И смоквичник ушел в дым за бренди.
Ничто наступало. Ничто уже здесь.
Вот вернулся англичанин со своим гангренозным лицом. Из отеля его проводил толстый друг.
– Выжидаем, – радостно крикнул седок.
– Ха, хо. Завтра вечером я веду Викторию в оперу.
Снова в коляску:
– У «Креди-Льоннэ» есть аптека. – Усталый Джабраил подобрал поводья.
Ночь надвигалась быстро. В этой дымке звезд не разглядеть. Да и бренди поможет. Джабраилу нравились беззвездные ночи. Словно в конце концов вот-вот вскроется великая ложь…
VI
Три часа ночи, на улицах ни звука, фигляру Гиргису самое время заняться ночным своим развлеченьем, взломом.
Ветерок в акациях: вот и все. Гиргис съежился в кустах, у тылов отеля «Шефердз». Пока солнце еще стояло высоко, он с труппой сирийских акробатов, а также трио из Порт-Саида (цимбалы, нубийский барабан, свирель) выступали на расчищенном пятачке у канала Исмаилья, в предместье, у скотобойни в Аббасье. Ярмарка. Стояли там качели и грозная паровая карусель для детворы; заклинатели змеев, торговцы всевозможными лакомствами: печеными семечками абделави, лаймами, жареной патокой, водой, уснащенной лакрицей или апельсиновым цветом, пирожками с мясом. Публикой его были каирские дети и эти пожилые дети Европы, туристы.
Бери у них днем, бери у них ночью. Вот бы еще кости от всего этого так не ныли. Показывать фокусы – с шелковыми платками, складывающимися шкатулками, с плащом, у которого таинственные карманы, а снаружи он украшен иероглифическими плугами, жезлами, кормящимся ибисом, лилией и солнцем – трюки и грабеж, для них рука нужна легкая, кости резиновые. А вот дурака валять – на это никаких сил не хватало. От этого кости твердели: кости, которым надо быть живыми, а не скальными стержнями под плотью и кожей. Падать с вершины пестрой пирамиды сирийцев, да так, чтоб нырок этот выглядел едва ли не смертельным, каким он и был; либо завязывать балаганную потасовку с нижним, такую жестокую, что вся конструкция шаталась и раскачивалась; на лицах у прочих выступал нарочитый ужас. А детвора хохотала, визжала, зажмуривалась или же наслаждалась напряженьем момента. Вот единственное подлинное вознаграждение, предполагал он, – Бог свидетель, не плата же – отклик детворы; сокровище паяца.
Хватит, хватит. Лучше с этим покончить, решил он, и как можно скорей на боковую. Настанет такой день, когда он взберется на эту пирамиду до того усталым, рефлексы до того расшатаны, что смертельный номер пройдет не понарошку. Гиргис поежился на том же ветерке, что студил акации. Наверх, велел он своему телу: вверх. К тому окну.
И уже полувыпрямился, когда заметил конкурента. Еще один комик-акробат – вылез из окна футах в десяти над кустами, в которых таился Гиргис.
Значит, терпенье. Присмотреться, как он это делает. Учиться всегда пригодится. Лицо другого, в профиль, казалось неправильным: но это лишь от уличного фонаря. Ногами встав на узкий карниз, человек по-крабьи пополз вбок, к углу здания. Сделав несколько шажков, остановился; взялся ковырять себе лицо. Что-то белое спорхнуло вниз, тонкое, как шелуха, в кусты.
Кожа? Гиргиса вновь передернуло. Умел он подавлять в себе мысли о болезни.
Карниз, очевидно, к углу сужался. Вор теперь обнимал стену крепче. Добрался до угла. Встал ногами по разные стороны, угол здания рассекал его от бровей до живота – и тут потерял равновесие и упал. В полете заорал по-английски непристойность. С треском рухнул в кусты, перекатился и немного полежал неподвижно. Вспыхнула спичка и погасла, оставив лишь пульсирующий уголек сигареты.
Гиргис очень ему сочувствовал. Видел, как такое и с ним однажды произойдет, перед детьми, старыми и молодыми. Верь он в приметы – бросил бы сегодня все и вернулся в палатку, где все они обитали возле скотобойни. Но как прожить на несколько мильемов, что ему швыряют за весь день? «Фигляр профессия вымирающая, – размышлял он в настроении получше. – Все хорошие ушли в политику».
Англичанин погасил сигарету, встал и полез на ближайшее дерево. Гиргис лежал, бормоча старые проклятья. Он слышал, как англичанин сопит и разговаривает сам с собой, пока взбирается, заползает на ветку, садится на нее верхом и заглядывает в окно.
