– Я про эти ваши синдромы не понимаю! – проворчал Иван Ильич. – Что от нищеты злоба накатывает – то да, то бывает.
– Ты ж, например, не злой, Иван Ильич! – рассмеялся Белозерский.
– Так я не нищий! – охотно откликнулся тот, радуясь возможности поучить молодого доктора уму-разуму. – Я бедный. Могло быть и побогаче, но мне достаёт. К тому же я – не из господ. Есть разница – и её надо понимать! Я вот и за санитара, на которого у Алексей Фёдорыча всё денег нет, постоянно носилки волоку, и шапка Мономаха ни разу набекрень не съехала. Картошки себе нажарю – руки не поломаю. А для иного благородного пустого чаю самому организовать – такое оскорбление евонной натуры, что у него желчь из организмы не выгонишь уже никак!
Иван Ильич сплюнул. По правде говоря, он терпеть не мог господина Концевича. В иерархии этого холодного субъекта госпитальный извозчик не значился вовсе, как уже было подмечено. Подмечено самим Иваном Ильичом, который никому ничего никогда не спускал. Хотя и был добрейший человек. Так не надо добро с нюнями путать.
Сашка Белозерский состроил Кравченко нравоучительную рожицу, призванную изобразить нотационное настроение госпитального извозчика. Белозерский обожал Ивана Ильича. И, подмигнув фельдшеру, высказал объекту своего благоволения:
– Я тебе сколько раз, Иван Ильич, помогал носилки волочить!
– Так щенок, когда заласканный да сытый, он ко всем с радостью кидается!
– Сдаётся мне, что ты, дорогой мой пролетарий умственного труда, испытываешь к Дмитрию Петровичу тайную привязанность!
– Тьху! – ещё раз сплюнул госпитальный извозчик. – Я, Александр Николаевич, таких мутных жеребцов знаю! Как наш Митрий Петрович-то. Ни коноводить, ни верховодить не выражает, но и в табун не попадает! Живёт будто сам по себе, и никогда не знаешь, чего от него, шельмы, сожидать! Нет, уволь! Я коняшку понимать должон!
– Ага! Значит, не привязанность, а интерес, так сказать, естественнонаучный!
Иван Ильич отмахнулся от смеющегося Белозерского точь-в-точь как профессор. Социальные слои, может, и разные. Суть крепкая – одна.
Из-за конфликта со своей крепкой сутью и психовал сейчас Алексей Фёдорович Хохлов, расхаживая перед княгиней Данзайр, чрезмерно жестикулируя, как случалось с ним в моменты душевных волнений.
– Вера, уволь, не могу! Хочу! Жажду! Но не могу никак! Клиника полностью зависит от власть имущих! Мы на государственном пайке, чёрт его дери! Прости, господи!
Накоротко перекрестившись, он воздел указательный палец в потолок. Вера, проследив взглядом за экстатическим движением, не удержалась и рассмеялась.
– Смеёшься?! Воздух сотрясаешь? Мне бы самому, за себя, на себя – плевать! Да вот они кому нужны?! – палец переместился в сторону двери. – Ты, как ни крути, теперь по-ли-ти-чес-кая! – отчеканил профессор, подскочил к столу и стал яростно размешивать ложечкой давно растворившийся сахар в остывшем чае. – Мало тебе быть героем войны! Мало обскакать на поворотах людей куда почище! Мало рубить правду, будто её без тебя никто не знает! Так ты теперь ещё и видный член партии! Партия тебе зачем?
– Затем, что России жизненно необходимы конституция и демократия. Наконец-то в Империи появилась приличная партия. Мирная, заметьте! И не ставит целью свергать благословенную монархию, но лишь подать на стол то, что закипело ещё при Екатерине Великой. И давно употребляется во всём цивилизованном мире.
– В цивилизованном мире?! В каком цивилизованном мире?! – забурлил профессор. – В том цивилизованном мире, где вешают женщин и детей только за умысел? Да уж, конечно, мы варвары, что говорить! – сарказм хорошим напором хлестал из профессора. – У нас же за совершённые преступления принято в основном журить, а если уж кого по неосмотрительности, не дай бог, по ветхозаветному предали смерти за смерть – так всё, сатрапы! Как вам всем хочется походить на Европу! А ведь немало же по той Европе походили, казалось! И уж от кого угодно такие речи, но не от тебя, не от тебя, человека мыслящего!
Улыбнувшись, Вера поднялась из-за стола.
– Вы сердитесь не на меня, дорогой мой Алексей Фёдорович. Вы сердитесь на себя. За бессилие.
Помедлив, он кивнул, опустив взгляд. В словах Веры не было ни упрёка, ни холодности, только дружба и милость. Хохлову было стыдно. Суть его крепкая утверждающе восклицала: возьми чертовку на службу! Но таковой поступок не остался бы незамеченным, в особенности после её доклада, прогремевшего на всю Россию. Жёсткого разноса разгильдяйства и бессилия организации и снабжения сухопутной военно-медицинской службы на Русско-японской войне с прямыми указаниями на халатность и воровство. Вера камня на камне не оставила, и это мало кому понравилось. Хотя и было встречено горячим одобрением не только врачей, военных, но и всеми, кто жаждал назревших перемен.
