачи. Она говорит, что присутствуют возможности для прерывания цепочки памяти, при которых процесс передачи религиозной памяти становится недостаточным или невозможным. Выводы ее исследования неоднозначны. В одних отношениях цепочка памяти является достаточно тонкой, а в других она остается удивительно устойчивой и находит новые способы существования. Социолог отмечает, что если произошли некие изменения в формах передачи, то можно говорить, что произошла какая-то форма секуляризации.
По словам Дейви, наиболее активную роль в сохранении и передаче религиозной памяти играют женщины и они «заметно отличаются от мужчин в своей религиозной чувствительности», также социолог утверждает, что женщины скорее поверят в Бога любви, утешения и прощения, чем в Бога власти, планирования и контроля. Дейви отмечает существенные гендерные различия в поддержании и передаче религиозной памяти на территории современной Европы, например, в том, что касается частной религиозной жизни: скажем, молитва подчеркивает заметную разница между мужчинами и женщинами. «Частная молитва… сохраняется и остается в значительной степени прерогативой женщин, объясняя это тем, что женщины берут на себя ответственность за воспитание последующего поколения, что подкрепляется большей религиозностью родителей (как мужчин, так и женщин) по сравнению с парами (женатыми или нет) без детей. Выводы Дейви заключаются в том, что важную роль в религиозной памяти играет воспитание, которое поощряет религиозные реакции, и семья становится важным местом для передачи религиозной памяти, тем более в ее традиционных формах (жена и мать, занятые полный рабочий день, – решающие фигуры. По мнению Дейви, вероятность успешной религиозной передачи наиболее высока, когда оба родителя активны в религиозных практиках. Однако ответственность за этот аспект воспитания в подавляющем большинстве случаев несут женщины (матери). Несмотря на общее снижение религиозной активности в каждом последующем поколении, ведущая роль женщин проявляется в каждом поколении. Женщины возвращаются в религиозные организации, когда становятся матерями, но в меньшем количестве, чем раньше. При этом пожилые люди (довоенные поколения) сохраняют приверженность к более традиционным формам религии. Мы можем разделить данные утверждения, которые получили свое подтверждение в эмпирических исследованиях православного населения крестьян Белгородской области, описанных далее. Интересно отметить, что Дейви тщательно рассматривает роль институциональных церквей в качестве важного элемента носительства и сохранения религиозной памяти, хотя отмечает, что регулярное посещение церкви почти исчезло в молодом поколении европейцев. Ее исследование также рассматривает растущую популярность священных мест в современной Европе – будь то традиционные святыни (например, Сантьяго в Северной Испании и Лурд в Пиренеях) или более поздние места паломничества (особенно лона на западном побережье Шотландии и Тайзе в Восточной Франции). При этом социолог говорит о взаимосвязи между туризмом и паломничеством и важностью эстетики (архитектуры, искусства и музыки) как носителя сакрального. Социолог отмечает, что современные европейские соборы можно считать «формой европейского музея», которые для религиозных групп являются воплощением и носителем памяти, в том числе религиозной.
По мнению Дейви, социологическая работа по музыке и искусству занимает центральное место в художественном интересе к религии. Религиозная память Европы поддерживается и передается через архитектуру, искусство, артефакты и музыку. Дейви выделяет два акцента: первый заключается в оценке экономического, социального и культурного контекстов, которые способны передать общественности не только культурные аспекты памяти, но и духовное наследие. Также ученый отмечает важное значение религиозных праздников для европейской нации, особенно ее молодого поколения. Религиозные праздники, по мнению исследователя, способны объединить значительное число молодых людей, по крайней мере, в краткосрочной перспективе.
