– Я сам отец. – Комаровский, казалось, смутился или смягчился – выражение лица его вновь изменилось. – У меня умерли сыновья младенцами… и дочка умерла от грудной простуды. Я знаю, что это такое, какая душевная мука, когда они, малыши, уходят от нас… пусть и на небеса.
Клер глянула на него. Но ничего не сказала.
– Все эти дни, мадемуазель Клер, я волновался о вашем самочувствии и хотел…
– Узнать подробности нападения на меня в беседке в целях дознания и розыска?
– Да. Вы в силах говорить на эту тему?
– Человек, который на меня напал, убил Аглаю и всю ее семью, – сказала Клер Клермонт. – Это произошло потому, что со мной у него не вышло. Это из-за меня все они погибли, потому что…
– Нет никакой вашей вины, выбросьте это из головы, идемте. – Евграф Комаровский повел ее от павильона. Обернулся к денщику и сделал ему такой жест рукой – два пальца. Клер не поняла его смысла. Денщик Вольдемар заморгал и затряс головой – мол, понял, будет сделано.
Они шли по берегу пруда, показались канал и каменный мост. Комаровский осторожно расспрашивал ее о событиях того вечера. И Клер рассказывала ему, стараясь не упустить ни одной детали. Хотя что она видела? Ничего, никого… Птичку малиновку…
– Я наутро все у беседки осмотрел, – произнес Комаровский. – Там жидкая прибрежная грязь – следы были, но они нечеткие, не читаемые на земле, просто видно, что была борьба – вырванная трава с корнем, сломанные ветки кустов, сорванные листья.
– А вы его в тот вечер не видели?
– Нет. Когда я плыл к берегу, услышав ваши крики, напавший заметил меня первым. Он бросился бежать. Кусты трещали – это я слышал. Я подумал, что вы ранены и… я только об этом думал в тот момент.
– А ваши люди – денщик и кучер?
– Они не успели даже с моста спуститься. – Евграф Комаровский глядел на нее, он понимал, о чем конкретно она его спрашивает – что ее так гнетет и тревожит. – Они вообще ничего не видели. Я забрал вас оттуда – вы были без чувств, понес вас на мост к карете.
Клер вздохнула – у нее словно камень с души свалился. Мысль о том, что ее в ужасном, расхристанном, непотребном виде с задранными юбками видел только он один, этот человек, не была столь убийственной и стыдной, как прежние ее великие опасения.
Они дошли до барского дома.
– Вы сказали, что жертву насилия зовут Агафья? – Комаровский вернулся к делу, за которым они явились сюда. – Я получил сведения лишь, что она дворовая вашей подруги – имени мне ее не назвали. Еще мне сказали, что она немая. Давайте сначала завернем в людскую, расспросим там – если ее в усадьбе сейчас нет, мы за ней пошлем и разыщем ее.
И они направились к отдельно стоящему флигелю, где располагались поварня и людская усадьбы Иславское.
В людской, куда они зашли, Клер даже растерялась. В помещении, набитом прислугой, царил веселый лихорадочный содом, где все существовало словно в едином измерении: здесь месили тесто в кадках, терли хрен, хрустели солеными огурцами и квашеной капустой, зачерпывая ее в бочках в сенях, спали вповалку на полу в углах на рогоже и на широких лавках, били мух на чистой выскобленной столешнице, закусывали кашей, хлебали щи, играли в орлянку и даже в жмурки и, никого не стесняясь, тискали сенных девок, шаря пятерней в пышных пазухах домотканых длинных крестьянских рубах. Здесь чесали пузо, чихали от нюхательного табака, пудрили парики – это делали молодые комнатные лакеи-щеголи, пришивали пуговицы, латали портки, пили спитой чай из барского самовара и делали еще тысячу разных дел – живя на народе, буйной ватагой.
