
Пленницы. Комплект из 3 триллеров про маньяков
Я пытаюсь встать и почти что падаю на пол.
– Джейн, ты в порядке?
– В порядке, – отвечаю я, поднимая правую ногу за колено и хватаясь за спинку кресла, чтобы помочь себе встать и пойти в туалет. Мне больно писать. Все из-за таблеток, из-за них мне часто приходится бегать в туалет, и из-за них мне так чудовищно больно писать. От этой постоянной борьбы мое тело гниет изнутри. Зависимость. Таблетки для животных, которые отравляют мой человеческий организм. Я скажу ему сегодня. Иначе никак.
Мы едим за сосновым столом. Рядом с тарелкой его матери он положил два рождественских крекера из «Спара». Спустя неделю после Рождества он покупает коробку этих крекеров, и ее хватает на шесть лет. Из года в год Ленн следует одной и той же традиции. Никакой елки, никаких украшений, никаких подарков, или песен, или открыток. Но обязательно два крекера на тарелке его матери.
– Недурно так, – говорит Ленн, накалывая на свою вилку грудку индейки и запеченную картошку. – Может, на следующий год ее больше в духовке подержишь, а?
В следующем году… Я останусь здесь еще на год? Как так можно? Я киваю в ответ.
Я ем эту безвкусную птицу, такую же безвкусную, как воскресная жареная курица, которую я готовлю ему каждые выходные. Между этими сухими птицами нет буквально ни грамма разницы. С этой же тушкой я могла бы приготовить ему насыщенный, ароматный бульон фо, с лапшой, перцем, мятой, кориандром, чили и зеленым луком. Но он не разрешает. В первые дни я умоляла его позволить мне приготовить это хотя бы для себя, просто на обед. Ингредиенты стоят копейки. Но он говорил мне: «Джейн, тебе надо есть по-английски, ты теперь в Англии живешь».
Он тычет мне в лицо красной хлопушкой. Я берусь за свой конец.
Он тянет за свой конец, не прекращая смотреть мне в глаза. Смотрит своими глазами дохлой рыбы. Ленн аккуратно тянет, не сводя с меня взгляда, хлопушка с грохотом раскрывается, и он достает свою шляпу, шутку, написанную на клочке бумаги, и игрушку.
– Отверточки, – говорит он, а затем надевает шляпу. Шляпа синяя. Затем он читает шутку, смеется про себя, но вслух не читает.
Я протягиваю ему свою хлопушку, и мы вновь повторяем весь процесс. Победа за мной. В качестве игрушки мне достался брелок. Мне попалась та же шутка, что и пять лет назад. Я надеваю шляпу ядовито-зеленого цвета. Ленн забирает у меня брелок.
– Дай сюда, мож пригодится, еще как пригодится.
Мы сидим в комнате, а у плиты открыта дверца. У него на колене лежит маленькая картонная коробка шоколадок Quality Street. Он их любит. Ну, кроме апельсиновых и клубничных. Эти он бросает на пол у моей изуродованной лодыжки.
– Ничего по телику нету, совсем, – ворчит он. – Не то что раньше, когда «Моркамб и Уайз»[9] шли. Мать до слез с них хохотала.
Ленн каждое Рождество заводит эту песню.
– Мусор один по телику, – говорит он. – За что только плачу.
Он выключает телевизор и кидает еще одну клубничную конфетку к моей сандалии. Его сандалии.
– Иди как следует помойся! – говорит он.
Волоски на руках встают дыбом, а по голеням ползет холод от окон, стен и неровного пола ванной. Я отхожу от кресла, собираю фантики, которые разложила на капельках крови с кончика пальца, встаю, неустойчиво ступая, и бросаю их в огонь печи. Огонь трещит и прыгает, поглощая красные и оранжевые обертки. Я наблюдаю, как они превращаются в ничто. Превращаются в жар и дым. От бликов больно глазам, и я отхожу к сосновому столу.
