Снаружи у ветра шел собственный неизменный концерт. Он все дул и дул.
Глава третья,
в которой Шаблон, артист-трансформист, выступает с восемью перевоплощениями
Как раздвинутые бедра для распутника, стаи перелетных птиц для орнитолога, режущая кромка инструмента для производственного рабочего, такова же была буква V для молодого Шаблона. Он, бывало, грезил, быть может, раз в неделю, что все это греза, а теперь вот он пробудился и обнаружил, что стремление за V. было всего лишь навсего учеными поисками, приключением разума, в традиции «Золотой ветви» или «Белой богини».
Но уже вскоре он просыпался вторично, взаправду, и вновь совершал это утомительное открытие – на самом деле, тот же бесхитростный, буквальный поиск и не прекращался; V., двусмысленно заповедное животное, загоняемое, как благородный олень, лань или заяц, гонимое, словно устарелая, или причудливая, или запретная разновидность полового наслаждения. А шут гороховый Шаблон откалывает свои коленца за нею следом, бубенцы звенят, машет деревянным, игрушечным погонялом. И весело при этом лишь ему.
Его несогласие с маркграфиней ди Кьяве Лёвенштейн (подозревая, что естественная среда обитания V. – осадное положение, он прибыл на Майорку прямиком из Толедо, где неделю гулял ночами по алькасару, задавая вопросы, собирая ненужные реликвии): «Это не шпионаж», – и тогда, и посейчас выражалось скорей из вздорности, а не желания установить чистоту побуждений. Жаль, что все это далеко не столь респектабельно и ортодоксально, как шпионаж. Но в его руках традиционные орудия и принципы всегда отчего-то применялись для низменных целей: плащ – как мешок для грязного белья, кинжал – чистить картошку; досье – заполнять мертвые воскресные дни; хуже всего, сама смена личин – не из какой-то профессиональной необходимости, а лишь фокус, дабы он просто меньше занимался погоней, чтобы возложить толику мучений от дилеммы на различные «перевоплощения».
Херберт Шаблон, как маленькие дети на определенной ступени и Хенри Эдамз в «Образовании»[20 - Автобиография американского историка Хенри Брукса Эдамза (1838–1918) «The Education of Henry Adams», опубликованная посмертно и в 1919 г. получившая Пулицеровскую премию. В рус. перев. М. Шерешевской – «Воспитание Генри Адамса».], равно как различные аристократы с незапамятных времен, всегда говорил о себе в третьем лице. Это помогало «Шаблону» выступать лишь одним из целого репертуара личностей. «Насильственное перемещение индивидуальности» – вот как называл он методику вообще, что не вполне означает «разделять чужую точку зрения»; ибо здесь подразумевались, скажем, ношение такой одежды, какую Шаблон скорей бы сдох, чем надел, поедание такой пищи, от которой Шаблона бы тошнило, проживание по незнакомым впискам, частое посещение баров и кафе не-Шаблонного характера; и все это – неделями кряду; а зачем? Чтобы держать Шаблона на его месте, а именно в третьем лице.
Вокруг каждого семечка досье, стало быть, наросла перламутровая масса умозаключений, поэтических вольностей, насильственного перемещения индивидуальности в прошлое, которого он не помнил да и не вправе на него был, если не считать права на изобретательную тревогу, сиречь одержимость историей, кое никем не признается. Каждую ракушку на своей подводной ферме scungilli[21 - Съедобные брюхоногие моллюски (ит.).] он обхаживал нежно и беспристрастно, неловко перемещаясь по своему обвешенному заказнику на портовом дне, тщательно избегая маленькой темной глубины прямо посреди прирученных моллюсков, где бог знает что живет: острова Мальта, на котором погиб его отец, где Херберт никогда не был и ничего о нем не знал, ибо что-то его туда не пускало, ибо отпугивало.
Однажды вечером, дремля на софе в квартире Бонго-Штырбери, Шаблон извлек свой единственный сувенир того, чем бы ни было мальтийское приключение старого Сидни. Веселенькая почтовая открытка в четыре краски, военный снимок «Дейли мейл» с Великой войны, изображающий взвод потных «гордонов» в килтах – они катят носилки, на которых лежит огромный германский рядовой с грандиозными усами, одна нога в лубке, а улыбка самая что ни есть довольная. Сообщение Сидни гласило: «Чувствую себя стариком, однакож и жертвенной девой. Напиши и приободри меня. ОТЕЦ».