Миновало секунд пятнадцать, и до Гиргиса с дерева отчетливо донеслись слова:
– Туповато, знаешь ли. – Возник еще один сигаретный уголек, после чего внезапно махнул быстрой дугой вниз и повис в нескольких футах под веткой. Англичанин раскачивался, держась за ветку одной рукой.
Нелепица какая, подумал Гиргис.
Хрясь. Англичанин снова свалился в кусты. Гиргис осторожно поднялся и подошел к нему.
– Бонго-Штырбери? – произнес англичанин, заслышав шаги Гиргиса. Он лежал, пялясь в беззвездный зенит, рассеянно счищая с лица чешуйки мертвой кожи. Гиргис остановился от него в нескольких шагах. – Пока нет, – продолжал тот, – вы меня еще не вполне уделали. Они там, наверху, на моей кровати, Славмаллоу с девушкой. Мы вместе уже два года, и я не в силах даже, знаете, сосчитать всех девушек, с кем он так поступил. Будто любая европейская столица – Маргейт, а променад – на весь континент. – Он запел:
Это не та, с кем я вас видел в Брайтоне.
Но кто же ваша спутница, о кто?
Безумец, подумал Гиргис, жалея. Солнце не остановилось на лице бедняги, оно ударило ему и в голову.
– Она будет в него «влюблена», что бы ни значило это слово. Он ее бросит. Думаете, мне есть дело? Напарника принимаешь, как орудие, со всеми его идиосинкразиями. Я читал досье Славмаллоу, я знал, что? мне достанется… Но, быть может, солнце и то, что творится по Нилу, и выкидной переключатель у вас на руке, чего я не ожидал; и перепуганный ребенок, а теперь и… – он показал на окно, им покинутое, – сбили меня с толку. У всех нас свой порог. Уберите револьвер, Бонго-Штырбери, – вот славный малый – и подождите, просто подождите. Она по-прежнему безлика, по-прежнему одноразова. Боже мой, кто знает, сколькими нами придется пожертвовать на этой неделе? Она меня беспокоит меньше всего. Она и Славмаллоу.
Как мог Гиргис его утешить? По-английски он говорил неважно, понимал лишь половину слов. Безумец не шевелился, только продолжал пялиться в небо. Гиргис открыл было рот, передумал говорить и стал пятиться. Он вдруг понял, до чего устал, как много у него отбирают дни акробатики. Станет ли однажды эта отчужденная фигура на земле Гиргисом?
Старею, подумал Гиргис. Я увидел собственного призрака. Но все равно загляну в «H?tel du Nil». Туристы там не так богаты. Но все мы делаем, что можем.
VII
Bierhalle[33 - Пивной зал (нем.).] к северу от сада Эзбекие создали туристы с севера Европы по своему образу. Эдакое воспоминание о доме среди смуглого и тропического. Но столь немецкое, что в конечном счете – пародия дома.
Ханне держалась за эту работу лишь потому, что была плотна и светловолоса. Брюнетка помельче и с юга проработала какое-то время, но в итоге ее уволили, потому что немкой выглядела недостаточно. Баварская крестьянка, но недостаточно немка! Причуды владельца, Бёблиха, лишь развлекали Ханне. Воспитанная терпеть – кельнерша с тринадцати лет, – она выработала в себе и отточила бескрайнее коровье спокойствие, которое с пользой служило ей средь пьянства, продажной любви и общего скудоумия Bierhalle.
У коров этого мира – этого туристского мира, по крайней мере, – любовь приходит, испытывается и уходит как можно ненавязчивей. Так и у Ханне с этим перекати-полем Лепсиусом; торговцем – сказал он – дамскими ювелирными украшениями. Ей ли сомневаться? Повидав все (ее фраза), Ханне, выученная обычаям мира несентиментального, достаточно соображала, что мужчины одержимы политикой почти так же, как женщины замужеством. Знала, что Bierhalle – не просто место, где лишь напиваются или цепляют женщину, равно как и то, что в списке частых посетителей тут личности странные для образа жизни Карла Бедекера.
Как же расстроится Бёблих, увидь он ее любовничка. Ханне теперь грезливо бродила по кухне, в вялом межвременье от ужина до серьезного пития, руки по локоть в мыльной пене. Лепсиус, разумеется, «недостаточно немец». На полголовы ниже Ханне, глаза такие нежные, что вынужден носить затемненные очки даже в сумраке у Бёблиха, и такие бедные худенькие ручки и ножки.
– В городе сейчас конкурент, – признался ей он, – толкает линейку хуже качеством, сбивает нам цены – это неэтично, разве не видишь? – Она тогда кивнула.