– Ленн, мне надо тебе кое-что сказать.
– Сказать кое-что хочешь?
– Мне кажется…
– Ничего мне не говори, если я тебя не попрошу! Ну-ка иди и набери вану!
– Ленн.
Он смотрит на меня, на его языке видна ириска.
– Я беременна.
– Ты что?!
Мы смотрим друг на друга. Он достает ириску изо рта, и я опираюсь на стол.
– Как эта так?
Я пожимаю плечами.
– Я внутрь ничего не делал! Ничего!
– Я знаю.
– Я на полотенце все делал!
– Я знаю.
– Ты это нарочно, что ли?
– Что?
Он встает и бросается вон из комнаты, хватая по пути свою куртку. Ленн немного спотыкается перед тем, как надеть ботинки. Шкаф с телевизором не заперт, на моей памяти это первый раз, когда Ленн забывает его закрыть. Я наблюдаю за ним из окна, пока он идет к квадроциклу, его синяя кепка все еще на голове. Он едет кормить своих свиней.
Я знаю, что должна думать о малыше, но на самом деле он слишком мал, чтобы о нем думать. Идиотизм какой-то. Я даже не могу его почувствовать. Грудь болит, она стала больше, кожа изменилась, но я не могу думать об этой штуке как о ребенке. К тому же это его ребенок. В какого монстра вырастет этот малыш? В какого демона? Я не могу отвечать за продолжение этого рода. Это было бы преступлением. Последние недели, с тех пор как у меня пропали месячные, с тех пор как я поняла, что должно произойти, я беспокоилась, что этот ребенок вырастет. Будет выглядеть как он. Будет вести себя как он.
Но сейчас мне надо думать о себе. Следующие девять месяцев я буду спать с ним в большой спальне, в его постели. Больше никакого шестидневного перерыва раз в месяц в маленькой комнате. И в ванную больше от него не сбежать. Девять месяцев я буду жить рядом с ним, не отходя ни на шаг.
Я думала, чтобы убить это существо, но я понятия не имею, как это сделать. Может, если б я не приняла одну из этих таблеток, если б выкашляла их несколько раз. Можно ли попробовать словить передоз от таблеток для животных? Ребенка бы это точно убило. Или это бы покалечило нас обоих.
Я молюсь, чтобы этого ребенка не было. Если я не захочу его, если скажу себе, что это всего лишь он, его уменьшенная копия, мерзкая копия, то мое тело сможет исторгнуть его. Возможно. У меня нет связи с этим ребенком, нет привязанности, нет любви. Я хочу, чтобы его не было.
И что теперь?
Как мне быть с этим при моей-то лодыжке?
Я сажусь на обтянутый полиэтиленом диван, лезу в коробку с шоколадками и беру зеленый треугольничек, пралине, его любимые, разворачиваю и даю конфете растаять на языке.
Глава 7
Я пропустила День святого Валентина.
За прошедшие годы я, бывало, поглядывала на перекидной календарь с тракторами на стене, рядом с окном у раковины. Тот самый календарь, который я вешаю каждый январь на одну и ту же медную кнопку. Убери я сейчас этот календарь, то увижу семь дырок. Они похожи на дырки от пуль в каком-то крошечном тире, скучковавшиеся друг с другом. Кучка, означающая срок моего пребывания здесь. Каждый год, когда я вешала его фермерские календари на стену. Но сейчас я по-другому слежу за временем. Теперь это уже никак не связано с ним. Мой дневник, мой календарь и мои часы – все это внутри меня, внутри моего тела.
Моя беременность становится видимой.
У меня нет проблем со спиной или с одеждой, ее одеждой. Но я чувствую, чувствую это существо. Его, ее, кем бы это ни было. Я не доверяю этому существу, но люблю его. Как так случилось? От ненависти и страха – к любви. Вот прям так сразу. Я часто думаю об этом крошечном существе, каждый день, каждую минуту. Какое-то время я ненавидела это существо, а затем словно из ниоткуда я приняла его.