Также социолог отмечает наличие межконфессиональных богослужений, в которых часто участвуют как светские, так и религиозные организации. Дейви обращает внимание на то, что все религиозные общины могут поддерживать друг друга, настаивая на серьезном отношении к их общим интересам. Но во многих других обстоятельствах их потребности несовместимы. Этот момент еще раз отражает центральное значение литургии в поддержании религиозной памяти любого рода[51 - Davie G. Religion In Modern Europe. A Memory Mut?tes. Oxford University Press, Reprinted, 2005.]. Продолжая идеи Дюркгейма и Хальбвакса, Дейви считает религию формой коллективной памяти. По мнению социолога, ключевыми моментами для понимания в этом анализе являются (а) цепочка (chain), делающая отдельного верующего членом сообщества, которое объединяет прошлых, настоящих и будущих членов, и (б) традиция (или коллективная память), что становится основой существования этого сообщества. Эрвье-Леже идет дальше этого: она утверждает, что современные общества (и особенно современные европейские общества) не менее религиозны не потому, что они становятся все более рациональными, а потому, что все менее и менее способны сохранять память, которая лежит в основе их религиозного существования, и использует собственный термин «общества, страдающие амнезией»[52 - The Blackwell Companion to Sociology of Religion / ed. by R. K. Fenn. Malden; Oxford: Blackwell publishing, 2003; Davie G. Patterns of Religion in Western Europe: An Exceptional Case. Р. 271.].
Агостина Зарос в своей диссертации[53 - Zaros A. A. La memoria abitata. Pratiche religiose in famiglia e in co-munit?.] рассматривала механизмы передачи религиозной памяти на примере нескольких конфессий. Исследователь говорит о важности контекста и ситуации, в которой находится религиозная группа. Традиции могут быть переосмыслены в зависимости от ситуации и места нахождения индивида.
По мнению Зарос, каждое поколение создает свои собственные традиции, начиная с переосмысления прошлого, например, в соблюдении пищевых законов или запретов, толковании религии и переосмыслении принадлежности к определенной религиозной конфессии. Социолог также описывает различия между поколениями, родившимися или выросшими в Италии, от мировоззрения родителей-мигрантов, которые ищут свою идентичность между двумя мирами (стране рождения и стране проживания) и теми социальными группами, к каким они чувствуют принадлежность. Социолог отмечает, что к правилам семьи, в которой родился человек, и религиозной принадлежности каждый индивидуум добавляет национальную идентичность, которая помогает определить религиозную принадлежность как способ адаптации к окружающей среде и социальной идентификации, принимая различные культурные особенности страны проживания. Зарос отмечает, что переосмысление религиозной памяти и, как нам думается, религиозных практик и религиозного сознания способствует появлению новой коллективной идентичности в том числе в качестве силы, помогающей диалогу или борьбе с другими участниками поколений. Мигранты в рамках исследования Зарос считают, что они принадлежат к двум разным странам. Например, как мусульмане, которые заинтересованы в социализации с группами страны проживания. Также социолог отмечает, что религиозная память позволяет сохранять религиозные практики и формировать память даже через поколения. Зарос определяет религиозную память как пространство, где пересекаются религиозные, этнические и биографические аспекты, и в то же время говорит о семье как форме передачи убеждений в настоящем времени. Она отмечает, что память может быть «заселена» различными способами, которые связаны с созданием самой памяти семьи. Думаю, что на основе исследования, данные которого приведены ниже, религиозную память можно считать отдельным видом памяти – не только формой коллективной памяти. Семья является той самой «рамкой», которая и формирует мировоззрение и религиозные убеждения человека. Но каковы же механизмы формирования религиозной памяти, какие существуют формы, можно ли называть религиозную память отдельным видом памяти наряду с культурной, исторической и другими видами памяти? Данные вопросы мы рассмотрим на основе ответов респондентов качественного исследования трех поколений крестьян Черноземья в условиях запрета властей на религиозные практики в рамках XX в., вычленив схемы передачи религиозной памяти, ее формы, механизмы и трансформации.
Опыт трех поколений крестьян в исследовании феномена религиозной памяти
Из истории церковно-государственных отношений на территории Курской губернии в XX веке
«Посредством памяти нация удостоверяется в собственной истории… Прошлое является не только объектом изучения, который можно положить в архив; вкупе с опытом, воспоминаниями, чувствами и различными элементами идентичности прошлое тесно связано с настоящим и будущим…»[54 - Ассман А. Новое недовольство мемориальной культурой / пер. с нем. Б. Хлебникова. М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 28–29.]
