Гегал, захохотав, показал кулак «no passaran», в Шьотярве добрые и дружные люди, и меня они не выдадут. И церковь свою в обиду не дадут никому.
Глава 2. Потрясения, счастливая улыбка и путешествие в другую реальность
Мы прилетели в Чечню в начале весны, ну то есть здесь была уже весна, когда в Москве не было даже её предчувствия. Туманы холодные и плотные, это здесь вместо снега, который в полной силе сейчас лежал в Москве бело-серыми горами. А здесь влажная, жирная чёрная тёплая земля. В такой растёт всё, я никогда не разбирался в таких вещах, но я это чувствовал сейчас, может быть, потому, что здесь я впервые увидел и смерть как нечто каждодневное, будничное и привычное всем. Люди ходили мимо трупов, курили возле них, разговаривали. Не то, что не замечали, замечали, уносили, хоронили, но то, что мне, сугубо гражданскому, благополучному парню, не хочется сказать, сытому, но так и есть, я понял это здесь в первый же день, то, что мне впечаталось в голову, до конца моих дней, для них было обычным делом.
Вообще они, все эти воины, настоящие мужики, даже мальчишки чуть старше Ванюшки, вызывали во мне гордость и зависть, так уверенны и сильны они были, не мускулами, на самом деле, мало кто сильнее меня в этом смысле, но духом. Я привык жить хорошо, в достатке и даже славе, как я сейчас понимаю, я привык к удовольствиям, я привык к солнцу и радостям, и вдруг попал в такой мир, где поджарые спокойные парни работали над уничтожениям бандитов и террористов. Они так именно и говорили: «работать», и они работали.
О, как они работали! Мы с моим оператором буквально сроднились за первые же дни, не расставаясь, всюду ходили вместе, даже в сортир, потому что срезу поняли, кто мы друг для друга, я для него мозг и голос, он – мой взгляд. И вскоре я понял, будь у меня какая-нибудь маленькая камера, способная снимать то, что я хотел, я и то не захотел бы оказаться здесь один. Потому что здесь я был, как говориться, не ко двору, потому что все они именно работали, а мы с моим оператором Игорем Никитиным, дурака валяли возле них, путались под ногами, мешали материться и не давали выказывать эмоции вполне. Поэтому я сказал Игорю, чтобы он снимал скрытно, не демонстрируя объектив, так получалось значительно живее и органичнее. Днём мы снимали, а ночами я просматривал материал и записывал текст на бумагу, а после приезда в Москву, мы с ним монтировали материал с моим голосом. В эфир после выходило всего минуты две-три, но мы с Игорем после нескольких таких командировок надумали смонтировать целый фильм.
– Непременно, Платон, с тобой вообще работать одно удовольствие, – неторопливо кивая, сказал он и закурил.
Вообще он был тощий, сутулый, будто оттого, что таскал полжизни камеру на плече, с большущий хрящеватым кривым носом, показывающим 10.20, с жидкими серыми волосами, говорил с протяжными московскими нотками, смешным прононсом и неизменной усмешкой.
– Но ты решай с кем, сколько раз, как и когда тебе переспать, чтобы пробиться в эфир.
Я посмотрел на него.
– Проституируешь меня?
Игорь спокойно скривил рот в своей усмешке, хотя он, тонкий и маленький, и так был на боку, и протяжно произнёс:
– Ну, видишь ли, Платон Андреич, я бы охотно и даже с большим удовольствием проституировался сам, но, увы, я, при всей моей бесспорной красоте, на это вряд ли сгожусь, какой-то я у девушек непопулярный. Может я не модный? Портки, если кожаные завести, а? А ты что думаешь?
Я прыснул и захохотал, представляя его тощий зад и худые ноги в коже, а он только покивал, продолжая усмехаться. Вот так примерно мы и разговаривали с ним. Обсуждая то, что мы видели теперь там, на фронте, тон тоже не менялся. Притом мы испытали настоящее восхищение парнями и их работой, себя чувствуя какими-то бабами при них. Игорь так и говорил:
– Слушай, Платон, чё ты в военное училище не по-ашёл? Щас бы я тебя, героя-офицера снимал, предста-авляешь, как бы тебе пошла военная форма? Вот была бы картинка! Это-а ж…
– Ну, я почти что в форме, – усмехнулся я, отряхивая свою камуфляжную куртку.
– Не-е, Платон, это не то-а, ни кока-ард, ни шевронов, ни по-агон. Нет, ты красавец, не отнять, даже в портках этих жопа, как орех, берцы тебе… к лицу, – он хмыкнул.
Я засмеялся:
– Ты меня не пугай, мы с тобой тут рядом спим.
– А ты жопу скотчем заклеивай на ночь, – он подмигнул. – Мало ли, я резко повернусь во сне…
Конкурентов у нас тут было немного. Были суперпрофессионалы военкоры, с военным прошлым, до которых мне, конечно, не допрыгнуть, как бы я ни старался, каких бы ни придумывал новых приёмов, ракурсов для съёмки, мест, поэтому я, завидуя особому складу их ума, взгляду, учился у них буквально в полевых условиях. И тому, как они смотрят, куда едут, понимая, как и что будет происходить, куда смотреть, с кем говорить и как рассказывать обо всём этом, чтоб было интересно и правдиво.