Этот ребенок будет моим, не его.
– Поставь чайник на плиту, у меня руки задрогли!
Я беру чугунный чайник с плиты, наливаю в него воду из-под крана, открываю крышку и ставлю на конфорку. Капли воды на дне чайника шипят и скатываются по горячей поверхности, прежде чем исчезнуть.
Ленн весь в краске. На нем его новый комбинезон, он заказал его из фермерского каталога, того самого, который я читаю, когда могу до него добраться так, чтобы камера не увидела. Когда я могу дорваться хоть до какой-то новой информации, нового языка, новых картинок. Каталог Argos годами служил мне верой и правдой. Он столькому меня научил! Я находила умиротворение на его страницах, в оглавлении, фотографиях, незаметных отличиях между тысячами единиц продукта. Но все это было раньше.
– Накрылся, кажется, мой старый плуг, – вздыхает Ленн, пялясь в окно в сторону дороги и закрытых ворот на полпути на ферму. – Но, если повезет, год еще послужит!
Я протягиваю ему пестицидную кружку со сладким чаем бежевого цвета.
– Хочешь, я приберусь в сарае с инструментами? – спрашиваю у него. – Я тут закончила.
Он смотрит на меня, затем переводит взгляд на мой живот.
– Штоб все на своих местах потом оставила, не смей играться, ничего прятать не смей, слышишь?
Я киваю, и он отдает мне в руки свою кружку. На его ногтях каемка от синей краски и окровавленные кутикулы.
С Рождества я думаю о той женщине, которая приходила к нам в гости, о той, которая искала поле для своей лошади. Пытаюсь вспомнить ее имя, но не могу. Мой мозг одурманен. Мягкий. Расплывшийся. У нее были рыжие волосы и она улыбалась во весь рот, это я помню.
Вчера вечером Ленн рассказал мне о своих каникулах в доме на колесах – тех, что он проводил в детстве с матерью. С тех пор как он узнал о ребенке, то рассказывает мне о них все чаще. Без особых подробностей, без сентиментальности, просто о том, куда и как долго они ездили. Он рассказывал скорее о логистике, чем делился эмоциями. Ловля крабов. Сладкая вата. Леденцы с картинками. Я все еще не могу представить себе это, но пытаюсь. Пирсы с игровыми автоматами. Воздушные змеи. Я могу сказать, что это его любимые воспоминания. Ленн цепляется за них. Возможно, именно в те дни он сбегал от всего; его мать, Джейн, позволяла ему сбежать с самой унылой из всех болотных ферм.
Даю стопе отдохнуть. Она болит, и боль отдается в глазах, но мне нужно отдохнуть, а таблетки начинают подводить. Я хочу еще. Я хочу целую таблетку, не половину. Мое тело жаждет их, но мне кажется, что и ребенок тоже хочет. Нам нужно больше. Это по-другому навредит моему организму, знаю, но я хочу больше лекарств. И при этом не хочу. Потому что чем больше я их принимаю, тем сильнее нуждаюсь в нем и тем дольше он может делать со мной все, что захочет, и тем выше риск для ребенка, и, что самое страшное, тем больше я буду сопротивляться попыткам уйти. Вернее, тем меньше сил я буду тратить на то, чтобы придумать что-то умное, план, при котором моя сестра будет в безопасности, а я смогу покинуть это место раз и навсегда. Но в эти дни я едва ли смогу пришить пуговицу или настроить стиральную машину, вот насколько запутался мой мозг. В прошлом месяце целую неделю у меня в голове не было ни одной нормальной законченной мысли.
Я встаю и иду на улицу.
Это моя единственная возможность побыть не под сверлящим взглядом камер. У меня больше нет личного времени в маленькой спальне, только он по одну сторону чертовой простыни, а я под другой. Ночь за ночью.