В начале XX в. Русская православная церковь представляла собой внушительную силу[55 - Шубин А. Старт страны советов. Революция. Октябрь 1917 – март 1918. СПб.: Питер, 2017.]. К началу потрясений 1917 г. РПЦ имела мощные социально-политические и экономические позиции. 70 % населения исповедовали православие, имелось 78767 храмов и часовен, 185 духовных училищ, 62 духовные семинарии и 4 духовные академии. Публикация в конце 1917 г. проекта Декрета Совета народных комиссаров «Об отделении церкви от государства и школы от церкви» стала полной неожиданностью для населения России. Октябрьская революция 1917 г. коренным образом изменила положение Русской православной церкви – и в частности, приходских храмов[56 - Из истории храмов Курской епархии / под ред. В. Л. Богданова, М. М. Литвиновой. Курск, 2008. С. 6.]. Церковь лишалась права владеть собственностью, духовные учреждения лишались права юридического лица. Все принадлежащее духовным учреждениям имущество объявлялось общенародным достоянием и поступало в ведение местных Советов. Все, что не предназначалось для богослужений (дома, земли, угодья), немедленно национализировалось. Пользоваться зданиями храмов, ставших теперь государственной собственностью, можно было только по специальному разрешению местной или центральной государственной власти. Богослужебное имущество учитывалось местным Советом и могло передаваться в бесплатное пользование жителям, заявившим о своем желании иметь что-либо из него[57 - Там же. С. 6.]. Конфискация церковной собственности, в том числе земли и банковских счетов, лишала храмовых священников не только денежного содержания, но и возможности поддержания зданий в должном состоянии. Обнищание населения в годы Гражданской войны снижало возможности прихожан по содержанию храмов. Большой ущерб храмам был нанесен изданием постановления ВЦИК от 23 февраля 1922 г. о порядке изъятия церковных ценностей, находящихся в пользовании групп верующих[58 - Там же. С. 7.]. В 1920–1923 гг. происходило оформление документов, согласно которым здания храмов поступали в бесплатное и бессрочное пользование религиозных обществ. Этими документами были устав религиозного общества и договор его с местным органом советской власти. В типовом договоре на принятие здания храма в пользование оговаривалось следующее требование: беречь имущество, пользоваться им исключительно для удовлетворения религиозных потребностей, в помещениях храма не допускать политических собраний враждебного советской власти направления, раздачи или продажи антисоветских брошюр, книг[59 - Там же. С. 8.]. Ведение актов гражданского состояния передавалось местным властям. Захватив государственную власть, большевики не вполне были подготовлены к вопросу дальнейшего рационального и продуманного развития отношений с Церковью. Декрет Совета народных комиссаров о свободе совести, церковных и религиозных обществах был принят 20 января (2 февраля) 1918 г. и фактически исключил русское духовенство из жизни страны[60 - Декрет о свободе совести, церковных и религиозных обществах от 02.02.1918. Декреты Советской власти. Т. 1. 25 октября 1917 г. – 16 марта 1918 г. М., 1957. С. 371–374.]. Для нового правительства сопротивление населения страны Декрету об отделении Церкви от государства стало неожиданностью, больше всего удивляло недовольство огромной части крестьянства России[61 - Одинцов М. И. Государство и церковь. (История взаимоотношений. 1917–1938 гг.). М.: Знание, 1991.].
Претворению Декрета в жизнь также затрудняло и отсутствие профессиональных кадров, недопонимание и различное толкование новых законов представителями власти на местах. Ленин исходил из признания реакционности религии и духовенства. В программе РКП(б), разработанной под руководством Ленина и принятой в 1919 г., подчеркивалось, что партия стремится к полному разрушению религии[62 - Проскурина А. В. Политика советской власти в отношении религии и церкви в деревне Северо-Запада России в конце 1920-х – 1930-е гг. Автореферат дисс. … канд. ист. наук.]. В Конституции РСФСР, принятой 11 мая 1925 г., в ст. 4 было подтверждено положение об отделении Церкви от государства и школы от Церкви, а также закреплена свобода религиозной и антирелигиозной пропаганды[63 - Конституция РСФСР 1925 года, ст. 4 // Хрестоматия по истории отечественного государства и права: форма государственного единства в отечественной истории XX века / сост. О. И Чистяков, Г. А. Кутьина. М.: Юрайт; Высшее образование, 2009. С. 225–242.]. В статье «О значении воинствующего материализма» (1922) Ленин дает рекомендации по ведению борьбы с религией: «…необходимо совмещать атеистическую пропаганду среди верующих и воинствующую борьбу с духовенством»[64 - Проскурина А. В. Политика советской власти в отношении религии и церкви в деревне Северо-Запада России в конце 1920-х – 1930-е гг.]. Ленин считал, что необходимость декретов данного периода вызвана потребностью наметить пути развития социализма, причем он и сам допускал, что что-то в них может быть ошибочным, невыполнимым и не выдержит испытания временем[65 - Одинцов М. И. Государство и церковь.]. 8 апреля 1929 г. было принято постановление «О религиозных объединениях»[66 - Ведомости Верховного Совета РСФСР. 1975. № 27. Ст. 572.], которое более чем существенно повлияло на религиозность населения страны в целом и поведение крестьян в частности.