Надо отметить, в первые дни я вообще почувствовал себя ребёнком детсадовского возраста, пришедшим к своему папе на службу, вокруг взрослые уверенные дяди, которые, не обращали внимания на меня, маленького, и пытались не зашибить ненароком. А я, раскрыв рот, смотрю и слушаю, не в силах произнеси ни одного толкового слова.
Несколько ночей я не спал, и не со страху, и даже не потому, что скучал по Кате и думал о ней, оставленной мною одной с двумя детьми. Я неотступно думал об этом, мучась угрызениями совести, пока мы летели сюда, но уже первые же впечатления, запахи, люди, их глаза, слова, приветствия, даже рукопожатия, которые не похожи на мирные ничем: они жесткие, твёрдые, горячие и очень быстрые, время дорого. Вообще таких горячих рук, как здесь я не встречал нигде. И таких уверенных. Я вообще впервые видел таких уверенных людей. Я впервые видел тех, кто знает, что дело, которому они служат, их работа, это то, ради чего можно умереть. Раньше я не встречал этого. Все мои приятели в Москве мучились рефлексией, сомнениями, самокопаниями, поисками себя. Здесь не было места этому, слабости и слюням, здесь твёрдость, долг, праведная злость и работа. А когда были перерывы и сон их был крепок, как у праведников.
Я привык довольно быстро, только возвращения каждый раз заставляли меня словно врасплох, мне приходилось переключаться, потому что даже запахи в Москве не похожи на те, что встречали здесь.
Мои командировки отличались от командировок Лётчика, который безвылазно пребывал там, где должно, в своём госпитале и только после получал десятидневный отпуск. Я же снимал материал и на несколько дней ехал в Москву. Катя, конечно, радовалась моим приездам, со слезами счастья бросалась на шею, тонкая, гибкая, пахнущая духами и свежей водой, со своими тяжёлыми шёлковыми волосами и руками, похожими на молодые нежные ветви. Но этой радости хватало ровно до того момента, пока я не объявлял о том, что уезжаю, то есть не более двух суток. А потом она бледнела, поджимала губы, будто пересыхала как горная река.
Подрастающая Анюта беспрерывно плакала, теперь, отвыкая от меня, она не хотела на ручки. А я невольно вспоминал, какой спокойной малышкой была когда-то Таня… Наверное, я слишком придирался к своей дочери именно потому, что скучал по Тане, не думал, что когда-нибудь буду так скучать. А Анюточка вела себя как обычный ребёнок, как все дети, она была моей маленькой дочкой, а я всё время сравнивал её с моей сестрой. Довольно глупо и странно. Странно. Но, наверное, если бы я не хоронил Таню, я чувствовал бы иначе, я не вспоминал бы даже о ней, если бы она просто уехала работать или отдыхать, как было прежде. А теперь всё было по-другому. Теперь я всё время заставлял себя верить, что Лётчик не ошибся, и моя сестра, моя маленькая Таня, действительно жива. Я скучал по ней. И мне кажется, что война, обострявшая все мои чувства, усилила и эти тоже.
И только Ваня встречал и провожал меня, как положено, как мне хотелось бы, с радостью встречал и провожал, желая удачи, и в глазах у него загоралась гордость. А я гордился, что у меня получился на удивление правильный сын, я сам таким не был. А он какой-то чистый получился, даже странно. Хотя чему я удивляюсь, Катя точно такая.
Катя… как я скучаю по тебе. Никогда прежде, ни в прежние разлуки, даже во времена первой юности, когда я уехал учиться, я не тосковал так, ни во времена, когда я был за границей, никогда. А теперь мне было необходимо её тепло, её нежность, её голос, руки, глаза. Видеть, слышать, обнимать её… Но, встречая меня столь вожделенными объятиями, волной любви и страсти, она всякий раз отступала как волна, замыкаясь в своей эгоистичной обиде, будто ребёнок, ожидающий, что мама больше не пойдёт на работу, и обижающийся каждое утро.
И мне это было обидно и больно. И от этого я любил её всё больше, всё полнее, чувствуя, насколько она не просто дорога, но необходима мне. Садясь в самолёт домой, я летел быстрее самолёта, а собираясь снова в дорогу, словно вместе с кусками плоти отрывался от неё.
И в то же время я чувствовал, что никогда ещё так полно не жил, и так продуктивно не работал, хотя в эфир попадало в самом лучшем случае десятая часть наших материалов. Причём, теперь стало попадать, поначалу браковали вообще всё, что мы снимали: «ты чё, Платон, это ж неформат, это выпускать нельзя». А чём был неформат, не понимаю, тем более что чуть позднее они уже выпускали наши материалы, причём, без купюр. Мы стали уже завсегдатаями воскресных выпусков новостей два раза в месяц, это много. Я ждал и надеялся, что у нас появятся прямые включения, высший пилотаж, как говориться. Ну и, конечно будущий фильм, который я хотел снять…
А видел я много такого, к чему, как выяснилось, не был готов. Это заставило меня окончательно повзрослеть. Я, выросший в благополучии и сытости даже, за последние десять лет всеобщего упадка и бедности, не видел такого.