За окном ясный день и небо такое же голубое, как талая вода с ледников. Сейчас Ленн красит опрыскиватель у закрытых ворот на полпути к ферме. Я обхожу дом, держась рукой за стену, чтобы не нагружать лодыжку. Земля стала твердой. Мертвая трава и никаких насекомых. Шпили высятся на краю света, как вбитые гвозди, каждый из них – сигнал, символ, перст, указывающий и говорящий: «Я здесь, идите в безопасное место», и я вижу их каждый день и не могу до них дотянуться. Один шпиль выглядел бы издевательством, но видеть семь отдельных приходских церквей – это какая-то злая шутка.
Я протягиваю руку и провожу кончиком пальца по изогнутому гладкому краю желтой карамельки. В холодные ночи она может потрескаться, но пока с ней все в порядке. С Рождества, с тех пор как рассказала Ленну о ребенке, я напрятала больше конфет. Они могут мне понадобиться. Сахар может пригодиться в предстоящие изнурительные дни.
В сарае у него уже прибрано, с крюков свисают старые деревянные инструменты, а ведро промасленного песка в углу стоит и ждет, пока в него окунут помытые лопаты и вилы. Шероховатые кристаллы отчистят инструменты до блеска, а слой масла защитит их до следующего использования. Ленн очень хорошо заботится о своих инструментах.
Вот и болторез лежит на своем месте. Как всегда. Молчаливое напоминание. Он покоится в конце стены на двух пятнадцатисантиметровых гвоздях. Болторез смеется надо мной. Меня не держат в кандалах, никаких оков на моих лодыжках, и тем не менее я пленница.
Я подметаю пол его щеткой, выбрасывая стружку в сухой холодный воздух. Бахрома травы, пробивающаяся снаружи, желтеет. Достаю книгу из своей сумочки, сумки его матери, и читаю. Вот та часть, где Ленни прячет в кармане мышь. Мертвую мышь. Джордж обнаруживает ее и забирает у него. Я тянусь вниз и кладу руку на свой живот. Он твердый. Но ребенок не шевелится. Может, это случится позже. Но я беспокоюсь, что малыш не двигается из-за лекарств и жизни здесь, из-за убогой еды, которую Ленн покупает в магазине в деревне, из-за отсутствия нормального питания, из-за отсутствия радости в моей жизни.
Сейчас на дворе Tết, вьетнамский лунный Новый год. Мой седьмой год здесь и девятый в этой стране. Для нас Tết более важный праздник, чем Рождество. Время жары и влажности, время красных драконов и шумных застолий, когда друзья и родственники собираются вместе на несколько дней. То, как этот праздник отмечали там, на первой моей ферме, было мрачно, но не в пример лучше, чем здесь. Мы с Ким Ли откладывали немного денег из каждого конверта, который нам давали по пятницам. Мы покупали что могли в магазине на отшибе в городе. На второй год нашего пребывания в стране мы обнаружили на полке с чечевицей и рисом пюре из маша[10] быстрого приготовления в пакетиках и разрыдались от смеха. Радость. Облегчение. Мы готовили еду где-то в два раза меньше, чем обычно готовили дома, и делились липким рисом Bánh chưng[11]с нашими соседями из Польши и Румынии. Еда им нравилась, правда нравилась. В то время пироги казались какими-то странными на вкус, недостаточно хорошими, но оглядываясь назад с этого плоского болота, я думаю о той еде, словно это было меню со званого ужина. Девять человек в доме, рассчитанном на двоих, матрасы на полу, сидим, скрестив ноги, между нами дымящиеся миски с едой, банки с колой и бутылки с пивом. Ребята из Польши и Румынии относились к нам по-доброму. По-справедливому. Я не пила как следует с того дня, как покинула первую ферму. Мать Ленна не пила, так что и сам он тоже не пьет.