В рамках постановления ВЦИК от 8 апреля 1929 г. деятельность религиозных объединений «для удовлетворения религиозных потребностей верующих» была строго регламентирована. Не стоит забывать, что данный период, помимо борьбы с религиозностью, также характеризуется другими социальными потрясениями. Репрессии по отношению к духовенству, общая коллективизация и «раскулачивание», голод 1933 г., который «унес» великое множество жителей всего Курского региона. Помимо правового запрета на религиозную деятельность, исключения духовенства из социальной жизни, массового закрытия церквей, советская власть в начале 1920-х гг. проводила активную антирелигиозную политику в средствах массой информации на территории современных Курской и Белгородской областей. Газета «Трудовой день», выходившая в 1922–1925 гг. и под названием «Белгородской правды» в последующие годы, довольно регулярно и ярко освещала антирелигиозное направление власти путем публикации различного рода статей и заметок, посвященных задачам новой власти в рамках борьбы с религиозностью населения, агитации граждан в отношении отказа отмечать церковные праздники, упреков священнослужителей в обмане простого и «темного» люда. В газетных заметках публиковались различные «картинки из жизни» «попов» и сельских прихожан, которые должны были формировать негативное отношение как к священнослужителям, так и к религии в целом[67 - Трудовой день, 1922–1925 гг. // Государственный архив Белгородской области (далее – ГАБО).].
Новая власть в насаждении нового антирелигиозного мировоззрения «коммунистического будущего» смешивала представленный партией негативный образ духовенства и религии в целом с негативным образом кулака, вечно пьяным священником, который хочет поживиться за счет крестьянина, указывала крестьянам в образовательных материалах значение и место религии в новом строящемся мире[68 - Белгородская правда, 6 января 1929 г. // ГАБО.]. Интересно отметить, что в целом газета «Трудовой день» на протяжении всего своего существования содержала мало изображений на своих страницах, но антирелигиозные материалы очень часто сопровождались карикатурными зарисовками, высмеивающими духовенство и религиозность крестьян. Особенно обширные материалы против религии и духовенства публиковались накануне больших религиозных праздников. За несколько дней или в день Рождества, Пасхи, престольных праздников и даже Масленицы печатались статьи, иногда на целую полосу, разъясняющие «дурманящую» суть религии и отмечаемых церковных праздников. Все вышеуказанные события коснулись Корочанского, Прохоровского и Ракитянского районов современной Белгородской области и Касторенского района современной Курской области.
До 1928 г. территория Корочанского, Прохоровского и Ракитянского районов современной Белгородской области входила в состав Курской губернии, а Касторенский район – Воронежской губернии. В 1928 г. были упразднены многие уезды губернии в связи с переходом СССР на новое административное деление и образованием крупной территориальной единицы – Центрально-Черноземной области с центром в городе Воронеже. 6 января 1954 г. Президиум Верховного Совета СССР издал указ об образовании Белгородской области. В состав области были включены: из Курской области – города Белгород и Старый Оскол, Белгородский, Беленихинский, Боброво-Дворский, Больше-Троицкий, Борисовский, Валуйский, Великомихайловский, Волоконовский, Грайворонский, Ивнянский, Корочанский, Краснояружский, Микояновский, Ново-Оскольский, Прохоровский, Ракитянский, Саженский, Скороднянский, Старо-Оскольский, Томаровский, Уразовский, Чернянский и Шебекинский районы; из Воронежской области – Алексеевский, Буденновский, Вейделевский, Ладомировский, Никитовский, Ровеньский, Уколовский и Шаталовский районы. 26 апреля 1954 г. Верховный Совет СССР утвердил создание Белгородской области[69 - Закон СССР от 26.04.1954 «Об утверждении Указов Президиума Верховного Совета СССР».].