Но вся эта пестрая жизнь мгновенно угасла, едва лишь генерал Комаровский зашел в людскую. Все уставились на него, встали. Воцарилось гробовое молчание. И Клер Клермонт, англичанка, иностранка, внезапно поняла, как же народ русский не любит командира Корпуса внутренней стражи. Народ не принимал генерала и сановника Евграфа Комаровского, полностью отторгая его от себя, вычеркивая его из своей простой жизни, что била до его появления в людской бурным ключом.
Клер ощутила, что и на нее словно темная тень легло сейчас это полное неприятие и отторжение генерала Комаровского от русского социума. И не гневные обличительные речи Юлии Борисовны были тому виной, и даже не подлый и жестокий удар женщины в живот офицером стражи – дело заключалось в чем-то гораздо более глубоком и серьезном.
Лицо Комаровского было холодно и бесстрастно, когда он обратился к слугам.
– Где дворовая Агафья, немая от рождения? И что вам известно о нападении на нее в мае сего года и учиненном над ней насилии?
Народ в людской молчал. Смотрели в пол, отводили глаза, хмурились.
Ответил им старик-повар, сухо сказал, что Агафья здесь, на задворках – чистит медную посуду песком и кирпичом, шпарит уксусом. Что хворост в лесу она более с тех самых пор не собирает, да и никто из баб туда не ходит: боятся. А в людскую они Агафью не пускают по причине тяжелого духа и вшей, что гуляют по ней табунами.
– Она немая от рождения, как я слышал, – сказал Комаровский. – И вроде как вам всем ничего не рассказала. А как же вы узнали, что ее изнасиловали?
– Ее пастушки нашли на опушке леса, – ответил старик-повар, – валялась она в траве, как скошенный сноп – рубище все ее было в клочья на спине изорвано, как мальцы-пастушата сказали, избил ее всю блудодей, насильник и шею ей свернул.
– Шею свернул? – Комаровский опешил. – Но она же…
– Живая она, сами увидите. Бабы – народ живучий. – Старик-повар насупил мохнатые брови. – Что же это вы, ваше сиятельство, избавите нас от сего лютого злодея и душегуба али как?
Комаровский не ответил повару, повернулся и пропустил притихшую Клер вперед, покидая негостеприимную людскую. Пока они огибали кухню, он кратко перевел ей слова повара.
Немую Агафью они увидели среди луж у колодца возле корыта с песком и тертым кирпичом и кипящего на треноге котла с водой. Рядом с колодцем располагалась уборная – теплая, зимняя, которой слуги поместья пользовались только с декабря по апрель. Выстроили ее по проекту Гамбса и приказу Юлии Борисовны, щепетильной в вопросах современной гигиены. Из открытой двери отхожего места с дощатыми стульчаками воняло негашеной известью.
Но вонь немую Агафью не смущала – и немудрено, от нее самой за версту несло так, что Клер едва нос не зажала, и лишь английская привычка держать себя, словно ничего такого и не происходит, выручила ее.
От немой они так ничего и не добились. Клер подумала, сколь неразборчив насильник в своих инстинктах, если позарился на такое несчастное существо – грязное, немытое, неполного разума, неопределенно какого возраста. Вокруг шеи Агафьи были намотаны тряпки, словно шарф, и это было странным в жару. Когда Комаровский спрашивал ее о том, что с ней случилось в мае, она лишь таращила глаза и сипела. Комаровский оступился от расспросов и послал за управляющим Гамбсом.
Когда тот явился, попросил осмотреть несчастную. Гамбс начал уговаривать женщину снять тряпки, намотанные вокруг шеи, но немая отталкивала его руки от себя. Тогда Клер решила ему помочь – она тоже тихонько, ласково начала уговаривать беднягу и даже напевать вполголоса старую английскую песенку о милой Мэри Джейн, английской розе. Протянула руки свои к грязным тряпкам и начала осторожно разматывать и снимать их.
Когда тряпки упали, они увидели огромную синюшную опухоль на шее Агафьи под подбородком. Гамбс, шепча свое любимое «о майн готт!», начал осматривать шею и сказал, что у женщины сломана подъязычная кость и повреждена гортань.