Когда возвращаюсь в дом, там холодно, поэтому я растапливаю печь ивняком и ложусь отдохнуть на кровать на втором этаже. Ленн дает мне днем полчаса на отдых из-за «детеныша». Я лежу, положив руки на ребенка, на свой живот, на мой твердый, постоянно меняющийся низ живота. Что будет с этим неподвижным маленьким человеком? Как я приведу его в этот мир, в это место; как буду заботиться о нем? Я просила Ленна сходить к врачу или акушерке, но он ответил: «Эт навряд ли». Я просила его о подгузниках и кроватке, о детской одежде, о вещах, которые, как я знаю или думаю, что знаю, понадобятся малышу. Он не обращает внимания на мои просьбы. От таблеток пульсирует в голове, но они помогают лодыжке. Это очень опасное равновесие. Когда до конца перерыва остается десять минут, я проваливаюсь в глубокий сон, а потом просыпаюсь, и часы показывают без десяти пять. Я в панике карабкаюсь по перилам и, крепко держась за них подмышкой, спускаюсь, словно с горного перевала, и оказываюсь внизу как раз перед тем, как Ленн появляется в прихожей и снимает свой синий комбинезон, ботинки и шерстяную шапку.
– Что-то пирогом не пахнет. Стряслось што?
– Я развела огонь, скоро будет готово.
Он идет в ванную и закрывает за собой дверь.
Я достаю пирог из холодильника. Я сделала его вчера из остатков сухой жареной курицы. Кладу его на самый верх в духовке, разжигаю огонь, открываю поддув, чтобы огонь смог разгореться.
Ленн возвращается в комнату и садится, чтобы посмотреть записи.
– Бестолково ты раковину помыла. Мать каждый день ее хлоркой мыла и после терла.
– Хорошо, – говорю я в ответ.
– Ну-ка погоди.
Я проверяю пирог в духовке, и что-то подсказывает мне, что от запаха пирога он подобреет.
– Ты там сколько с ногой провалялась?
Я перевожу взгляд на него.
– Еще раз такое выкинешь, и я заберу письма твои, поняла? Тут тебе не долбаный летний лагерь, мать, бывало, до крови себе пальцы стирала, работая, а потом появляешься ты, за жилье не платишь, горя не знаешь, вваливаешься ко мне в страну, в мой дом и просто валяешься! – Ленн поворачивается и смотрит на меня. – Не потерплю такого, Джейн, слышишь?!
Меня зовут не Джейн.
– Я пойду свиней кормить, чтоб, когда я вернулся, пирог на столе был!
Когда он уходит, я иду проверить пирог. Он разогревается, тесто подрумянивается, но начинка, скорее всего, еще холодная. В прошлом месяце Ленн забрал мою ID-карту. Я забыла положить его полотенце – то маленькое, которое он использует после того, как заставит меня принять ванну. Я не достала его из бельевого шкафа и не положила на его сторону кровати, а когда пришло время кончать, Ленн застонал совсем не так, как обычно. Словно ему было больно без этого полотенца. А потом он отвел меня вниз и заставил положить три оставшиеся вещи на диван, обтянутый пленкой, и выбрать из них одну. Поэтому теперь я боюсь, что, если так и дальше пойдет, я забуду свое настоящее имя, свой день рождения, место рождения, и у меня не будет ID-карточки, чтобы напомнить мне об этом.
За окном виден свет.
Я ковыляю к окну, вытираю рукой испарину на стекле. У закрытых ворот на полпути стоит грузовик. Я открываю входную дверь, и от холодного воздуха моя кожа покрывается мурашками.
Это пожарная машина.
Из нее выходят люди. Я выхожу на улицу.
Они что-то кричат, но я их не слышу. Они все, как подобает, одеты в форму: каски, отражающие жилеты, ботинки.