Ну если б он сюда пришел… что б ни случилось ей подслушать… дело гнилое, не хотел бы в такое никакую женщину впутывать… но…
Ради слабеньких его глаз, громкого его храпа, ради того, как по-мальчишески он на нее взбирался, а потом слишком долго упокаивался в объятьях ее толстых ног… конечно же, она будет посматривать, не явится ли какой-нибудь «конкурент». Он англичанин и где-то сильно обгорел на солнце.
Весь день, сквозь медлительные утренние часы, слух ее, похоже, обострялся. Поэтому в полдень, когда в кухне мягко прорезался беспорядок – ничего не вдруг: запоздало несколько заказов, обронили тарелку, и та раскололась, как нежные барабанные перепонки Ханне, – она уже услышала, видать, больше, чем намеревалась. Фашода, Фашода… слово плескалось по заведению Бёблиха пагубным ливнем. Даже лица изменились: шеф-повар Грюне, кельнер Вернер, Муса – мальчик, подметавший полы, – Лотте, Эва и другие девушки, все, казалось, стали уклончивы, а все это время таили секреты. Что-то зловещее просквозило даже в обычном шлепке по ягодицам, который Бёблих выделил Ханне, когда она проходила мимо.
Воображение, твердила себе Ханне. Она всегда была девушкой практичной, причуди не поддавалась. Неужели таков какой-нибудь побочный эффект любви? Притягивает виденья, науськивает голоса, которых не существует, отчего пережевывать и вторично переваривать любую жвачку только труднее? Ханне беспокоилась из-за этого, а ведь думала, что все о любви уже знает. Чем Лепсиус не похож на прежних: помедленней, послабей; уж точно не корифей этого дела, не таинственней и не замечательней любого из десятка чужаков.
Черт бы побрал мужчин и их политику. Быть может, это для них вроде половой любви. Разве не тем же словом для того, что мужчина делает с женщиной, они даже называют то, что удачливый политик делает со своим бессчастным оппонентом? Что ей Фашода или Маршан с Китченером, или как их там зовут, тех двоих, что «встретились» – для чего встретились? Ханне рассмеялась, качая головой. Могла она себе представить для чего.
Отбеленной мылом рукой она смахнула отбившуюся прядь желтых волос. Занятно, как кожа умирает и становится размокше-белой. На проказу похоже. С полудня начиная, сюда успел дрожко проникнуть некий лейтмотив болезни, полупроявил себя, таясь в музыке каирского дня; Фашода, Фашода, слово, от которого бледно, расплывчато болит голова, оно намекает на джунгли, и невиданные микроорганизмы, и лихорадки отнюдь не любовные (а ей ведомы были только такие, в конечном счете, здоровая же девушка), да и ничем не человечьи. Свет ли переменился, или на коже у всех прочих действительно выступили кляксы болезни?
Она сполоснула и поставила в стопу последнюю тарелку. Нет. Пятно. Тарелка снова отправилась в мойку. Ханне потерла, затем осмотрела тарелку опять, повернув к свету. Пятно не сошло. Еле заметно. Грубо треугольное, оно тянулось от вершины почти в центре к основанию в дюйме или около того у края. Буроватое, нечеткого очерка на выцветшей белизне поверхности. Ханне наклонила тарелку еще на несколько градусов к свету, и пятно исчезло. Недоумевая, она склонила голову рассмотреть его под другим углом. Пятно дважды мигнуло – то есть оно, то нет. Ханне поняла, что, если присмотреться чуть за тарелку и мимо ее края, пятно останется сравнительно постоянным, хотя форма его меняется; то оно полумесяц, то трапеция. В раздражении она сунула тарелку обратно в воду и зарылась в кухонную утварь под раковиной, нет ли там щетки пожестче.
Настоящее ли пятно? Цвет ей не нравился. Такого у нее головная боль: мертвенно-бурая. Это же пятно, сказала она себе. Вот и все. Она принялась тереть его ожесточенно. Снаружи с улицы входили питухи.
– Ханне, – позвал Бёблих.
О господи, неужто никогда не сойдет. Наконец она бросила тереть и поставила тарелку к другим. Но теперь пятно, похоже, расщепилось – и перенеслось наложением на обе ее сетчатки.
Быстрый взгляд на прическу в осколок зеркала над раковиной; тут же зажглась улыбка, и Ханне вышла прислуживать соотечественникам.
Конечно же, первым она увидела лицо «конкурента». Ее затошнило. В красных и белых пятнах, лоскуты кожи висят… Он тревожно совещался с сутенером Варкумяном, которого она знала. Ханне принялась подкатываться.
– …лорд Кромер мог бы удержать лавину…
– …сэр, все шлюхи и наемные убийцы в Каире…
В углу кто-то наблевал. Ханне кинулась убирать.