Молодой Шаблон не написал, потому что ему было восемнадцать и он не писал никогда. В этом и состояла отчасти нынешняя гонка: каково ему было услышать о смерти Сидни полгода спустя и лишь тогда осознать, что ни тот ни другой после этой открытки не сообщались.
Некто Иглошёрст, один из отцовых коллег, был убит в Египте по дуэльному кодексу Эриком Бонго-Штырбери, отцом владельца нынешней квартиры. Отправился ль Иглошёрст в Египет, как старый Шаблон на Мальту, быть может написав своему сыну, что он себя чувствует, как некий другой шпион, который, в свою очередь, уехал умирать в Шлезвиг-Голштинию, Триест, Софию, куда угодно? Апостольское преемство. Они должны знать, когда близится срок, часто думал Шаблон; но приходит ли смерть и впрямь как некий последний благодатный дар, он на самом деле никак сказать не мог. У него в дневниках были только завуалированные отсылки к Иглошёрсту. А все прочее – перевоплощение и греза.
I
Давно перевалило за полдень, и над площадью Мухаммеда Али со стороны Ливийской пустыни начали собираться желтые тучи. Ветер вообще безо всякого звука выметал рю Ибрахим и площадной квадрат, неся в город озноб пустыни.
Для некоего П. Айёля, официанта кафе и распутника-любителя, тучи означали дождь. Его единственный посетитель, англичанин, вероятно – турист, ибо лицо его очень сгорело на солнце, сидел весь в твиде, ольстере и ожиданиях, глядя на площадь. Хотя за кофе он тут не пробыл и пятнадцати минут, уже казался столь же постоянной деталью пейзажа, как сама конная статуя Мухаммеда Али. У некоторых англичан, знал Айёль, есть такой талант. Но они обычно не туристы.
Айёль обретался у входа в кафе; снаружи инертен, но внутри у него теснились печальные и философские размышления. Ждет ли этот даму? До чего неправильно рассчитывать на какую-то романтику или внезапную любовь от Александрии. Ни один туристский город не дарит такого легко. Заняло – сколько его уже не было в Миди? двенадцать лет? – вот, по крайней мере, сколько. Пускай обманываются и думают, будто город – несколько больше того, что утверждается в их «Бедекерах»: Фарос, давно сгинувший в трусе земном и морской пучине; колоритные, но безликие арабы; памятники, гробницы, современные отели. Фальшивый и ублюдочный город; инертный – для «них», – как сам Айёль.
Он смотрел, как потемняется солнце, а ветер трепещет листвой акаций вокруг площади Мухаммеда Али. Вдали проревели имя: Иглошёрст, Иглошёрст. Оно заныло в гулких закоулках площади, как голос из детства. Еще один толстый англичанин, светловолосый, румяный – разве северяне все не похожи? – шагал по рю Шариф Паша в парадном костюме и тропическом шлеме на два размера больше. Подходя к клиенту Айёля, он быстро замолол языком по-английски аж с двадцати ярдов. Что-то про женщину, про консульство. Официант пожал плечами. Много лет назад уяснив себе, что любопытствовать в беседах англичан особо не о чем. Но скверная привычка не исчезла.
Пошел дождь, тощие капли, едва ль сильнее дымки.
– Hat fingan, – взревел толстяк, – hat fingan kahwa bisukkar, ya weled[22 - Принеси мне чашку кофе с сахаром, мальчик (араб.).]. – Две красные рожи зло пылали друг другу через столик.
Merde[23 - Говно (фр.).], подумал Айёль. У столика:
– М’sieu?
– А, – улыбнулся жирный, – тогда кофе. Cafе, понимаешь.
По его возвращении двое жеманно беседовали о большом приеме сегодня вечером в Консульстве. Каком консульстве? Айёль мог разобрать только имена. Виктория Краль. Сэр Аластер Краль (отец? супруг?). Какой-то Бонго-Штырбери. Что за нелепые имена порождает эта страна. Айёль принес кофе и вернулся к месту своего обретания.