Их где-то трое или четверо. Мужчины идут ко мне. Я поднимаю руку, и их голоса затухают за звуком квадроцикла Ленна, который несется к ним во всю прыть. Я смотрю, как они разговаривают. Один из пожарных смотрит на меня и затем пожимает руку Ленна, потом они забираются обратно в машину и уезжают.
Глава 8
Наступили пасхальные выходные, и Ленн сажает масличный рапс. Он говорит, что это самая важная культура в году.
Я помогаю Ленну с оформлением документов на ферму, субсидиями и заказами. Я лучше разбираюсь в цифрах, чем он, поэтому Ленн мне не мешает. Он ждет, что я буду мыть, убирать и готовить как обычно, но с моим беременным животом, спиной и лодыжкой, распухшей как никогда, мне нужно больше сидеть. Я работаю за компьютером, а он наблюдает за мной.
Сын Фрэнка Трассока – пожарный. Ленн никогда не говорил мне, что здесь делала пожарная машина, но в тот вечер я подслушала его разговор по телефону. Он разговаривал с Фрэнком. Ленн спрашивал о новой женщине в деревне, женщине с рыжими волосами. В это время года небо становится самым интересным. Цвета и их глубина. Вихри, облака и нереальные миры. Слои облаков, как пласты осадочных пород, накапливающиеся веками. Сегодня утром все, что находилось над землей, было розовым.
– Иди картошку ставь, – бросает мне Ленн, когда входит в комнату. Дверной косяк за его спиной цвета серых сумерек. – И штоб яйца не пережарила, желтки течь должны.
Он садится за стол, чтобы проверить записи за день, пока я достаю из морозилки замороженные картофельные дольки.
– Помнишь, ты про женщину говорил, – напоминаю ему.
Он кряхтит и пялится своими слезящимися глазами в экран.
– Ну для ребенка.
– Ты чего эт такое несешь?
– Женщина. Ты сказал…
– Не надо нам никакой женщины, я передумал. Сам все сделаю. – Он смотрит на меня. – Ставь картошку в духовку и иди сюда!
Я слушаюсь его.
– Давай кассеты!
– Какие?
Ленн отодвигается в сторону, и я сажусь за компьютер.
– Ну эти, что ты мне показывала. Короткие фильмы. Как когда я стиральную машину чинил. Где тебе говорят, что делать и всякое такое.
– «Ютуб»?
– Оно самое.
Я вбиваю в поиске «Ютуб», но из-за медленного интернета главная страница загружается несколько минут. По комнате разносится запах горячего масла.
– Когда оно из тебя полезет?
Я касаюсь своего живота.
Ленн опускает глаза на мой живот и повторяет:
– Когда полезет, спрашиваю, Джейн?
– Скоро.
– Найди мне видео, как это делать. Мать моя сама справилась, матери тыщу лет этим занимались, не сложнее, чем свиней накормить, наверное. Давай найди мне хорошее видео и яйцами займись!
– Но ты сказал, что знаешь женщину. – Он начинает злиться. – Ленн, пожалуйста, нам нужна нормальная помощь.
– Ты видео мне найди, а то ничего не поймем ведь. Давай, найди нормальное.
Я вбиваю в поиск видео с родами на дому и жду результатов.
– Вот, оно самое! – вскрикивает он.
Я выбираю одно видео и кликаю на него.
– Вот, это дело! – одобряет Ленн.
Я освобождаю стул и начинаю жарить ветчину с яйцами на плите в чугунной сковородке его матери. Горячие брызги масла попадают на мое запястье, я смотрю, как оно краснеет, и ничего не делаю.
– Кино твое не работает! – кричит он. – А, кажись, заработало!
Я не могу смотреть.
Я стою у плиты – тепло от огня согревает мой беременный живот – и смотрю, как пузырятся и дрожат яичные белки.
Из компьютера доносятся крики.
Ленн зачарован, его голова вплотную прижата к монитору, а руки вцепились в стол.