В сёлах жизнь была намного лучше, то, что выращивали, везли в города, но тоже уровень был не намного выше, всё те же плохо одетые люди, чумазые дети, все с какими-то голодными глазами, женщины в странных платьях, похожих на старушечьи ночнушки, и платках, завязанных назад. Я не говорю о разбитых развороченных дорогах, по которым ездили старые ржавые автомобили, для которых даже это название было слишком прекрасно. В Москве такого я уже давно не помню, такой бедности, с самого 90-го, даже забыл, а тут как путешествие во времени…
У ополченцев и местной милиции древние карабины, худые бородатые лица со строгими прищуренными глазами. Курят много, не пьют. С ними мне кажется всё время, что я младше их лет на двадцать, хотя многие значительно моложе.
Наши спецназ и военные одеты и вооружены хорошо, но грязь чернозёма впитывается и в них, в итоге все похожи.
Ездили мы и ко второй стороне, им нравилось сниматься, нравилось демонстративно говорить о своих планах с ухмылочками именно перед нами, русскими журналистами. Впрочем, за первую же такую поездку мы с Игорем получили по первое число.
– Да вы охренели, мозгов нет? В заложники возьмут, кто выкупать будет?!
Мне хотелось сказать, что вообще я богатый, будет, чем выкуп заплатить, но разумно промолчал, слушая, как комбат разносит нас, щедро пересыпая речь матом. Сказать, как пришло мне в голову, это было ужасно глупо и по-детски, думаю, скажи я так, он бы мне подзатыльник врезал, даром, что он метр с кепкой, а я под два…
– Чехи на похищениях зарабатывали все последние годы, а вы тут сами в руки лезете, придурки, – он зло сплюнул сквозь зубы. – Мажоры московские, на сафари, что ль, приехали? Так и на сафари львы жрут таких как вы.
Я вспыхнул было, возмутиться этим определением, вовсе не справедливым с моей точки зрения, а потом остановил себя, потому что он, по-своему, прав, мы действительно проявили безответственность, он же отвечает за нас, а никому за случайно пропавших дураков получать плюхи не хочется. Словом, я промолчал. Я уже говорил, что вообще всё время чувствовал себя здесь салагой, влезшим в компанию больших парней, а во время этой выволочки особенно. И всё же идею снова съездить «на ту сторону» мы с Игорем не оставили, решив только присоединиться к каким-нибудь иностранцам, чтобы не будить зверя, что называется, к иностранным журналистам боевики относились намного благожелательнее, им хотелось выглядеть повстанцами, а не бандитами, и западные коллеги им в этом очень помогали.
Но пока заканчивался штурм Грозного, превращённого в руины. Город взяли, это было ясно с самого начала, мужики настоящие герои, но главари всё же утекли по сёлам и горам, и оттуда их выбивать теперь придётся долго и больно, а они станут выползать из нор и жалить, и жалить больно.
– Но не смертельно, парни, – усмехнулся симпатичный майор спецназа, потерев грязную щёку. Мы вообще тут были довольно грязны, конечно, норма здесь и в Москве сильно отличаются во всех смыслах. – Придавим и этих. Плохо было то, что скоро «зелёнка» закроет всё…
Он закурил, предложив и нам, щуря серые глаза, морщинки вокруг глаз у него оставались белыми, в то время как всё лицо успело забронзоветь. Таких как он мы встречали тут в каждой части, и я поражался, как много, оказывается, вот таких настоящих крепких умом и телом мужчин у нас…
Один комбат, настоящий герой, к слову сказать, сам рассказывал нам с искренним восхищением о своих парнях.
– Удивительно, но каждый тут за родину жизнь отдаст и отдаёт каждый день, не задумываясь. На гражданке может, и ругали и выказывали недовольство, а здесь ни один не сомневается в том, что делает. Никто. Так-то. А мальчишки вообще воюют лучше всех, вот эти, пацаны зелёные.
– Оно ясно, смерти не бояться, – кивнул, соглашаясь, Игорек.
Ну и я поддакнул:
– Чем моложе человек, тем менее реальна для него смерть.
Комбат посмотрел на меня, качая головой.
– Все бояться смерти.
А я подумал, что бояться, когда она уже заглядывает в глаза, а если она берёт других, ты не веришь в неё, и ничего не боишься… даже здесь. И особенно здесь. Удивительно, но это так.
Но в мае я получил-таки возможность испугаться, но, правда, слегка. Меня ранили, легко, но в момент, когда пуля ударила в моё плечо, стало сначала очень горячо, как-то онемело, и только потом загудело и стало очень больно, я увидел, что потекла кровь, и вдруг понял, что, оказывается, тело имеет слишком большое значение, такое же, как и для всех прочих людей, которых я видел ранеными и мёртвыми каждый день…