Этот толстый вознамерился соблазнить девушку, Викторию Краль, другую туристку, путешествующую со своим отцом-туристом. Но ему не дал возлюбленный, Бонго-Штырбери. Старик в твиде – Иглошёрст – он macquereau[24 - Сутенер, сводник (искаж. фр.).]. Парочка, за которой он наблюдал, – анархисты, замышляют покушение на сэра Аластера Краля, могущественного члена английского Парламента. Супруга пэра – Виктория – меж тем шантажируема этим Бонго-Штырбери, которому известны ее тайные анархистские симпатии. Эти двое – артисты мюзик-холла, хотят получить работу в грандиозном эстрадном представлении, его намерен поставить Бонго-Штырбери, который ныне в городе и старается раздобыть средства у глупого рыцаря Краля. Подступать к нему Бонго-Штырбери намерен через блистательную актрису Викторию, любовницу Краля, выдающую себя за его жену, дабы удовлетворять английскому фетишу добропорядочности. Толстяк и Твид войдут сегодня вечером рука об руку в свое консульство, распевая бодрую песню, шаркая ногами, вращая глазами…
Дождь набрал в густоте. Между двоими за столиком передался белый конверт с гербом на клапане. Твидовый ни с того ни с сего вскочил на ноги, дернувшись, как заводная кукла, и заговорил по-итальянски.
Припадок? Но солнца нет. А Твид еще и запел:
Pazzo son!
Guardate, come io piango ed imploro…[25 - «Я безумец! Смотрите, плачу я и умоляю…» (ит.) Здесь и далее – строки из арии кавалера де Гриё, акт III оперы Пуччини «Манон Леско».]
Итальянская опера. Айёлю стало тошно. Он наблюдал за ними с умученной улыбкой. Нелепый англичанин подпрыгнул, щелкнул каблуками; принял позу, кулак у груди, другая рука простерта:
Come io chiedo pieta?![26 - «Взываю к жалости!» (ит.)]
Дождь мочил обоих. Обожженное солнцем лицо колыхалось надувным шаром, единственный мазок цвета на этой площади. Толстяк сидел под дождем, похлебывая кофе, наблюдая своего резвящегося компаньона. Айёль слышал, как по волокнам его топи постукивают капли. Наконец Толстяк, похоже, проснулся: встал, оставив пиастр и мильем на столике (avare!)[27 - Скряга! (фр.)], и кивнул второму, который теперь стоял и смотрел на него. Площадь была пуста, исключая Мухаммеда Али и коня.
(Сколько уже раз они так стояли: приниженные до карликов горизонтально и вертикально какой ни возьми площадью или днем на своем исходе? Была б возможность основать телеологический аргумент лишь на этом вот мгновенье, нынешних двоих можно было б разменять, как мелкие шахматные фигуры, где угодно по всей доске Европы. Оба колоритны, хоть один пятится по диагонали из почтения к своему партнеру, оба озирают паркеты каких угодно консульств на предмет некоего смутно ощущаемого противостояния – возлюбленного, кормильца, объекта политического покушения, – лицо какой угодно статуи, дабы убедиться в собственной дееспособности и, быть может, к несчастью, собственной человечности; а то и пытаются не вспоминать, что всякая квадратная площадь в Европе, как ее ни режь, остается в итоге неодушевленной?)
Они чопорно повернулись оба и убыли в противоположные стороны, Толстяк – к отелю «Хедиваль», Твид – к рю де Рас-эт-Тин и Турецкому кварталу.
Bonne chance[28 - В добрый час (фр.).], подумал Айёль. Что бы сегодня вечером ни вышло, bonne chance. Потому что ни одного из вас я снова не увижу, а больше ничего не могу я пожелать. В конце концов он уснул, прислоняясь к стене, убаюканный дождем, и видел сны о некоей Марьям и сегодняшнем вечере и об Арабском квартале…
Низины площади заполнялись, поперек них перемещались обычные случайные порядки пересекающихся концентрических кругов. Около восьми часов дождь ослаб.
II
Челядин Юсеф, предоставленный временно взаймы отелем «Хедиваль», метнулся под падающим дождем через дорогу к австрийскому консульству; внутрь влетел через вход для слуг.
– Опоздал! – заорал Мекнес, вожак кухонного подразделения. – А потому, отродье верблюда-содомита: тебе – стол с пуншем.