На одном из яичных белков образуется большой пузырь, и я протыкаю этот пузырь лопаточкой его матери, и он сдувается, тонет и шипит в масле. Крики меняются. Теперь кричит ребенок, а мать молчит. Мои плечи расслабляются. Ленн только что наблюдал за рождением ребенка, и, похоже, все обошлось.
– Черт возьми, – выдыхает он.
Я аккуратно переворачиваю яйца и перекладываю их со сковородки на тарелку. Три ему, два мне. Ветчина. Я достаю картошку из духовки, трясу ее и раскладываю дольки на тарелке так, как ему нравится. Затем ставлю обе тарелки на стол и наливаю нам обоим лаймовый лимонад.
– Ну вроде ничего сложного. – Он втыкает вилку в жидкий желток. – Так и знал, что нечего тут обсуждать. Сам справлюсь.
Сам справишься?
– Но если вдруг что-то пойдет не так, – начинаю я, – если будут осложнения?
Ленн жует свою ветчину с яйцами, и на его гладко выбритом подбородке блестит масляное пятно.
– Если что не так пойдет, тогда и посмотрим. Как до дела дойдет, так и поймем.
Я ем, а ребенок пинается в знак несогласия.
На днях я придумала имя ей или ему, хорошее имя, звучное. Но я забыла и не могу вспомнить.
– Ты ничегошеньки не помнишь, так ведь?
– А? В смысле?
– Ну первые наши дни, ни черта ж не помнишь, что случилось, так?
То, как меня везли сюда на заднем сиденье фургона Фрэнка Трассока. Гробовую тишину всю дорогу. То, как мне не дали и стакана воды. Как я понятия не имела, куда увезли мою сестру. То, как я впервые увидела эти бескрайние фермерские угодья. То, как впервые увидела Ленна. Как меня передали ему у запертых ворот на полпути, словно какую-то посылку.
– Помню, – отвечаю ему.
– Не помнишь. Куда я тебя повез на наш медовный месяц?
Я смотрю на свой ужин.
– Ты это помнишь?
Я смотрю на него.
– В Скигги ездили, помнишь? Две ночи провели, тебе понравилось!
– Медовый месяц?
– Не помнишь старых добрых деньков, тупица?
– Старых добрых деньков?
Не от таблеток у меня память путается. Не было никаких «старых добрых деньков» ни с тобой, ни с кем, ни одного-единственного «старого доброго денька».
Я помню день, когда он установил камеры, и день, когда рассказал мне о своей первой жене. До этого момента я полагала, что больше никаких браков у него не было. Помню, как впервые услышала телефонный звонок. Помню, как вскочила с места.
Ленн встает, отодвигает стул, и ножки скрипят по полу.
Мне это не нравится. Он ведь не доел свой ужин и нарушает привычный распорядок дня. Он никогда так не делает.
Я слышу, как Ленн отпирает дверь в полуподвал – дверь, расположенную прямо напротив входной. Я никогда туда не спускалась, потому что это было запрещено с самого первого дня. А еще потому, что там ужасно пахнет или пахло в первый год моей жизни здесь. Пахло тухлым мясом и старыми мусорными баками, гнилью. И еще потому, что он высотой в половину моего роста, там нельзя выпрямиться, даже близко, и потому что туда не ведет лестница, только крутой трап. Ленн откручивает верхний болт, затем – нижний. Зажигает там свет. Я вижу тусклое свечение между моими ногами из-под половиц. Он поднимается обратно.
– Нашел!
Ленн дает мне кусок картона. Я беру его, переворачиваю и вижу согнутую картонную рамку с фотографией посередине. Он и я. По краям расползлись споры плесени. Я в белом свадебном платье и в фате. На снимке проступают пятна сырости. Я улыбаюсь. На картоне видны остатки паутины. Рядом он, в рубашке и галстуке. Он не улыбается.
– Вспомнила теперь, да?