Клер обратилась к Агафье – схватила себя ладонью за горло, запрокидывая голову, а затем, как та горничная вчера, постучала кулаком по своей ладони, показывая на живот и ноги немой. Немая заскулила, заплакала, закивала.
– Это напавший ее изувечил, – уверенно заявила Клер по-немецки из-за Гамбса. – Гортань… Но она же и так немая! Зачем он это сделал?
– В имении всем известно, что она немая, никому ничего не расскажет. Но напавший, судя по всему, этого не знал. Возможно, она видела его или что-то такое, что могло на него указать. Поэтому он пытался ее задушить. Он не из Иславского, из других мест, – ответил Комаровский. – Я тут думал, не из мужиков ли кто, из крестьян или из дворовых сие вершит…
– Нет. – Клер покачала головой. – Когда он повалил меня на землю у беседки, он наступил мне на шею и потом на спину. Он был в сапогах или ботинках. А крестьяне здешние, как я знаю, ходят с весны либо босые, либо в таких плетеных… тапочках…
– Лапти из лыка. – Комаровский смотрел на нее. – Христофор Бонифатьевич, прикажите немую отвезти к лекарю в Одинцово – за мой счет. Я оплачу все лечение и ежели хирургию какую ей надо будет сделать срочно на горле.
Гамбс кивнул:
– Спасибо, сделаю не откладывая.
– С мая она бродит с такими ранами в сгнивших прелых тряпках, – сказал Комаровский Клер, – а никому из слуг и дела нет. Плевать на ее мучения, благо она рассказать о них словами не может. Запах от нее – так они даже в дом ее не пускают к себе. Брезгуют. Колупайся как хочешь. Дворовые холопы – люди жестокие друг к другу и равнодушные. Им только барская милость мила да выгодна. И подруга ваша, барыня Юлия Борисовна, людьми своими в имении не особо интересуется, как они живут, чем болеют. Хотя обожает заявлять, что знает, чем живет «наш добрый народ».
Граф произнес это с сарказмом. Клер ему ничего не ответила. Они оставили Гамбса с немой, а сами вернулись к людской. В воротах имения увидели денщика Вольдемара – он приехал на своей пузатой низенькой кляче, однако в поводу вел двух гладких оседланных лошадей. Причем одна лошадь была с дамским седлом! Забрал их для графа на постоялом дворе.
– Вторая жертва – молодая крестьянка из деревни Жуковка. В июле на нее напали, как я узнал, – объявил Комаровский и словно приказал. – Туда мы с вами, мадемуазель Клер, сейчас и отправимся. Но путь неблизкий, Жуковка – это владения ваших соседей Черветинских, у которых я и снял свое скромное жилище у пруда. Они знакомы вам?
Клер вспомнила, что оба брата Черветинских – старший Павел и младший Гедимин – приезжали с визитом к Юлии, когда они только переехали в Иславское из Москвы, и присутствовали на музыкальном вечере, где Клер пела обществу соседей. Там были все окрестные помещики. Но братьев Черветинских Клер выделила особо – Гедимина из-за его редкой удивительной красоты и сплетен о том, что он является потенциальным женихом очень богатой невесты, за которую в приданое дают и Ново-Огарево, и Кольчугино. Правда, невеста пока еще не вошла в брачный возраст. А брата его старшего Павла вследствие того, что… ох, бедняга! Клер вздохнула. Их отца, старого барина Антония Черветинского, она не видела и не знала, он не покидал пределов имения, будучи серьезно больным.
Все это она рассказала Комаровскому, пока тот осматривал придирчиво, как оседланы лошади и надежно ли дамское седло.
– Мадемуазель Клер, вы умеете ездить верхом? – спросил он, выслушав ее чисто женский монолог про соседей-помещиков.
– Умею.
– И снова смею спросить, кто вас учил верховой езде?
– Горди… Байрон.