– Ладно вам, профессор! Вы хоть чаем напоили и на себя сердиты, что вынуждены отказать ученице. Другие на порог не пускали. С одной стороны, я – герой и знаменитость, с другой – изгой.
– Это одна сторона, Вера, одна. Герой и знаменитость – всегда изгой.
– Какова же другая?
– А нет другой! Не медаль и не монета! Нет другой! – воскликнул он, в запале ярясь на что-то глубоко личное. – Я тоже всё думал, что медалька. На одной стороне отчеканено «Совесть», на другой значится: «Дела житейские». И ты уж верти кверху какой хочешь. Да только нет никаких сторон! И по совести я обязан принять тебя. Но как быть с делами житейскими калек?! Как на них отразится мой поступок по моей совести? Самое гадкое – что, может, и никак! И я просто-напросто трус, худший из трусов: трус заранее!
Вере Игнатьевне больно было видеть, как мучается её друг и учитель. Будь она руководителем клиники, она бы не страдала. Действительно, никаких сторон. Точнее, одна: благо клиники. И всё, что может лишь гипотетически этому благу угрожать, отметается безо всяких сомнений. Но Алексей Фёдорович Хохлов был человеком глубоко нравственным во всех смыслах, и потому подобные решения давались ему нелегко. Она молчала, потому что любые слова только сильнее бы ранили его.
Глубоко вздохнув, профессор переменил тон на мягкий, вспомнив о делах житейских самой Веры, коими он так ни разу и не поинтересовался за время беседы:
– Давно из Москвы?
– Сегодня. Утренним поездом.
– Могу похлопотать на фабрику, в медсанчасть.
Княгиня усмехнулась.
– Ну да, ну да, понимаю твою иронию! Такой Швейцарии, как у Мальцова на уездных заводах, здесь, в столице, ты не найдёшь. И не по рангу тебе медсанчасть! – заведясь, Хохлов взметнулся ввысь: – Всё, Вера Игнатьевна, от твоей неуёмности! У меня тоже сейчас дурак один… Умный! Но дурак! Точь-в-точь – ты в своё время. Отец у него, конечно, великолепный! Тут никаких сравнений быть не может. Так и парень – не девка! Вот что ты со своей жизнью сотворила?!
– Не бабой родилась?
– В том-то и дело: бабой, Вера! Бабой! А гонору!.. И-и-эх!
Профессор Хохлов снова махнул рукой. После чего уставился на конечность с великим гневом, будто она подчинялась не ему, а вела независимую жизнь.
– Коснею я, Вера! Коснею!
Он обессиленно опустился на стул.
– Гимнастику необходимо делать, Алексей Фёдорович!
Он глянул на ученицу, в глазах у мерзавки, ей-ей, мелькали дьявольские огоньки. Профессор засунул руку в карман халата, отдав ей приказ не двигаться с места до особых на то распоряжений.
Руки Ивана Ильича и Владимира Сергеевича были заняты делом: они возились с госпитальной каретой, требовавшей капитального ремонта, а лучше – замены. Но у клиники не было средств. Сестра милосердия Ася под патронатом старшей сестры милосердия Матрёны Ивановны снимала бельё с верёвок. Белозерский, вышвырнув окурок, понёсся на помощь, как только Ася подняла тяжёлую корзину.
– Помогу!
– Что вы, Александр Николаевич, я сама!
Но Белозерский вырвал у Аси корзину и церемонно открыл перед нею двери, не обратив ни малейшего внимания на Матрёну Ивановну, перед носом которой дверь и захлопнулась. Поставив свою корзину на ступеньки, Матрёна Ивановна решила побрюзжать, пока особой суеты в клинике не наблюдалось.
– Помощник выискался! – недовольно сказала она.
– Завидки берут, что молодость прошла? – отозвался из-под кареты вездесущий Иван Ильич.
– Варежку разинет наша дурында – потом горько будет! По дорожке примеривай ножки! Чем Асе Концевич не угодил? Сохнет по ней!
– От них самих всё живое усохнет, от Митрий Петровича нашего! Крапивное семя!
Метнув осуждающий взгляд в сторону извозчика, Матрёна Ивановна подняла корзину и, демонстративно вздохнув, зашла в клинику.
Иван Ильич вылез из-под кареты и объяснил фельдшеру:
– Это Мотя мне намекала, что корзину не изволил ей поднесть. А что бабе корзина с бельём?! Баба рождена для корзины с бельём! Всё тоже строит: извольте да позвольте! А сама подкову разогнуть может не хуже кузнеца. Одним взглядом плавит, брр!
Госпитальный извозчик передёрнул плечами. Владимир Сергеевич улыбнулся. Ни для кого в клинике не было секретом, что Ивану Ильичу нравится Матрёна Ивановна. Как и то, что ни за какие коврижки он ей в этом не признается.