Неплохое задание, подумал Юсеф, надевая белую тужурку и причесывая усы. От стола с пуншем в бельэтаже видно все представление: и в декольте самых хорошеньких женщин (итальянские груди прекраснее всех – ах!), и по всему блистательному сборищу звезд, лент и экзотических Орденов.
Вскоре со своей выгодной позиции Юсеф уже мог подпустить рябью себе на знающие уста первую из многих в тот вечер презрительных ухмылок. Пусть празднуют, покуда могут. Скоро изящная одежда их станет тряпьем, а элегантное дерево покроется коркой крови. Юсеф был анархист.
Анархист и отнюдь не простак. Следил за текущими событиями, всегда высматривал любые вести, благоприятные даже для мелкого хаоса. Сегодня вечером политическая ситуация была благоприятна: сардар Китченер, новейший колониальный герой Англии, не так давно одержавший победу в Хартуме, нынче всего в каких-то 400 милях ниже по Белому Нилу, фуражируется в джунглях; также ходили слухи, что где-то поблизости и некий генерал Маршан. Британия не желала Франции в долине Нила никаким боком. М. Делькассе, министр иностранных дел только что сформированного во Франции кабинета министров, скорей пойдет на военную конфронтацию, чем нет, случись какая заваруха, если два эти подразделения встретятся. А они, как все уже отдавали себе отчет, встретятся. Россия поддержит Францию, а у Англии временно возобновились дружественные отношения с Германией – а значит, с Италией и Австрией тоже.
Ну, вздрогнем, говорят англичане. Шарик в воздухе. Юсеф, полагая, что анархисту, сиречь приверженцу истребления, полагается иметь хоть какие-то детские воспоминания, дабы ностальгировать по ним для поддержания равновесия, воздушные шары любил. По большинству ночей, на кромке сна он мог вращаться луною вокруг какой-нибудь свинячьей кишки веселого окраса, растянутой его собственным теплым дыханьем.
Но вот краем глаза: чудо. Чем, если ни во что не веришь, еще объяснить…
Девушка-шарик. Девушка-шарик. Кажется, будто едва касается навощенного зеркала под собой. Протягивает пустую чашку Юсефу. Mesikum bilkher, добрый вечер; не желаете ли наполнить себе еще какие-нибудь полости, английская леди. Быть может, таких детей он пощадит. Пощадит ли? Если неизбежно дойдет до утра, любого утра, когда молчат все муэдзины, голуби попрятались в катакомбах, сможет ли он восстать без одежд на заре Ничто и сделать, что должен? По совести – должен?
– Ох, – улыбнулась она: – Ох, спасибо. Leltak leben. – Пусть ночь твоя будет бела, как молоко.
Как твой живот… хватит. Она отскочила, легкая, как сигарный дым, восходящий из огромной залы внизу. «О» свои она произносила со вздохом, словно бы обмирала от любви. Мужчина постарше, крепко сложенный, волосы поседели – похож на профессионального уличного драчуна в вечернем платье – подошел к ней у лестницы.
– Виктория, – пророкотал он.
Виктория. Названа в честь своей королевы. Он тщетно постарался сдержать смех. Нипочем не скажешь, что способно развеселить Юсефа.
Весь вечер внимание его то и дело отвлекалось на нее. Приятно было посреди всего этого блеска на чем-нибудь сосредоточиться. Но она выделялась. Цвет ее – даже голос был легче остального ее мира, подымался с дымом к Юсефу, чьи руки были клейки от пунша с шабли, усы печально спутались – у него имелась привычка бессознательно подравнивать кончики зубами.
Раз в полчаса заглядывал Мекнес – по-всякому его обозвать. Если в пределах слышимости никого не оказывалось, они обменивались оскорблениями – когда грубыми, когда изобретательными, но все по левантийскому образцу уходили вглубь родословной собеседника, экспромтом создавая при каждом шаге или поколении все более невероятный и причудливый мезальянс.
Граф Кевенхюллер-Меч, австрийский консул, много времени проводил в обществе своего русского аналога м. де Вилье. Как, не понимал Юсеф, могут двое так перешучиваться, а назавтра быть врагами. Наверное, врагами они были и вчера. Он решил, что слуги общества – не люди.