Касторенский район образован 30 июня 1928 г. (в составе Центрально-Черноземной области). 16 сентября 1929 г. район входит в Старооскольский округ (Воронежской области). К 1934 г. было 74 колхоза, в них 4927 хозяйств. 13 июня 1934 г. территория бывшей Касторенской волости была выделена из Землянского района (Воронежской области) и введена как Касторенский район в состав вновь образованной Курской области. 6 января 1954 г. Касторенский район был выделен из Старооскольского района (который был введен во вновь образованную Белгородскую область) и остался в составе Курской области. На 1955 г. в Касторенском районе действовало 29 колхозов. 1 февраля 1963 г. Касторенский район был объединен с Советским. 3 января 1964 г. район был восстановлен в прежних границах. В современных границах Касторенский район Курской области утвержден 27 января 1967 г.
Корочанский район образован постановлением ВЦИК и СНК РСФСР от 30 июля 1928 г. в результате перехода на областное, окружное и районное административно-территориальное деление. Изначально Корочанский район входил в состав Белгородского округа Центрально-Черноземной области, а с 13 июня 1934 г., после ее разделения, стал составной частью Курской области. С 6 января 1954 г. и по сегодняшний день он является административно-территориальной единицей Белгородской области. В современных границах район существует с 1965 г. и граничит с семью районами области: на севере – с Губкинским городским округом, на востоке – с Чернянским и Новооскольским, на юге – с Шебекинским, на юго-западе – с Белгородским, на западе – с Яковлевским и Прохоровским муниципальными районами[70 - Историческая справка, Корочанский район // Официальный сайт органов местного самоуправления муниципального района «Корочанский район» Белгородской области. URL: http://korocha.ru/o-rajone/ istoricheskaya-spravka/ (дата обращения: 30.06.2020).].
Прохоровский район образован в июле 1928 г., представляет собой часть территории Белгородской области и является ее самоуправляемой административно-территориальной единицей[71 - Историческая справка, Прохоровский район // Официальный сайт органов местного самоуправления муниципального района «Прохоровский район» Белгородской области. URL: http://www.admprohorovka.ru/o-poselenii/istoricheskaya-spravka/ (дата обращения: 30.06.2020).].
Ракитянский район с центром в селе Ракитное был образован постановлением Всесоюзного ЦИК от 30 июля 1928 г. С 1928 по 1934 г. район входил в состав Центрально-Черноземной области, с 1934 г. – Курской, с 1954 г. – Белгородской области. В декабре 1975 г. исполком Белгородского областного Совета депутатов трудящихся принял решение об отнесении села Ракитное к категории рабочих поселков. Периодом энергичного развития района стали 1960–1980-е гг. В это время в Ракитянском районе, уже объединенном с Краснояружским районом, были построены специализированные хозяйства, в 1974 г. вступил в строй Готнянский мясокомбинат, в 1987 г. – Белгородский экспериментальный завод рыбных комбикормов, расширены производственные мощности маслозавода и рыбокомбината, реконструирован Ракитянский сахарный завод, создано предприятие «Сельхозтехника». Велось активное строительство жилья, объектов социально-культурной сферы, магазинов потребкооперации, дорог. Именно в те годы район ежегодно подтверждал звание «Район высокой культуры земледелия», неоднократно становился победителем в областном и Всероссийском соревновании. Ракитянцам трижды вручалось переходящее Красное Знамя ЦК КПСС, Совета Министров СССР, ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ. В честь 60-летия образования СССР району на вечное хранение было вручено памятное Красное Знамя. Ракитянский край имеет богатое духовное наследие[72 - Историческая справка, Ракитянский район // Официальный сайт органов местного самоуправления муниципального района «Ракитянский район» Белгородской области. URL: http://rakitnoeadm.ru/o-posele-nii/istoricheskaya-spravka/ (дата обращения: 30.06.2020).].